Роберт Льюис Стивенсон
Клад под развалинами Франшарского монастыря


– Так, – сказал доктор, – а теперь скажи мне, зачем ты так рано встаешь?

После довольно продолжительного молчания Жан-Мари ответил, что он сам этого хорошенько не знает и потому не может сказать, зачем он рано встает.

– Так-так, – подтвердил доктор, – ты и сам не знаешь зачем, да и все мы едва ли что-нибудь знаем толком, прежде чем не постараемся это узнать, а чтобы узнать, почему и зачем мы что-нибудь делаем, надо спросить себя об этом. Ну-ка, попробуй себя спросить, подумай и скажи мне, как тебе кажется… Может быть, тебе нравится рано вставать?

– Да, нравится! – не спеша сказал мальчик. – Да, мне нравится, – повторил он еще раз, уже совершенно уверенно.

– Ну, ну, – ободрял его доктор, – а теперь скажи мне, почему тебе это нравится? Заметь, что мы с тобой теперь следуем методу Сократа, – вставил он, – итак, спроси себя, почему тебе нравится вставать рано?

– Крутом так тихо, так спокойно, – ответил Жан-Мари, – у меня в это время нет никакого дела, а затем, когда так тихо и никого нет кругом, чувствуется, как будто ты хороший.

Депрэ усмехнулся и сел на другую тумбу, по ту сторону ворот. Его начинал интересовать этот разговор с мальчуганом; Жан-Мари отвечал и говорил не наобум, а подумав, и старался на каждый вопрос ответить правдиво и по совести.

– Ты, как я вижу, испытываешь удовольствие чувствовать себя хорошим, – заметил доктор, – и признаюсь, это меня крайне удивляет; ведь ты же сам говорил мне вчера, что раньше ты воровал, а эти две вещи не вяжутся вместе – быть хорошим и воровать.

– А разве воровать так уж очень дурно? – спросил Жан-Мари.

– Да, таково по крайней мере общее мнение, мой милый друг, – ответил наставительно и слегка насмешливо доктор.

– Нет, вы меня не совсем поняли, – заметил мальчик, – я хотел вас спросить, так ли уж дурно воровать так, как я воровал, – пояснил он. – У меня не было выбора, я был вынужден воровать. Я полагаю, что не может быть дурно, что человек хочет иметь кусок хлеба, – ведь каждому надо есть! Это такая сильная потребность, что с ней спорить нельзя! Да еще, кроме того, меня прежестоко били, когда я возвращался домой ни с чем! – добавил он. – Я уже знал тогда, что хорошо и что дурно, потому что раньше того меня многому научил один добрый священник, который относился ко мне очень хорошо и которого все люди уважали. – При слове «священник» доктор скорчил отвратительную гримасу. – Но я думал, что когда человеку есть нечего, когда у него нет куска черствого хлеба, чтобы утолить свой голод, да когда еще вдобавок его бьют нещадно, то при таких условиях воровать, пожалуй, даже позволительно. Я не стал бы красть сласти или что другое ради лакомства, по крайней мере я думаю, что не стал бы, но мне кажется, что ради куска насущного хлеба каждый стал бы воровать!

– И я так полагаю, – согласился доктор. – Ну, а после каждой кражи ты, конечно, становился на колени и просил у Господа Бога прощения и объяснял ему весьма подробно все свои обстоятельства? – слегка насмешливо добавил он, усмехаясь.

– Нет, к чему? – удивился Жан-Мари. – Я не видел в этом никакой надобности.

– Вот как! Ну, а твой священник наверное бы увидел эту надобность! – все в том же тоне продолжал доктор.

– Вы так думаете? Неужели? – воскликнул мальчик и впервые смутился. – А я думал, что Господу Богу и без того все известно… что он и так все знает…

– Эге, – подтрунил доктор, – так вот ты какой вольнодумец!

– Я думал, что Бог сам меня поймет, – продолжал мальчик очень серьезно, не обратив внимания на последнее замечание своего собеседника, – а вы, как я вижу, этого не думаете, но ведь и сами эти мысли мои мне Бог вложил в голову! Разве нет?

– Ах ты, мальчуган, мальчуган! – почти сокрушенно промолвил Депрэ. – Я уже сказал тебе, что в тебе гнездятся все пороки философии, но если ты еще совмещаешь в себе и все ее добродетели, то мне, старому грешнику, остается только поскорее бежать от тебя без оглядки. Я, видишь ли ты, служитель и сторонник благословенных законов здоровой нормальной природы в ее простых и обычных проявлениях, и потому не могу равнодушно и спокойно смотреть на такое чудовище, на такого нравственного уродца! Понял ты меня?

– Нет, сударь, – ответил не задумываясь Жан-Мари.

– Ну, погоди, я постараюсь разъяснить тебе то, что я хотел сказать этими словами. Вот посмотри сперва сюда, – продолжал доктор, – видишь ты там это небо за колокольней, видишь, какое оно там светлое, бледно-бледно голубое? А теперь посмотри выше и еще выше, до самой верхушки небесного свода у тебя над головой, где небо густо-голубое, почти синее, как в полдень… Так! А теперь скажи мне, разве это не прекрасный цвет? Разве он не ласкает глаза? Не радует сердца? Мы видим это голубое небо изо дня в день в течение всей нашей жизни, мы до того свыклись, сроднились с ним, что даже наша мысль видит его таким. Но предположим, – продолжал Депрэ, переходя от любовного умиления, с каким он говорил о голубом небе, к совершенно иному тону, – предположим, что это небо вдруг бы сделалось яркого янтарно-огненного цвета, подобно цвету горячих углей, а в самом зените небесного свода огненно-красным. Я не скажу, что это было бы менее красиво, нет! Но нравилось бы оно тебе так же, как это наше голубое небо?

– Я думаю, что нет, – сказал Жан-Мари.

– И я также не мог бы его любить, – продолжал доктор несколько грубо, – я ненавижу все странное, и странных людей в особенности; а ты самый странный, самый своеобразный мальчуган, какого я когда-либо встречал в своей жизни!

Жан-Мари некоторое время молчал и как будто что-то обдумывал, а затем поднял голову и взглянул на доктора с добродушно вопрошающим видом.

– А вы сами, разве вы не чрезвычайно странный господин? – спросил он.

Тогда доктор бросил на землю свою палку, кинулся к мальчугану, прижал его к своей груди и звонко расцеловал его в обе щеки.

– Превосходно! Бесподобно, малыш! – восклицал он. – Нет, какое прекрасное утро! Какой счастливый, какой удачный день для старого сорокадвухлетнего теоретика! А? Нет, – продолжал он, как бы обращаясь к небесам, – ведь я даже не знал, что такие мальчуганы существуют на свете! Я сомневался, чтобы род человеческий мог производить подобных индивидуумов! Вот теперь, – добавил он, подымая с земли свою палку, – эта встреча для меня точно первое любовное свидание. Я сломал свою любимую трость в момент энтузиазма, но это не беда! Можно будет поправить.

И взглянув на мальчика, он уловил на себе его взгляд, полный удивления, недоумения, смущения и даже смутной тревоги.

– Э! – воскликнул он, обращаясь к мальчугану. – Отчего ты так смотришь на меня? Право, кажется, этот малыш презирает меня, – пробормотал он в сторону. – Ты презираешь меня, что ли, мальчуган? – обратился он снова к нему.

– О нет, – отозвался Жан-Мари совершенно серьезно, – нет, но только я не понимаю вас.

– Вы должны извинить меня, сударь, – продолжал доктор с некоторой напыщенностью, – я еще слишком молод. «Черт бы его побрал!» – мысленно добавил он про себя, опять сел на свое прежнее место и несколько насмешливо стал наблюдать за мальчиком.

«Он мне испортил это прекрасное, спокойное утро, – думал он, – теперь я буду нервничать весь день и пищеварение будет неправильное – лихорадочное, надо непременно успокоиться». И, сделав над собою усилие, он отогнал от себя все тревожившие и волновавшие или даже сколько-нибудь смущавшие его мысли тем усилием воли, к которому он давно уже приучил себя. Теперь помыслы его стали блуждать среди окружавших его знакомых и любимых предметов: он любовался и наслаждался прекрасным утром, вдыхал в себя свежий утренний воздух и с видом знатока смаковал его, как смакуют любители хорошее вино, а затем медленно выдыхал его, как то рекомендуется предписаниями гигиены; он считал маленькие облачка на небе, следил за полетом птиц вокруг церковной колокольни, мысленно описывал вместе с ними длинные, плавные взлеты и спуски, или паря в воздухе, или же проделывая удивительные воздушные сальто-мортале и рассекая воздух воображаемыми крыльями. Таким способом доктор в короткое время вернул себе прежнее спокойствие духа, животное благодушие и полное сознание своих движений, своих чувств и ощущений, сознание, что воздух имел прохладный и освежающий вкус, напоминающий вкус сочного спелого плода, и, совершенно поглощенный этими ощущениями и их мысленным анализом, он от избытка благодушного настроения запел. Он знал всего только один мотив – «Мальбрук в поход собрался», да и тот он знал не совсем твердо и обращался с ним довольно бесцеремонно. Впрочем, свои музыкальные таланты доктор проявлял обыкновенно только в те минуты, когда он бывал один и чувствовал себя особенно благодушно настроенным, когда он чувствовал себя, так сказать, вполне счастливым.

Но на этот раз он был довольно грубо пробужден к действительности почти болезненно огорченным выражением на лице мальчика. Он оборвал свое пение и обратился к нему с вопросом:

– Что ты думаешь о моем пении, мальчуган? Нравится оно тебе?

Мальчик молчал. Не дождавшись ответа, он повторил еще раз довольно повелительно:

– Что ты думаешь о моем пении?

– Оно мне не нравится, – пробормотал Жан-Мари.

– Вот как! – воскликнул доктор. – Может быть, ты сам певец?

– Я пою лучше, – спокойно ответил мальчик.

Доктор смотрел на него некоторое время в недоумении. Внутренне он сознавал, что сердится, по этому случаю краснел за себя, и это заставляло его еще больше сердиться.

– Если ты так же разговариваешь и со своим хозяином, – сказал он наконец, пожав плечами и подняв руки кверху, – то могу тебя только похвалить.

– Я с ним вовсе не разговариваю, – отсевался Жан-Мари, – я его не люблю.

– Значит, меня ты любишь? – попробовал поймать его на слове доктор, и при этом в голосе его послышались необычайные живость и воодушевление.

– Не знаю, – ответил Жан-Мари.

Доктор встал – не такого он ждал ответа, и хотя он и себе в том не сознавался, но чувствовал себя как будто обиженным.

– Я пожелаю вам доброго утра, – сказал он, церемонно раскланиваясь со своим собеседником, – я вижу, что вы слишком мудры для меня. Возможно, что у вас в жилах течет кровь, а может быть, и небесный флюид, а быть может, в них не что иное, как воздух, которым мы дышим; но в одном я безусловно уверен, – это в том, что вы, сударь, не человеческое существо, говорю я вам, – добавил он, потрясая своей палкой перед носом мальчика. – Так и запишите в своей памяти: я не человеческое существо и не имею претензии быть человеческим существом; я обман, сон, ангел, загадка, иллюзия, все, что угодно, но только не человеческое существо! Итак, примите мой почтительнейший поклон, и прощайте!

С этими словами доктор удалился и слегка взволнованный зашагал вдоль улицы, а мальчик остался стоять в недоумении, глядя на то пустое место, где только что стоял доктор.

Глава III. Усыновление

Мадам Депрэ, носившая христианское имя Анастази, представляла собою весьма приятный и симпатичный тип особы женского пола. Необычайно цветущая и здоровая с виду, полная, красивая брюнетка с упругими мягкими щеками, румяными губами и приветливым, спокойным взглядом темных глаз, и ручками несравненной красоты, она была такого рода женщина, над которыми горе и невзгоды проносятся как утренние летние облачка по небу; в худшем случае она могла сдвинуть свои темные брови так, чтобы они образовали одну вертикальную линию, но всегда на одну минуту, а затем и эта мимолетная морщинка на ее лбу тотчас же сглаживалась.

В ней было очень много бесстрастного спокойствия монахинь, при почти полном отсутствии их благочестия; напротив, Анастази была женщина весьма преданная всякого рода благам мира. Она страстно любила устрицы и доброе старое вино, любила несколько смелые шутки и рассказы и была очень преданна своему мужу, но скорее ввиду своего собственного благополучия, чем ради него. Она была невозмутимо добродушна по природе, но не имела ни малейшей склонности к самоотвержению или самопожертвованию.

Жить в этом уютном старом доме, с большим тенистым зеленым садом позади и ярким, пестрым цветником перед окнами, есть и пить сладко и вволю, поболтать четверть часика с кем-нибудь из соседей, никогда не носить корсета и не одеваться, исключая тех случаев, когда она отправлялась в Фонтенбло за покупками, иметь постоянный богатый запас новостей и немудреных романов, быть к тому же женой доктора Депрэ и не иметь никаких оснований ревновать его, – этим исчерпывались все ее притязания на счастье, и чаша благ земных, по ее мнению, наполнялась этим до краев. Люди, знавшие доктора Депрэ еще холостым, когда у него было ровно столько же самых разнообразных теорий, но теорий другого рода, утверждали, что его теперешняя философия сложилась под влиянием изучения Анастази. Он рационализировал ее животное довольство и чувство полной удовлетворенности и бессознательно тщетно старался подражать ей по-своему. В кулинарном деле госпожа Депрэ была настоящей артисткой, а кофе готовила в совершенстве. Кроме того, она была помешана на чистоте и опрятности в доме, и этим заразила и мужа. Всякая вещь у них в доме была на своем месте, все сияло и блестело, начиная с медных ручек и задвижек, а пыль была совершенно изгнана из ее царства. Это было нечто такое, что совершенно не допускалось в доме доктора Депрэ. Алина, их единственная служанка, не знала другого дела, как весь день стирать пыль, чистить, скрести и подметать с раннего утра и до позднего вечера. И таким образом, доктор Депрэ в своем доме жил как теленок, которого откармливают к празднику в тепле, холе, чистоте и полном довольстве.
Новости
Библиотека
Обратная связь
Поиск