Полная версия
Записки и воспоминания о пройденном жизненном пути
Я и сейчас, восемьдесят лет спустя, вспоминаю то радостное для нас утро и эти полные грустного раздумья слова отца.
Отец всегда придавал большое значение укреплению здоровья. В детстве мы умывались ранним утром голышом и в таком виде бегали в саду под тёплым летним грозовым ливнем или дождём.
Где бы ни проходили годы нашего детства в зависимости от перемены места службы отца – в Борках или Алексеевщине, или в другой местности, мы везде с братом Сергеем посещали местную сельскую кузницу. Постепенно у нас завязывалось знакомство и даже дружба с «ковалём» и его помощниками. По сельским трактам изо дня в день тянулись вереницы возов, на которых везли «лесты» – жерди – для изгородей или лесные материалы для строительства в степной полосе. Везли соль и «тарань» – вяленую воблу – из Приазовья, проезжали в тарантасах заезжие люди. Часто и из наших сёл уезжали куда-либо на ярмарку. И всегда в таких случаях нужно было подковать или перековать лошадей в зависимости от характера предстоящей дороги. Коней, работавших в поле, обычно не подковывали, но в дальних поездках копыта могли разбиться, а конь – захромать. Правильная подковка лошадей – главная причина, почему «кузня» была необходимой принадлежностью сельской местности. Обычно она находилась за селом, поближе к реке, но в то же время недалеко от проезжей дороги. Подле кузни было несколько станков и столбов для привязывания лошадей при подковывании. Подковы подгонялись в кузне по размерам копыта, В кузне была одна или несколько наковален, но, самое главное, был горн, в котором разогревалось докрасна или добела, смотря по надобности, железо. Для этого горение берёзовых углей, запас которых в рогожных мешках всегда имелся в кузне, в горне усиливалось «поддуванием» из мехов. Раскалённые куски железа, захваченные клешнями, поддерживались ковалём на наковальне и под ударами молота принимали желаемую форму.
Зайти в кузницу, смотреть, как брызжут и разлетаются искры и осколки от ударов молота, как разгорается огонь в горне от работы кузнечного меха, постепенно незаметно подойти поближе, не бояться разлетающихся искр, вовремя подать щипцы или зубило или подхватить перекинутую через блок цепочку от мехов и начать раздувать огонь в горне… Особенно интересно было, когда в кузницу приносили для сварки разломавшийся сошник или слишком короткий лом для наращивания. Оба конца накалялись добела, осторожно накладывались на наковальню и сильными ударами молота сплющивались и въедались друг в друга, превращаясь в один. Сначала нас, обычно, пугали и выгоняли из кузни. Мы научились не привлекать к себе внимания и к нам привыкали, а бывало, к нашей радости, и так, что долгое время неприветливый коваль давал молоток:
– Ну-ка, бей в такт! – и нужно было мерно попадать, не пропуская своей очереди. Чаще такая честь оказывалась Серёже. Я всегда отставал от него в ловкости и силе и мирился со своей участью физически менее умелого. Зато я брал настойчивостью и всё более обострявшимся желанием сделать что-то не хуже брата.
Но не только работа в кузнице с её волшебными картинками яркого жара в горне и разлетающихся искр от ударов по раскалённому железу, с внезапным шипением и свистом в бочке с водой, куда опускалась сталь для закаливания, влекла нас к себе, вызывала затаённое желание учиться так же сильно и искусно бить молотом, сваривать железо, плавить олово и свинец для запаивания леек и вёдер, как это делал мальчик, помогавший ковалю, или даже сам коваль. Не менее заманчивой казалась нам и работа «стельмаха», который подле кузницы чинил сломанные повозки, делал топором из толстой доски новую ось для телеги, вставлял новые спицы, долотом и стамеской проделывал дыры во втулках, и через час-другой его работы вместо поломанного воза у кузни стояла крепкая исправная телега, на ободья колёс которой коваль натягивал выкованные в кузне шины. Дид-стельмах был не такой крепкий и сердитый, как коваль, а тихий и добрый, охотно дававший пилу или даже долото и топор, чтобы отколотить часть щепки, не досаждавший нам вопросами, – для чего, мол, вам тут пачкаться сажей и дёгтем, вам учиться надо грамоте, а не нашей работе, – как обычно слышали мы в кузне. Дид-стельмах вместе с нами радовался, когда правильно работала в моих или Серёжиных руках ножовка или рубанок, когда хорошо и точно удавалось сделать его острым топором зарубку на доске.
Так же увлекало нас желание научиться хорошо работать серпом, когда начиналась «жнива» и везде в поле жали рожь, или научиться класть правильно покос, когда мы видели работу косарей.
У нас никогда не возникал вопрос, зачем нам было нужно научиться выполнять работу умело, как делают другие. Этого хотелось так же, как хочется не хуже других скользить зимою по льду на коньках или «запулить» не хуже другого мяч при игре в «гилки». Но при этом было ещё, может, не вполне ясное сознание, что при умении жать или косить, плотничать или работать в кузне можно помочь работать другим, надрывающимся от чрезмерного и непосильного труда, можно принести пользу, которой не видишь в игре или спорте.
Когда сейчас, в конце моего длинного жизненного пути, я останавливаюсь на самом отдалённом, но ещё свежем в сознании прошлом, я сам удивляюсь, как много ярких, не тускнеющих и не стирающихся воспоминаний связано у меня с периодами войн, которые переживала на протяжении моей жизни наша страна.
В наиболее раннюю пору детства сильное впечатление производили рассказы о свежих ещё тогда событиях, связанных с героической обороной Севастополя, о потрясениях и бедствиях, бурных волнах народных и общественных движений, зародившихся вслед за Крымской кампанией, приведших к падению крепостного права. Всё это жило и волновало в рассказах окружающих, в рассказах, полных благородного негодования в адрес реакционных душителей жизни николаевского времени. Всё услышанное тогда в горячих и постоянных спорах отложилось в глубине моей памяти, точно речь шла не о событиях, происходивших за 10–15 лет до моего появления на свет, а точно я сам жил в то время. Но всё же несравнимо ярче встаёт передо мною период русско-турецкой войны 1877–1878 гг.
Мне уже было тогда восемь-девять лет. Сознание и интерес к общественной жизни пробуждены были у меня очень рано. И когда началась Балканская война, вся острота внимания к событиям, отзвуки которых находили отражение в «Сыне Отечества», в «Голосе», а их я уже тогда привык ежедневно просматривать, составляла содержание моей внутренней жизни.
Мы жили тогда в Борках, в семи верстах (11 км) от Козельца. Отец был там управляющим имением. Каждый день с каким-либо поручением посылали в город рабочего, и я всякий раз старался присоединиться к посланцу. В Козельце – как сейчас помню – почти у самого собора находилась почтовая контора. Преодолевая свою чрезмерно выраженную и всегда мучившую меня робость, я забегал на почту, чтобы взять газеты, которые выписывал мой отец. На возвратном пути я успевал прочесть все военные новости о движении наших войск, о переходе через Балканы, об ужасах Плевны. Я делился своими волнениями с кучером Лукой, а дома, раньше, чем кто-либо успевал прочесть газеты, я уже рассказывал обо всех военных событиях. Как давно это было! Но в моей памяти эти поездки мимо густого Борковского сада по глубоким пескам на дороге через сосновый бор «Закревщину» к берегу реки Остёр, подъезд к Слободке, к мосту и, наконец, – собор и почтовая контора – стоят и оживают, точно вижу всё это вновь, всё стоит перед моими глазами.
С совершенной несомненностью помню, с каким торжеством прочёл я, возвращаясь с почтой, что «Шестаков и Дубасов потопили турецкий монитор»! Мне не терпелось, и когда мы доехали до дороги, огибавшей сад, я соскочил с телеги и через сад прибежал, чтобы возвестить дома об этом нашем успехе на море. Газетное барабанное бахвальство и буйно разросшийся во время войны шовинизм, по-видимому, не могли не повлиять на мои настроения.
Отчётливо сохранились в памяти и другие волнения и горести, относившиеся к периоду 1877–1878 гг. Особенно плакала и горевала старшая сестра по поводу тяжёлой болезни и смерти Н. А. Некрасова. Она прочитывала вслух и перечитывала много раз со слезами последние стихотворения поэта, напечатанные в «Отечественных записках»: «Двести уж дней, двести ночей муки мои продолжаются», «Скоро стану добычею тлена», «О, муза, я у двери гроба» и другие. Об отношении к поэзии Некрасова в нашей семье говорит то, что я уже знал тогда наизусть постоянно декламировавшиеся у нас его стихи и поэмы: «У парадного подъезда», «Железная дорога», «Отпусти меня, родная». Но я говорил наизусть и ряд резко обличительных произведений Некрасова, таких, как «Окружают тебя добродетели, до которых другим далеко» или «Колыбельная песня».
Помню, как больно и горько отзывались на всех окружающих неудачи под Плевной, какое негодование вызывали передававшиеся из уст в уста слухи о попытках неподготовленными штурмами взять её по приказу командовавшего армией брата царя, Николая Николаевича Старшего, ко дню именин Александра П. Штурмы эти стоили жизни десяткам тысяч солдат. До сих пор в моей памяти встают бичующие популярные тогда слова революционного стихотворения о взятии Плевны:
Именинный пирог из начинок людскихБрат подносит державному брату,А на родине ветер холодный шумитДа разносит солдатскую хату.Помню восторги, находившие отклик и в моих настроениях восьмилетнего непокорного резонёра, дикого «буки», от подвигов моряков Дубасова и Шестакова, от восхваления доблестных, стремительных продвижений Гурко, а затем Скобелева.
Живые воспоминания остались у меня о турецких военнопленных, которые в очень значительном количестве были размещены к концу войны в Козельце. В это время отец из Борок перешёл на работу в Алексеевщину, куда, сколько помню, приглашён был Бодровым, который сам не жил в своём небольшом имении, но хотел его получше устроить. Рядом с хутором Разумы, в двух-трёх верстах от Козельца, была запущенная липовая роща. Подле неё и устраивалось новое хозяйство. По плану отца прокладывалась дорога, её обсаживали тополями. Копали пруд, шла разбивка сада. Отводились земли под плантации. Целые десятины засаживались виноградными черенками «чубуками». К работе привлекались военнопленные. Воинский начальник по заявке присылал под охраной сто и более пленных. Охрана обычно состояла из двух часовых из новобранцев.
Нам, детям, сначала в диковинку было смотреть на турок в красных фесках и в особой, непривычной для нашего глаза, обуви. Мы их боялись, с большой опаской относились к «башибузукам». Но скоро я и брат Серёжа познакомились с пленными. Русские часовые относились к нам очень ласково. Мы стали отличать среди пленных благодушных и добрых «османов» (из Константинопольского вилайета). Они весьма отрицательно относились к войне, с нетерпением ждали, когда будет заключён мир. По преимуществу это были мобилизованные во время войны не очень молодые крестьяне, у которых дома остались семьи, дети. Они постоянно говорили о своей тоске по дому. Мы старались обучать их русскому языку. По их просьбе читали им газетные новости и в особенности о всяких слухах о ходе переговоров о мире. Они же научили нас многим турецким словам, объясняли свои обычаи, рассказывали об особенностях своего быта. Многие из них были крупного роста, силачи. Один из пленных, играя, брал часового и выкидывал его на копну сена. Когда началась уборка луга и полей, турки оказались умелыми косцами. Придя на работу, они утром и вечером совершали свои молитвенные обряды, омовения. Утром и за обедом обильно сопровождали еду хлеба и приварка большим количеством зелени, петрушки и сельдерея, обмакивая их в соль. Некоторые из «османов» с особой симпатией относились к детям. У меня завязалась дружба с одним из них, которого я в шутку называл «осман-паша». Он с удовольствием во второй год, когда уже довольно хорошо научился говорить по-русски и поджидал скорой отправки домой, рассказывал о своих детях, о хозяйстве и жизни на родине. А так как я очень часто приносил ему угощение из дома, он обещал мне прислать, когда вернётся из плена, какой-нибудь турецкий подарок. И он выполнил своё обещание. Спустя два года после войны он по почте прислал с трогательной запиской верхнюю летнюю рубашку с нашитыми в виде украшения густыми рядами перламутровых пуговиц.
Отношение местных селян-украинцев к работавшим вместе с ними пленным было вполне дружелюбным. Пленных жалели, часто высказывая при этом, что и нашим, находящимся в плену на чужбине, будет легче, если их пожалеют. Уже тогда от наблюдений на деле отзвуков войны в глубине села у меня как-то само собою складывалось такое чувство, что воюют между собой не массы простых людей, а те, кто их гонит на войну – высшие власти, их правительства. А уж раз война идёт, то призванные солдаты проявляют геройство и выносят все страдания, тяготы, ранения и смерть.
Помню, сколько было слёз, сколько горя проявляла вся семья очень близкого мне Петра Кадюка, всегда дававшего мне налаженную косу, чтобы я мог научиться косить, – когда после неудачной «первой Плевны» была мобилизация ополченцев. Исключительный добряк и семьянин Петро, взятый в ополчение, был в маршевой роте направлен в Архангелогородский полк, участвовавший в штурмах Плевны. Я навещал семью Петра, видел все тревоги и оплакивания Петра, о котором долгие месяцы не было вестей.
Точно это сейчас происходит, вспоминаю я приготовления в липовом большом старом парке Алексеевщины, выходившем на дорогу из Тополей в Козелец, к встрече Архангелогородского полка, возвращавшегося с войны в свои козелецкие казармы. Вдоль дороги устанавливались столы с угощением. Между липами натягивались полотнища с приветствиями, ставились скамьи, делались навесы. Мы с братом Сергеем непрерывно бегали, чтобы смотреть за этими приготовлениями. Из города, из соседних сёл, из Слободки собрались толпы народа. Вот издали донеслись слабые звуки военного оркестра. Затем показались на лошадях командиры. Их встретили хлебом-солью и просили дать роздых полку в липовом парке и разрешить угостить солдат. Был жаркий летний день. В полной походной форме, среди густых облаков пыли и сами с головы до ног покрытые пылью, шли солдаты. Батальон за батальоном, рота за ротой, с ружьями на плечах; фельдфебели с шашками и офицеры на лошадях отводили роты на подготовленные для них места. Гремел оркестр, неслись отовсюду крики «ура!». Встречающие несли угощение – связки баранок, бубликов, пампушки, молоко. Солдаты ставили ружья в козлы…
Сколько интереса и удовольствия было нам пощупать и приклады, и штыки! Наконец, после рот пошёл обоз, подъехали кухни. Неизъяснимою радостью была встреча с Петром Кадюком. Он оброс бородою, на погонах красовались нашивки. Он был цел и невредим, надеялся на скорое увольнение со службы. Но вот заиграли горнисты, и под барабанный бой солдаты привели себя в походный вид – со свёрнутыми шинелями через плечо и с ранцами за спиной. Быстро разобрали ружья. Заиграл оркестр, и полк потянулся к дороге и гребле (насыпи, плотине), ведущей к Козельцу. Скоро в Алексеевщинском «липняке» всё опустело, и только кое-где сбежавшиеся неизвестно откуда собаки подбирали объедки.
Два года в народной городской школе в Козельце
В связной и отчётливой последовательности у меня в памяти не сохранился ход событий от момента окончания войны до поступления осенью 1879 г. вместе с братом Сергеем в Козелецкое городское училище в третью группу, соответствующую третьему году обучения. Упомяну лишь об одном воспоминании – о приезде однажды весною вечером с тяжёлым чемоданом «дяди Абраши». Позднее, через несколько лет после удачного побега, он в заграничных революционных кружках был известен под именем Алексея Николаевича Баха[6], как автор известной брошюры о начатках политической экономии и как учёный, специалист по химии азотных соединений. В тот же свой приезд он был длинноволосым студентом Киевского университета с жиденькими баками, почему-то врезавшимися мне в память. Очевидно, отец был убеждён, что мы уже спим, когда он вёл с Абрашей разговор о привезённом им чемодане. Но я слышал их разговор и совершенно правильно отдавал себе отчёт о его сущности и содержании. В чемодане была спешно увезённая из Киева подпольная типография, которую надлежало незаметно «захоронить». Ничего удивительного нет в том, что, проснувшись на рассвете, я вышел, направляясь в липняк, и в стороне от дороги увидел, как отец и приехавший студент старательно закрывали дёрном засыпанную землёй яму, в которой, очевидно, и была схоронена типография.
Много лет спустя я повидался с бывшим двадцатилетним студентом Бахом, всегда представлявшимся мне типичным студентом 70-х годов. Но в 1923 г. Алексей Николаевич выглядел стариком, ему было уже 66 лет, а мне – 54. При советской власти он вернулся из Швейцарии и руководил созданным им научно-исследовательским физико-химическим институтом.
Два или три года, связанные с учёбой в Козелецком городском училище, всегда были и остаются лучшим, самым заманчивым периодом жизни, периодом полного и цельного упоения самим процессом роста сознания, обогащения знаниями и полного отсутствия разъедающего, угнетающего и принижающего неверия в свои силы. Это была пора полной свободы от мучительных мыслей о неправильном, непроизводительном применении сил и способностей, пора отсутствия ощущения пустоты, бесцельности жизни.
Как-то сразу и без шероховатостей мы вошли в жизнь класса. Со всеми учениками завязалась самая тёплая дружба. Две-три версты от Алексеевщины до училища мы с братом проходили пешком. Учились мы оба в одной группе, хотя Сергей и был старше меня почти на два года. Мы чувствовали себя тесно спаянными единством. По дороге через Слободку к нам присоединялись другие ученики из нашей группы. Идя через греблю, на которой всякий раз работали две из семи стоявших там мельниц, мы подолгу глядели, как низвергается и потом бежит по широкому лотку вода и ударяет в лопатки колеса, вращая его, а затем с плеском и шумом низвергается в реку быстро несущимся пенистым потоком. Мы забегали внутрь мельницы и, не отрывая глаз, следили, как мощный дубовый вал, на котором было укреплено водяное колесо, передавал своё движение зубчатой передачей вертикальной оси, конец которой вделан в окованный железом мощный жернов, раздавливающий и растирающий в муку поступающие под него зёрна. Смотришь на одну сторону плотины – там до самой Алексеевщины на целые вёрсты тянется поросшая ситником, а вдали сплошь заросшая густым очеретом запруда, гребля. Весной она под постоянной угрозой прорыва весенними водами. В разных местах по гребле и по дальним берегам запруды, склоняясь над тихо застывшей в полном покое водой, стоят дуплистые вербы и осокори. Над запрудой проносились дикие утки, гудел водяной «бугай» – выпь. А по другую сторону плотины – сочный зелёный луг или заросшее осокой ровное болото. Чуть возвышается оно над водой прорезывающего его стремительного, бурлящего потока, вырывающегося из-под шумно ревущих мельничных колёс. По берегам запруды были заросли ивняка и лозы. Там мы находили иногда свисающие над водою гнёзда ремеза. Изумление и восхищение вызывало строительное мастерство этих птичек, так искусно и тонко сделаны их гнёзда. Неисчерпаемо разнообразна была чудесная по красоте и причудливости форм прибрежная растительность – стрелочники и трёхлистники, а на воде белые и жёлтые кувшинки, султаны рогозы. По пению, писку и другим звукам мы умели различать и очеретянку, и дергача, и разные виды куличков и синиц.
А осенью, когда на «ставу», в конце ноября и в декабре, вода между ситником и над глубокими вырами покрывалась толстым, прочным и как стекло чистым и прозрачным льдом, мы, сокращая путь в школу, шли прямо по льду. Сколько удовольствия было высмотреть стоящую подо льдом, где-нибудь между ситниками уснувшую щуку, большую, как полено. Мы замечали это место и после школы находили его, опять высматривали щуку и оглушали её сильным ударом обуха по льду. Надо было успеть затем прорубить лёд, чтобы захватить щуку раньше, чем она оправится от контузии.
В школе всё мог разъяснить учитель – Никифор Иванович Лукьянович. Ровный, внимательный, серьёзный и даже несколько суровый на вид, он выслушивал наши вопросы и сообщал много замечательно интересного, как бы давая попутно объяснение по поводу обращённого к нему вопроса.
Ранней весной, когда не везде ещё растаял снег, Никифор Иванович давал задание отыскать первые весенние цветы, выкопать их с корнем и принести в школу для общего ознакомления с ними в классе. Подобрав трёх-четырёх товарищей, мы с Серёжей после занятий выискивали в липняке первые цветы: жёлтые звёздочки с луковицами в земле – гусиный лук, «сон» (Anemone pulsatilla). Позднее приносили мы ветреницы и курослеп, поручейники (Geum rivale) и др. Всё это Никифор Иванович раздавал в классе, заставлял срисовывать в целом виде, а потом отдельно корни, корневище, луковицу, стебель, листья, цветок, околоцветник, чашечку, лепестки, венчик, тычинки, пестик. Потом всё это в его объяснении оживало в одно целое растение. Каждое из них было очень похоже на другие растения того же вида, но с большим постоянством отличалось от растений других видов.
Как бы сами собой появлялись у нас вопросы: как, почему произошли различия, как эти различия закрепились, как распространяются растения? Кое-что Никифор Иванович объяснял, но чаще отвечал своими вопросами и заданиями. Многое из того, что мы узнавали на уроках, казалось нам потом само собою понятным, давно известным. Эта атмосфера не пассивного восприятия, когда знания как галушки падают в раскрытый рот, а деятельного трудового поиска истины постоянно поддерживала какое-то бодрое, я бы сказал, воодушевлённое настроение на уроках. Всякое знание нужно было черпать из наблюдений, повторных и подробных, и из сравнения различных наблюдений между собою. Можно было бы многие страницы заполнить рассказами о ходе уроков и о том, как расширялся кругозор учеников. В то же время росла любознательность, умственная инициатива и содружество в товарищеской работе.
«Теплота есть движение мельчайших частиц – молекул. При трении часть энергии, затрачиваемой на приведение в движение трущихся досок, переходит в тепло. Если тереть одну доску о другую, можно нагревание поднять до высоты, при которой дерево загорается». – Это было попутно сказано на уроке. И целая группа учеников остаётся после уроков. Во дворе школы отыскали сухие доски. Одну из них закрепили, а другою производим движения, как пилой. Ученики попарно сменяются. Сколько веселья, когда, наконец, появились сначала тонкие струйки дыма, а потом пошёл густой дым!
В первую зиму нашей учёбы в Козелецком училище отец служил в Алексеевщине, и вся семья жила там. Когда бывали сильные морозы и идти пешком в школу было трудно, нас с братом отвозили на санях по более короткой дороге через поросшее очерётом болото, примыкавшее к запруде реки Остра выше гребли. Морозы в ту зиму были лютые. Заботливая наша «маты» старалась закутать нас как можно теплее. Поверх нашей одежды одевалась отцовская шуба либо тулуп, который туго завязывался поясом, так что трудно было повернуться. На дровнях впереди садился возница, а мы не садились, а ложились в сани, да ещё нас прикрывали одеялом. Ухабы от снежных заносов на дороге были глубокие, и однажды при переезде через такой ухаб я был выброшен из саней. Хлопец-возница этого не заметил. Немалого труда стоило мне развязать пояс на шубе, освободиться от закутывавшего лицо и рот башлыка, чтобы начать кричать и попытаться броситься вдогонку. К счастью, брат заметил моё отсутствие и через несколько минут сани удалось повернуть и меня подобрали.
Когда в 1879 г. прекратилась служба отца в Алексеевщине, он взял в аренду небольшое хозяйство в лесничестве в Мостищах. И туда в 1880 г. переехала вся наша семья. Там среди вековых дубов на опушке леса стоял дом с соломенной крышей и подле него сарай и клуня. От Козельца до Мостищ было довольно далеко, вёрст семнадцать, и чтобы обеспечить для нас возможность продолжать учёбу в Козелецком училище, для нас с осени сняли в Козельце комнату, в которой с нами поселилась наша старшая сестра.
Старшая сестра Вера родилась в 1858 г. Основными чертами характера она походила на отца. Настойчивая, твёрдой и сильной воли, инициативная и исключительно трудолюбивая. Упорство в труде и способность отдаваться работе со страстью; любовь к разбивке, копанию, возделыванию грядок, клумб, к посадке кустов. От глубины души, от всего существа идущее презрение, отвращение к мещанству, к пошлости, к своекорыстию и мелочным условностям. Всю жизнь оставалась она непреклонной ригористкой с девственной чистотой. Недовольство убожеством окружающей жизни всегда горело в ней; ей присущи были порывы к чему-то большому, высшему. Действенность и самостоятельность были главными её чертами.
В описываемый период Вере было уже 20 лет. На весь учебный год она заменила нам мать: заботилась о нашем питании, о содержании и отоплении комнаты. Она очень сблизилась с хозяйкой дома и двумя её дочерьми, а также с одним учителем нашего училища – Петром Николаевичем Мизько, снимавшим у той же хозяйки одну комнату. Очень часто по вечерам Вера ходила с нами на прогулки далеко за город или в парк Покорщину. В свободные часы читала нам книги, которые её в то время занимали. Отчётливо сохранилось в памяти, как однажды рассказал я Никифору Ивановичу об очень заинтересовавшей меня книге, прочитанной нам сестрой. В ней говорилось о возникновении первобытной культуры, об орудиях каменного века, об открытии способа добывания огня путём трения, о приручении животных и о переходе от охотничьего к пастушескому, кочевому образу жизни… Не помню точно, что это была за книга, кажется перевод работы Дрепера, но хорошо помню, что она была полна рисунков орудий каменного века и других эпох, рисунков костей животных и описанием быта сохранившихся в Австралии первобытных племён. Никифор Иванович посоветовал перечитать книгу, главу за главой, и отчасти на его уроках, отчасти после уроков рассказывать ученикам о развитии первобытной культуры. По существу, это были мои первые доклады или, вернее, цикл докладов в кружке товарищей.