Полная версия
История археологической мысли в России. Вторая половина XIX – первая треть XX века
В целом, я готова признать, что указанная система взглядов отражает подлинные реалии научного мышления. Однако на практике процесс исторического развития гуманитарного знания (в частности археологии) отличается своеобразием, придающим неповторимость каждому из его этапов. В современной историографической литературе уже сделана попытка описания «парадигм» мировой археологии, но, на мой взгляд, эту попытку следует рассматривать, скорее как первый подход к проблеме, чем как ее решение (Лебедев, 1992: 4 и др.). По крайней мере, часть выделенных Г.С. Лебедевым «парадигм» вполне может быть оспорена. Кроме того, на мой взгляд, не стоит искать в их чередовании строгую обязательность и периодичность. Параллельное функционирование различных парадигм не представляет собой ничего невозможного – по крайней мере, в области гуманитарного знания. Наконец, в силу особенностей формирования археологии как науки, ее развитие на определенных ступенях вообще шло в рамках разных научных сообществ – гуманитариев и естествоведов. Это обусловило независимое развитие совершенно разных парадигм и подходов – не только в рамках одной страны, но порою одного города, одного университета. Тем не менее, с поправками на конкретно-исторические реалии, указанный выше понятийный комплекс используется в моей работе в качестве важного инструмента исследования.
Из числа разработок философии истории ХХ в., имеющих большое значение для историко-научного исследования, я считаю необходимым особо отметить идеи Николая Ивановича Ульянова (1904–1985), ученого русского зарубежья, профессора Йельского университета (США), а ранее – выпускника Ленинградского университета по историко-археологическому циклу Ямфака (1927 г.), ученика С.Ф. Платонова (см. о нем: Багдасарян, 1997; Базанов, 2006: 58–77).
Н.И. Ульянов представлял развитие исторической науки в целом как параллельную разработку двух основных «историософских сверхтенденций». Первая из них трактует развитие человеческого общества как повторяющиеся циклы и стремится к созданию универсальных схем истории – от «эпох» богов, героев и людей Дж. Вико (XVIII в.) до современных позитивистских или марксистских обобщений. В рамках этой парадигмы делаются самые различные попытки выявить «законы истории», в частности путем перенесения законов естественных наук на исторический процесс. Вторая парадигма представляет собой «гегемонию исторического факта» как носителя исторической истины. Основателем ее считают итальянского мыслителя XV в. Лоренцо Валлу, доказавшего подложность «Константинова дара» – грамоты, якобы давшей Римским Папам право быть светскими государями в Италии (Ульянов, 1981: 66–70).
Для второй парадигмы, сторонником которой являлся сам Н.И. Ульянов, характерно весьма настороженное отношение к таким понятиям, как «законы истории», «формации», «идеальные типы» и пр. Согласно этой концепции, процесс исторического развития единствен и неповторим. Все попытки перенесения естественно-исторических закономерностей на человеческое общество заранее обречены на провал, ибо «все они основаны на принципе повторяемости явлений и могут быть проверены путем эксперимента. Историк же <…> никакого эксперимента позволить себе не может». По Ульянову, «никто и никогда еще не сформулировал ни одного закона истории» (цит. по: Базанов, 2006: 72). Возражения оппонентов, что накопление фактов ради них самих бессмысленно ученый парировал тем, что вновь открытый факт порою кардинально меняет само направление исследований, их проблематику и т. п.
При этом Н.И. Ульянов вполне отдавал себе отчет в неоднозначности, «текучести» исторического факта и специфике исторических источников как таковых. Данное явление впервые было выявлено учеными неокантианской школы на рубеже XIX–XX вв. В результате анализа, проведенного ими, выявилось следующее: исторический факт не поддается непосредственному наблюдению, ибо «чужие состояния сознания», сами по себе, недоступны наблюдению историка (А.С. Лаппо-Данилевский). Ученый может лишь делать заключения о них по аналогии с собственным опытом. Он реконструирует исторические факты, оперируя не самой реальностью, а лишь ее остатками и преданием о ней. Он извлекает из источников информацию, в то же время создавая и преобразуя ее, так как источники практически неисчерпаемы и на новые изощренные методы анализа откликаются по-новому.
Указанные наблюдения верны и применительно к письменным («историческим») источникам, и применительно к источникам вещественным («археологическим»), несмотря на специфику применяемых к ним методов изучения. Н.И. Ульянов особо отмечает: понятие об историческом факте «составляется на основании письменных или археологических источников, часто очень скудных. Даже если их много, они никогда не дают полной и точной картины реального события» (Ульянов, 1981: 70).
Объектом исторического исследования, по Ульянову, является человек, его субъективное сочетание ума, воли, желаний, побуждений этического, религиозного, культурного характера, которые делают невозможными никакие «закономерности» (Базанов, 2006: 72–73). История есть специфический вид духовного творчества, «своеобразный мост между искусством и точными науками» (Там же: 76).
Принципиальное отрицание Н.И. Ульяновым позитивизма и его основных постулатов отнюдь не означало отрицания им реальных научных достижений позитивистов и неопозитивистов (в частности его непосредственных учителей С.Ф. Платонова и Е.В. Тарле) в области поиска и анализа исторических фактов. Именно «фактопоклонничество» являлось полуофициальным credo позитивистских и неопозитивистских научных «школ» Н.П. Кондакова, Д.Н. Анучина, Ф.К. Волкова, В.Р. Розена, в рамках которых, в частности, шло развитие отечественной археологии на рубеже XIX–XX вв. Тем не менее концепции Н.И. Ульянова нельзя отказать ни в цельности, ни во внутренней логике. В момент своего первого появления в 1960-х гг. его основные труды по философии истории не привлекли большого внимания. Зато в настоящее время они звучат весьма актуально. Продуктивность его идей в историко-научном исследовании несомненна.
Приступая к исследованию истории археологической мысли, необходимо заранее оговорить авторское понимание археологии как таковой. Я считаю возможным определять ее как источниковедческую историческую науку следуя в этом вопросе по стопам таких теоретиков истории, как А.С. Лаппо-Данилевский в отечественной науке и Р. Дж. Коллингвуд в зарубежной (Лаппо-Данилевский, 1910; 1913; 1923; Коллингвуд, 1980). Стоит отметить, что оба упомянутых классика исторической науки первой трети ХХ в. имели в археологии хорошую профессиональную подготовку и знали о специфике работы с «вещественными источниками» не только из книг.
В современной отечественной литературе указанная концептуальная позиция разрабатывается детально – хотя далеко не в едином ключе – Л.С. Клейном (1978; 1992; 1995: 75–103) и М.В. Аниковичем (1988; 1988а; 1992; 2005; 2007). Анализ противостоящей ей концепции «параллелизма» археологии и истории, тоже имеющей солидную традицию в отечественной археологической литературе, сейчас не является моей целью. Оговорю лишь один момент, связанный с ней и действительно важный в методологическом плане.
Этим моментом является неправомерность отождествления логики научного познания, выражающейся в системе наук, и деятельности познающего субъекта, исследователя (подробнее см.: Аникович, 2007). Археология как самостоятельная дисциплина со своими специфическими целями и задачами, безусловно, относится к базовой, источниковедческой ступени исследования. Однако для любого специалиста, имеющего профессиональную подготовку в области общественно-исторических наук, очевидно и другое: всякий серьезный историк должен одновременно являться источниковедом. Уровень его подготовки в данной области в значительной степени определяет степень оригинальности и глубины последующего исторического синтеза. Но какой же специалист способен соединить в одном лице источниковеда и историка применительно к дописьменному периоду истории человечества, от которого до нас не дошло ничего, кроме археологических материалов и их контекста? Видимо, только тот, кто профессионально владеет именно этим видом источников о древнейшем прошлом – археолог-преисторик.
Приверженцами этого взгляда, получившего во второй половине ХХ в. влиятельных сторонников, были, с одной стороны, представители «школы археологов-преисториков» послевоенной Германии (Г.Ю. Эггерс, Э. Вале, Р. Гахман), с другой – их оппоненты, представители «скептического направления» в Англии, понимавшие археологические источники именно как палеоисторические и раннеисторические. Виднейший из них, Г. Даниел, прямо заявлял, что «преистория и первобытная археология означают почти одно и то же» (Daniel, 1967: 24). В нашей стране данное направление археологической мысли нашло отражение в трудах В.А. Городцова, утверждавшего, что в «обширнейшем разделе» доисторической археологии «решительно нет места для счетов с историей» (Городцов, 1908: 5) и А.Н. Рогачева, считавшего первобытную археологию особой конкретно-исторической наукой (Рогачев, 1973; 1978: 18). Последнее, в сущности, означало одно: историком первобытности может быть только сам археолог.
Впрочем, не следует считать, что для более поздних эпох (античность, раннее средневековье и т. д.) проблема профессионализма историка в оценке археологических источников теряет всякое значение. Напротив, опыт отечественной археологии второй половины ХХ в. показывает: полноценные исторические реконструкции нередко оказываются возможны лишь при условии профессионального владения исследователя археологическим материалом. К примеру, в славистику многие свежие идеи, новые концепции приходят сейчас именно из археологического источниковедения. Подготовка историка-русиста «без археологии» понемногу становится нонсенсом ничуть не меньшим, чем, скажем, подготовка археолога-антиковеда без знания классических языков.
Важнейшим инструментом историографического исследования, применяемым в книге, является понятие «научной школы». Сразу оговорю: в современном науковедении это понятие остается дискуссионным. В настоящий момент в литературе имеется не менее 30 его определений. Установить для них единые теоретические критерии практически невозможно (Гасилов, 1977; Погодин, 1997; Мягков, 2000; Ростовцев, 2005).
В основе понятия научной школы могут лежать: разнородные политические или мировоззренческие платформы, философские взгляды, общность предметной области или метода исследования, концептуальная близость, профессионализм, связь с университетами и другими формальными коллективами и т. д. (Беленький, 1978). Чаще всего понятие «школа» подразумевает идейную и методологическую направленность исследований, унаследованную от предшественников. В то же время так могут называть просто группу учеников какого-то видного учёного, даже если их собственные пути в науке разошлись очень далеко. В подобных случаях «школа» есть не что иное, как высокая планка, заданная примером учителя.
Смысл, вкладываемый в указанное понятие в настоящей работе, не претендует на универсальность. С моей точки зрения, основой для формирования научных школ в археологии, как правило, служит педагогическая и/или экспедиционная деятельность крупных ученых. Это важный фактор, обеспечивающий преемственность идей и подходов в ходе создания общности «учитель – ученики». Но само формирование подобной общности невозможно, если, помимо рутинной учебной или раскопочной деятельности, учителя не связывает с учениками нечто особенное – то, что способно выделить их содружество на общем фоне, породить чувство сопричастности ряду научных достижений или перспектив. Поэтому на первое место среди факторов, объединяющих научную школу, должен быть поставлен не сам факт педагогической деятельности ее основателя, а принципиально новый подход его к материалу, новая концепция, новое направление в тематике исследований и т. п.
Третьим определяющим фактором является наличие формальных и неформальных каналов, по которым осуществляется оперативный научный обмен между представителями школы. Таковыми являются: объединение в исследовательские коллективы, совместная экспедиционная деятельность, взаимодействие в рамках различных проектов и т. п. Четвертым важнейшим, хотя и «вспомогательным», фактором является степень групповой сплоченности, наличие отчетливого противопоставления «мы – они» по отношению к остальной части научного сообщества. Рождению этой сплоченности способствуют такие моменты, как личные качества лидера группы; совместное противостояние ее членов каким-либо «проискам извне»; чувство цеховой солидарности; общность коллективной памяти – научного «фольклора», формирующего образ данной школы, и т. д.
Когда эти факторы так или иначе задействованы, в пределах научного сообщества образуется дополнительная сеть («сгусток») многообразных и многоуровневых связей. В рамках ее происходит постоянное брожение мысли. Там присутствуют разные виды научной преемственности в достаточно сложном переплетении. Общность такого плана я и называю научной школой.
Безусловно, предложенная трактовка не претендует быть единственно возможной, учитывая «крайнюю расплывчатость категории исторической школы вообще» (Ростовцев, 2005: 304). В связи с этим можно констатировать определенную идейную близость ее к разработкам С.И. Михальченко, в которых выход из запутанной ситуации мыслится именно через определение «иерархии критериев» в изучении феномена научной школы. На первое место среди них ставится «педагогическое общение… основателя школы и его учеников» (Михальченко, 1996: 3–16).
В ряду наработок современной социологии науки, использованных в работе, особого упоминания заслуживают идеи крупнейшего французского социолога П. Бурдье (1930–2002) (см.: Ритцер, 2002; Шматко, 2001). Мне кажется плодотворным предложенное им понятие научного символического капитала, состоящего «в признании (или доверии коллег), которое даруется группой коллег-конкурентов внутри научного поля. <…> Этот вид капитала частично базируется на признании компетенции, которое, помимо производимых им эффектов узнавания и частично благодаря им, придает авторитет и участвует в определении, <…> что важно, а что нет в такой-то теме, блестяще это или устарело» (Бурдье, 2001: 56–57; см. также: Бурдье, 2005: 473–517). Другим важнейшим положением П. Бурдье является деление научного капитала на институциональный и «чистый». Первый – это власть, связанная «с занятием важных позиций в научных институтах, руководством лабораториями или факультетами <…> и т. д., а также власть над средствами производства (контракты, кредиты, посты) и воспроизводства (власть назначать на должности и продвигать по службе), которую дают им высокие посты» (Бурдье, 2001: 64). «Чистый» научный капитал, по Бурдье, «приобретается, главным образом, признанным вкладом в прогресс науки, то есть изобретениями или открытиями (наилучшим показателем в данном случае являются публикации, особенно в наиболее селективных и престижных печатных органах)» (Бурдье, 2001: 65).
Идеи П. Бурдье во многом дискуссионны. Но они оказались в русле социокультурных поисков современной историографии и служат ныне теоретической основой целого ряда историко-научных исследований – отечественных и зарубежных (Дмитриев, Левченко, 2001; Рингер, 2002). Весьма интересными выглядят, в частности, представления Бурдье о внутренней иерархии научного сообщества и его трактовка конфликтов в науке как борьбы за символический капитал (Бурдье, 2001: 49–95).
К этой последней проблеме обращался и Т. Кун, анализируя научное сообщество с социологической точки зрения, выявляя механизмы его функционирования и внутреннюю структуру. Рассматривая указанный аспект развития науки, Т. Кун пришел к заключению о «значимости» конфликта в научном сообществе. Выводы его кратко можно сформулировать так: наука развивается именно через конфликты и посредством конфликтов. Плодотворный диалог между конфликтующими учеными, придерживающимися разных парадигм, невозможен (Кун, 2002; см. также: Свешников, 2005: 236–237).
Использовать перечисленные выше социологические наработки, безусловно, необходимо с некоторой оглядкой, ибо всем им свойственна тенденция к упрощению и абсолютизации какой-то одной стороны анализируемого явления. Тем не менее они учитывались мною в комплексе с другими методами в ходе исторических реконструкций.
Глава 2
Систематические обзоры и варианты периодизации отечественной археологии (середина XIX – первая треть XX в.)
Характеристика русской археологической мысли «изнутри», глазами современников, представляет для историка большой интерес. Не меньший интерес представляют все попытки обобщения и оценки пути, уже пройденного археологической наукой. Здесь я постараюсь рассмотреть и кратко охарактеризовать различные варианты периодизации отечественной археологической мысли и попытки создания ее концептуальных характеристик, в разное время появившиеся в литературе. Обзорные исследования такого рода сами по себе являются заметными событиями истории науки. Они фиксируют определенные этапы и уровни осмысления археологических исследований в нашей стране.
Систематические обзоры пути, пройденного отечественной археологией, стали публиковаться лишь с начала 1920-х гг. Впрочем, стоит отметить, что в исторической науке в целом, начало XX в. отмечено небывалым всплеском интереса к методологии исследований (ср.: Корзун, 1989: 61). Многие русские историки обратились тогда к вопросам теории и истории своей области знания (А.С. Лаппо-Данилевский, Р.Ю. Виппер, П.Н. Милюков, Д.М. Петрушевский, Н.И. Кареев, Д.Я. Багалей, В.П. Бузескул и др.). В их трудах история археологических исследований России (или ряд ее аспектов) анализировалась как неотъемлемая часть истории отечественной исторической науки. Но разработки такого рода стали появляться в печати не ранее 1910-х гг. Часть их вообще оставалась неизданной, как минимум, до конца ХХ в. Причиной тому стала радикальная смена парадигм и мировоззренческих установок в отечественной исторической науке рубежа 1920–1930-х гг.; именно она сделала невозможными не только дальнейшую разработку материалов в прежнем ключе, но в значительной мере и публикацию уже сделанного.
Интерес к истории и историографии изучения, собственно, российских «древностей» обнаруживается в литературе, начиная с рубежа 1840–1850-х гг. В ту пору археология лишь обретала свой научный статус на российской почве, еще не до конца обособившись от антикварианизма и коллекционерства. Однако важность систематического обзора трудов в этой области для уяснения и формулировки грядущих задач осознавалась уже тогда.
Обращаясь к периоду более раннему, чем последняя треть XIX в., можно упомянуть, что еще в 1851 г. в ЗОРСА вышло первое «Обозрение русской археологии», принадлежавшее перу И.П. Сахарова (см.: 3.4). Однако в части обзора пути, пройденного к тому времени русской археологией, информативность работы И.П. Сахарова была практически нулевой. Именно крайняя неудовлетворенность его «Обозрением» заставила молодого А.С. Уварова еще в 1853 г. предложить от имени Русского Археологического общества премию в 300 руб. серебром за «Обозрение историческое, библиографическое и критическое литературы русской археологии», на следующих условиях:
1) чтоб оно было написано по-русски;
2) составлено сообразно требованиям науки библиографически и критически;
3) обнимало все известные сочинения, в том числе и небольшие отдельные статьи по русской археологии как на русском, так и на иностранных языках;
4) чтоб оно было представлено в Обществе в годовой срок (Материалы для биографии… 1910: 5).
На призыв не откликнулся никто. В кругах, близких к РАО, в тот период были глубокие знатоки русской старины – такие как И.Е. Забелин, Д.А. Ровинский и т. д. Были специалисты в области классических древностей, как акад. Л.Э. Стефани. Были нумизматы и ориенталисты, подобные П.С. Савельеву, В.Г. Тизенгаузену и др. Были библиографы и археографы. Большинство этих людей имели и практический опыт раскопок разного уровня. Но, во-первых, очень трудно было встретить человека, соединявшего все указанные отделы знания в одном лице. Во-вторых, составление подобного сочинения требовало свободного времени, которым не располагало большинство образованных любителей древностей, обремененных службой. Организационных структур археологии, которые способствовали бы появлению профессионалов, в России начала 1850-х гг. практически не было. А «полупрофессионалы» – деятели, подобные И.П. Сахарову, – явно не были способны «обнять» все известные сочинения по русской археологии, в том числе на иностранных языках. В результате «…как бы в доказательство того, что русская публика не доросла еще до сознательного отношения к истории родной старины, объявленная задача осталась без ответа…» (Там же).
М.П. Погодин (1800–1875)
Следующая попытка восполнить пробел относится уже к рубежу 1860–1870-х гг. В 1869 г. на I Археологическом съезде выступил историк Михаил Петрович Погодин (1800–1875) с огромным докладом «Судьбы археологии в России», чтение которого продолжалось три дня. Исходя из буквального толкования термина: «археология» = «наука о древности», он фактически отождествил «русскую археологию» с древней отечественной историей. Доклад содержал фактологическую подборку материалов по истории изучения как археологических, так и письменных памятников в России, начиная с Петра Великого. «Археология имеет своим предметом, преимущественно, памятники вещественные, но во многих отношениях нельзя отделять от них не только памятники письменные, но и устные, бытовые… – утверждал М.П. Погодин. – Иное слово в языке, собственное имя, иной обряд могут повести часто к важнейшим историческим заключениям. Почему же не причислять их к предметам археологии, <…> они соответствуют именно достижению ее цели, познания древности…» (Погодин, 1871: 2). В своем докладе автор утверждал необходимость общедоступных обзоров и публичных лекций по археологии, устройства провинциальных музеев, составления археологических карт, а также желательности государственных мер в деле сохранения памятников.
Сам Алексей Сергеевич Уваров (1825–1884) тоже не оставлял работы в данном направлении. К сожалению, его наиболее широко задуманный историко-аналитический очерк остался не законченным и увидел свет лишь в 1910 г., в мемориальном трехтомном издании, выпущенном к 25-летию со дня кончины ученого. Имеется в виду его труд «Введение в русскую археологию», содержащий, наряду с теоретической, обширную историографическую часть. Указанная работа (Уваров, 1910а) является прообразом всех позднейших опубликованных «Введений» и «Основ» археологии.
А.С. Уваров (1825–1884)
В этой работе А.С. Уваров, подобно М.П. Погодину, начинает свой обзор с петровского времени, но весь этот материал анализируется им в рамках одной проблемы – объяснить понимание задач и объема археологии на разных этапах ее развития. Указанный очерк совершенно оригинален и содержит много интересных данных, касающихся «предыстории» российской археологии. Определяя XVIII век как период, когда «понятие об археологическом памятнике не было еще вполне разъяснено» (Там же: 271), а остатки старины шли по разряду «редкостей», «курьезов» и пр., А.С. Уваров очень подробно останавливается на деятельности и взглядах В.Н. Татищева. В нем он видит человека, опередившего свой век: «…Собранные им материалы не были оценены даже Академией наук, но все-таки служат любопытным доказательством совершенно нового для России воззрения на науку <…> Он [Татищев] сознает всю пользу обработки науки на Западе и ищет особые приемы для применения такой же обработки к русской истории и к русской географии. Искреннее его сознание в этом отношении ясно высказалось в его словах: Напрасно ищете семян, когда земли, на которые сеять, не приготовлены <…> (курсив мой. – Н.П.)» (Там же: 272).
Особое внимание А.С. Уварова к персоне и деятельности В.Н. Татищева представляется не случайным. «Здесь нет скорби, что семена берутся из чужеземных источников, – поясняет он позицию своего героя, – а видно только опасение, что на нашей необработанной почве они не принесут столько пользы, сколько было бы желательно получить<…> Любопытно видеть, <…> до какой степени он [Татищев. – Н.П.] был образованным человеком для своего времени. <…> В вопросах чистой учености он принадлежит своему времени, но шириной постановки дела и практическим ограничением себя возможными пределами он обязан своей широкой практической деятельности. <…> Во времена Татищева учение на скамье в заведениях, наспех созданных, было далеко недостаточно без <…> наглядного обучения из практики, деятельности, и, в особенности, из практики, почерпнутой в путешествиях <…>» (курсив мой. – Н.П.) (Там же: 272–273).