bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 12

– Хорошая новость также связана с этим таинственным Мертесом, – продолжал Гелен. – Мои люди, правда, только сегодня показали мне проект операции, и я утвердил его, потому что он того стоит. Дело в том, что Мертес сумел объединить вокруг себя более восьмидесяти головорезов из службы Мюллера и Шелленберга. Эти люди готовы начать борьбу за возрождение рейха. Поскольку это не русская проблематика, я передаю вам все данные. Кстати, эта операция может вывести вас на тех, кем вы интересуетесь: на людей, которые платят деньги тем, кто смог бежать из рейха. Очень интересное дело. Так что можете ставить наблюдение за двумя квартирами: Кассель, Бисмаркштрассе, семь и Гамбург, Ауф дем Кёленхоф, два. Только просил бы вас об одолжении: не предпринимайте мер по ликвидации двух этих осиных гнезд фанатичных нацистов, не посоветовавшись со мною: кое-кого из тех, кто прилетит на огонек Мертеса, особенно из разведки Шелленберга, вполне можно использовать. Вам это делать неудобно, а я могу работать с ними, с меня взятки гладки…


Так Гелен заложил секретной службе США своих конкурентов из СС и гестапо, избежавших ареста, получив при этом в свое пользование тех людей из службы Шелленберга, которые обладали богатым опытом разведработы против России, Польши и Чехословакии.

Конечно, он не был намерен отдавать американцам тех людей в Испании, Португалии и Латинской Америке, которые платили деньги «главному резерву будущего», всем тем, кто затаился, ожидая своего часа. Эти люди нужны ему, Гелену, его Германии. Он отдаст американцам только тех, в ком не заинтересован, слишком замаранных, пусть янки тоже испачкаются; высоких профессионалов разведки, осевших вне рейха, он берег для себя, наблюдая за каждым их контактом.

«В большом надо уметь жертвовать малым», – он часто повторял эти слова своим сотрудникам.

Пусть посидят в тюрьмах янки люди Мюллера; это, в конце концов, не Моабит и не Дахау, даже мясо дают и позволяют носить галстук. Все равно вытащит их оттуда он, Гелен. Ему они и будут благодарны до конца дней своих. Только так: разделяй и властвуй, помни при этом, что в любом большом надо уметь жертвовать малым.

А уж после этого он засел – с карандашом в руке – за речь адвоката Меркеля, которую тот написал в защиту гестапо.

На первой странице речи Гелен после фразы «дело гестапо приобретает значение в связи с мнением обвинения, смысл которого заключается в том, что гестапо якобы было важнейшим орудием власти при гитлеровском режиме», предложил Мерку обсудить с адвокатом возможность включения такого рода пассажа: «Защищая гестапо, я знаю, каким ужасным позором покрыто это учреждение, я знаю, какой ужас и страх наводит это слово, знаю, какую ненависть вызывает оно».

На второй странице Гелен попросил убедить адвоката в необходимости включения в речь еще одного – крайне, с его точки зрения, важного – положения.

– Вопрос о коллективной вине, – пояснил Гелен своему помощнику, – это вопрос вопросов ближайшего будущего. Армию воссоздавать нам, больше некому. Кто пойдет в нее служить, в нашу новую армию, если в головы людей вобьют концепцию «коллективной вины»? Так что необходимо добавить: «Ошибочно утверждать, что человек может считаться виновным и привлекаться к ответственности уже потому, что он принадлежит к определенному объединению, не утруждая себя тем, чтобы расследовать каждый отдельный случай, чтобы выяснить, навлекло ли данное лицо лично на себя вину своими действиями или своим бездействием».

Мерк усмехнулся:

– Про «бездействие» многие поймут очень правильно, логичное оправдание собственной позиции в прошлом.

– Знаете, я не очень-то нуждаюсь в апостолах, – поморщился Гелен. – Поняли – и слава богу, зачем конферировать? Повторяю, мы закладываем фундамент будущего, а он должен быть прочным. Надо сделать все, чтобы уроком Нюрнберга стало не обвинение, но защита.

На четвертой странице Гелен предложил включить еще одну концептуальную фразу:

– Полицейские органы, в том числе и политическая полиция, ведут деятельность в области внутренних дел государства. Признанный международный правовой принцип запрещает вмешательство какого-либо государства во внутренние дела другой страны. Таким образом, и в этом направлении существуют сомнения относительно допустимости обвинения против гестапо.

Полистав экземпляр проекта речи Меркеля еще раз, генерал потер глаза, заметив, что с такого рода «слепым» документом работать трудно, губит зрение. Прежде чем продиктовать еще одну вставку, долго, тяжело, испытующе разглядывал лицо Мерка, словно бы впервые его встретил; так бывало у него; какая-то маска неподвижности ложилась на лоб, губы, подбородок; потом неожиданно, словно по команде, оживали глаза, становились прежними, все замечающими, цепкими буравчиками, а уже после появлялась тень улыбки, – значит, что-то решил, крайне для него важное.

– Не будете возражать, если попробуем протащить еще один пассаж? Он будет звучать так: гестапо было одним из государственных органов, а о сотрудниках какого-либо государственного органа нельзя говорить как о членах какой-либо частной организации. Поэтому сотрудники гестапо не являлись членами его, тем более добровольными, они занимали обыкновенные чиновничьи должности.

На вопрос, являлись ли цели и задачи гестапо преступными, следует ответить отрицательно. Целью гестапо, как и каждой политической полиции, являлась охрана народа и государства от покушения врагов на устои государства и его свободное развитие. В соответствии с этим задачи гестапо определены в параграфе I закона от 10 февраля 1936 года следующим образом: «Задачей гестапо является выявление всех антигосударственных действий и борьба с ними, сбор и использование результатов расследований, осведомление о них правительства, информация всех других органов о важных для них событиях и оказание им помощи».

А затем Гелен продиктовал вставку, которую он определил, как совершенно необходимую:

– При решении вопроса о том, следует ли считать гестапо ответственным за все действительно совершенные преступления, не должен остаться без внимания также тот факт, что члены этого учреждения действовали не по собственному побуждению, а по приказу. Лица, на которых падает обвинение, утверждают и могут это доказать свидетельскими показаниями, что при отказе выполнить полученный приказ им угрожало не только дисциплинарное наказание или потеря прав чиновника, но и концентрационный лагерь, а в случае службы в армии – военно-полевой суд и казнь. Разве это не причина для установления факта отсутствия вины?

Походив по кабинету, Гелен закончил:

– Выступление любого защитника – а на процессе такого рода тем более – оценивается в основном по началу и концу. У Меркеля размыто начало и совершенно аморфный конец. Порою целесообразно самим ударить своих же; жертвуй малым в большом: мы объективны, не боимся критики, потому что верим в будущее…

Пусть он заключит следующим… Да не пишите же, Мерк! Где ваша память?! Всего несколько фраз, запомните. «Я не ставил своей задачей оправдывать преступления тех отдельных личностей, которые пренебрегли законами человечности, однако невиновных я хочу спасти. Я хочу проложить путь такому приговору, который восстановит в мире моральный порядок».

– Стоит ли даже стараться вытаскивать гестапо, генерал? – снова спросил Мерк. – Это – битая карта. Гестапо надо топить.

– Верно, – согласился Гелен. – Чем доказательнее мы будем защищать чудовищ из гестапо, тем легче их будет привлекать к работе, во-первых, и тем надежнее наши шансы при защите армии и правительства рейха, во-вторых.

…Тем же вечером Гелен встретился с Латернзером, защитником группы генерального штаба. Беседовали с глазу на глаз, во время прогулки.

Гелен говорил медленно, словно бы вбивая в голову собеседника то, что ему представлялось основополагающим:

– Предав суду военного командира, послушно выполнявшего свой воинский долг по приказу своего правительства, за то, что действия этого правительства объявляются незаконными, а этот командир рассматривается как соучастник в деяниях правительства, обвинение тем самым возлагает на него обязанность контролировать законность политики своего государства, то есть в конечном счете делает такого военного командира судьей над политикой государства… Так как Гитлер умер, обвинение оставляет в тени его личность и ищет других людей, несущих ответственность. Но никто не может отрицать, что Гитлер сконцентрировал всю власть в империи в своих руках и тем самым принял на себя одного всю полноту ответственности. Сущность любой диктатуры в конце концов заключается в том, что воля одного человека является всемогущей и что все решения зависят исключительно от воли этого человека.

Сказанное не должно истолковываться как попытка избавить кого-либо от ответственности. Каждый немецкий генерал обладает достаточным мужеством для того, чтобы ответить за свои действия. Но если должна быть установлена правда, то нужно оценивать события так, как они действительно разворачивались, и положить их в основу для установления судебной истины. Лучшим доказательством того, что генералы не участвовали в планах Гитлера, является высказывание самого Гитлера: «Я не требую, чтобы генералы понимали мои приказы; я требую, чтобы они выполняли их».

Гелен посмотрел на адвоката:

– Я не очень быстро говорю?

– Отнюдь.

– Германские генералы, – продолжал Гелен, – меньше всего желали войны на Западе. Когда Англия и Франция объявили войну, это явилось фактом, к которому германские военные руководители отнюдь не стремились.

Если в первый период войны с Россией размещение и обращение с русскими военнопленными не соответствовали положениям Женевской конвенции, то это объясняется исключительно тем, что известные трудности неизбежны. На всех фронтах командующие издавали приказы, направленные против возможных злоупотреблений в обращении с военнопленными, и при нарушениях привлекали виновных к ответственности. Жестокое обращение или же убийства военнопленных не имели места на основании их приказов или с их ведома.

Гелен еще раз посмотрел на адвоката; тот шел сосредоточенно, молча.

– Какую возможность имели вообще подсудимые генералы для пассивного или активного действия вопреки приказу и закону? – продолжил Гелен. – Каковы были бы перспективы успеха? Простое отклонение противозаконных планов или приказов путем возражений, предостережения, выражения опасения было хотя и возможно, но на деле безуспешно. Частично эти возможности не использовались только потому, что генералы просто не знали о многом. Обвиняемые военные начальники узнавали о чем-либо только в том случае, если они, как солдаты, должны были по-военному выполнить готовое решение. Демократический политический деятель скажет, что они могли уйти в отставку. Это может сделать парламентский министр в демократической стране. Германский офицер не мог этого сделать.

Воинское неповиновение было и будет нарушением долга, а на войне преступлением, достойным смерти; долга к неповиновению не существует ни для одного солдата в мире, пока существуют государства, наделенные суверенными правами; при диктатуре Гитлера открытое неповиновение могло привести лишь к уничтожению подчиненных, а не к отмене данного приказа; ни одно сословие не понесло таких жертв за свои убеждения, противоположные методам Гитлера, как круг обвиняемых ныне офицеров… У немецких военных руководителей оставался только один долг – до последнего бороться с врагом. Они должны были сделать трагический выбор между личным правом и воинским долгом; они выбрали и, руководствуясь им, действовали так, как подсказывала им мораль воина.

Я считаю, что военные руководители, которых хотят обвинить, ни в коем случае не были организацией или группой и тем более не объединялись единой волей, направленной на совершение преступных действий. Эти люди не представляли собой преступного сообщества; произведенное обвинением соединение этих офицеров под искусственным общим понятием «генеральный штаб и ОКВ» в действительности является совершенно произвольным объединением различных должностных лиц, занимавших те или иные посты в различные периоды и, кроме того, принадлежавших к различным частям вооруженных сил. Такой подход, не обоснованный ни внутренне, ни с точки зрения правовой необходимости, может иметь своей целью лишь дискредитацию такого института, как генеральный штаб…

Латернзер не перебил Гелена ни разу; когда тот закончил, молча пожал плечами, словно бы недоумевая.

При расставании протянул Гелену вялую руку:

– Я подумаю над вашими словами.

– Спасибо… Пусть обвинят гестапо, так им и надо, пусть растопчут партию, но необходимо спасти от позора имперское правительство и генеральный штаб. Это – вопрос будущего. Как себя чувствует генерал Йодль?

– Плохо.

– Но он будет вести себя достойно?

– Не сомневаюсь.

– А Кейтель?

– Он не очень-то умен… И слишком сентиментален. Вы думаете о том, какую он оставит о себе память? Не обольщайтесь. Но Йодль, Редер, гроссадмирал Денниц настроены непреклонно и убеждены в своей правоте.

– Вот и помогите им… Вы же немец…

Латернзер вздохнул и, обернувшись к Гелену, горестно спросил:

– Да? Вы в этом совершенно уверены?

…Поздно вечером, вернувшись в свой кабинет, Гелен открыл сейф и принялся за самую любимую работу, которая позволяла ему чувствовать себя всемогущим, как прежде, когда весь Восток Европы был в его руках, когда Салаши и болгарский царь Борис, Власов и Павелич, Мельник и Антонеску, Бандера и Тиссо не смели предпринять ни одного шага, не получив на то его согласия – письменного или устного.

Он достал из сейфа шифрованные телеграммы от Бандеры и людей Павелича, скрывшегося в Испании, от польской агентуры, делал пометки на полях, но самое большое наслаждение испытывал, получая сообщения из Мадрида, Буэнос-Айреса и Сантьяго-де-Чили; оттуда связи должны пойти по всему миру; он, Гелен, станет сердцем новой разведывательной организации Германии, сориентированной не на один лишь Восток, как того хочет Даллес, а на все континенты планеты.

Именно поэтому он тщательно анализировал всю информацию, поступавшую из Мадрида, именно поэтому он с таким вниманием изучал телеграммы из Буэнос-Айреса от Руделя, Танка, Ультера, Лауриха; именно поэтому для него не существовало мелочей. Всякая новая фамилия, переданная его агентурой, начавшей, в отличие от людей НСДАП и СС, работу не на свой страх и риск, но с его ведома и при молчаливом согласии американцев, представляла для него огромную ценность: потянутся нити, возникнут новые имена, будь это совершенно пока еще неведомый Риктер из Буэнос-Айреса и Брунн из Мадрида, Заурен из Каира или Ригельт из Лиссабона; нет мелочей, есть начало работы, которая принесет победу его делу.

Штирлиц. (Мадрид, октябрь сорок шестого)

– Если хотите, можем поехать в немецкий ресторан. Вы там бывали, кажется, доктор Брунн? На калье генерал Моло…

– Да. Один раз я там пил кофе.

– Нет, вы там обедали. Могу назвать меню.

– Давно следите за мною?

– С тех пор, как это было признано целесообразным. Доктор Брунн ваша новая фамилия?

– Видимо, вы знаете мою настоящую фамилию, если задаете такой вопрос. Как мне называть вас? Мистер Икс?

– Нет, можете называть меня Джонсон.

– Очень приятно, мистер Джонсон. Я бы с радостью отказался от немецкой кухни.

– Да? Поражения лишают немцев кухонного патриотизма? Давайте поедем к евреям. Они предложат кошерную курицу. Как вам такая перспектива?

– Я бы предпочел испанский ресторан. Очень люблю кочинильяс[8].

Джонсон усмехнулся:

– Ну-ка, покажите нижнюю губу. Ого, она у вас не дура. Ваша настоящая фамилия Бользен?

– Я сжился с обеими.

– Достойный ответ, – Джонсон чуть тронул Штирлица за локоть. – Направо, пожалуйста, там моя машина.

Они свернули с авениды Хенералиссимо Франко в тихий переулок, в большом «шевроле» с мадридским номером сидело три человека; двое впереди, один – сзади.

– Садитесь, мистер Бользен, – предложил Джонсон. – Залезайте первым.

Штирлиц вспомнил, как Вилли и Ойген везли его из Линца в Берлин, в апреле сорок пятого, в тот именно день, когда войска Жукова начали штурм Берлина; он тогда тоже был зажат между ними; никогда раньше он не испытывал такого унизительного ощущения несвободы; он еще не был арестован, на нем была такая же, как и на них, черная форма, но случилось что-то неизвестное ему, но хорошо известное им, молчаливым и хмурым, позволявшее гестаповцам следить за каждым его жестом и, так же как сейчас, чуть наваливаться на него с двух сторон, делая невозможным движение; сиди, как запеленатый, и думай, что тебя ждет.

– Любите быструю езду? – спросил Джонсон.

– Не очень.

– А мы, американцы, обожаем скорости. В горах поедим кочинильяс, там значительно больше порции и в два раза дешевле, чем в городе.

– Прекрасно, – сказал Штирлиц. – Тогда можно и поднажать, время обеда, у меня желудочный сок уже выделяется, порядок прежде всего…

– Как здоровье? Не чувствуете более последствий ранения?

«На этот вопрос нельзя отвечать однозначно, – подумал Штирлиц, – надо ответить очень точно; этот разговор может оказаться первым шагом на пути домой. А почему ты думаешь, что будет разговор? Почему не предположить, что это никакой не Джонсон, а друзья мюллеровских Ойгена, Вилли и Курта? Их тысяча в Мадриде, и многие из них прекрасно говорят по-английски, отчего бы им не доделать того, что не успел Мюллер? Ну, хорошо, это, конечно, допустимо, но лучше не думать об этом; после сорока пяти каждый год есть ступенька в преисподню; надвижение старости стремительно, я очень сильно чувствую последствия ранения, он не зря об этом спросил; больных к сотрудничеству не приглашают, а если этот Джонсон настоящий, а не фальшивый, то именно для этого он вывозит меня из города. Они никого не выкрали из Испании, не хотят ссориться с Франко, а тут живут нацистские тузы куда как поболее меня рангом, живут открыто, без охраны; генерал СС фон Любич вообще купил апартамент в двух домах от американского посольства, вдоль их ограды своих собачек прогуливает».

– Чувствую, когда меняется погода, мистер Джонсон. Кости болят.

– Может быть, это отложения солей? Почему вы связываете боли в костях с ранением?

– Потому что я пролежал недвижным восемь месяцев. А раньше играл в теннис. Три раза в неделю. Такой резкий слом в жизненной стратегии сказывается на костяке; так мне, во всяком случае, кажется. Мышцы не так трудно наработать, а вот восстановить костяк, заново натренировать все сочленения – дело не пяти месяцев, а года, по крайней мере.

– Сколько вам платят в неделю, мистер Бользен?

– А вам?

Все рассмеялись; Штирлиц понял, что к каждому его слову напряженно прислушиваются; Джонсон заметил:

– Вы не только хорошо говорите по-английски, но и думаете так, как мы, нашими категориями. Не приходилось работать против нас?

– Против – нет. На вас – да.

– Мы не обладаем такого рода информацией, странно.

– В политике, как и в бизнесе, престиж – штука немаловажная. Я думал о вашем престиже, мистер Джонсон, когда вы вели сепаратные переговоры с друзьями Гиммлера. История не прощает позорных альянсов.

Человек, сидевший за рулем, обернулся; лицо его было сильным, открытым; совсем молод; на лбу был заметен шрам, видимо, осколок.

– Мистер Бользен, а как вы думаете, история простит нам то, что вся Восточная Европа отошла к русским?

Джонсон улыбнулся.

– Харви, не трогай вопросы теории, еще не время. Мистер Бользен, скажите, пожалуйста, когда вы в последний раз видели мистера Вальтера Шелленберга и Клауса Барбье?

– Кого? – Штирлиц задал этот вопрос для того, чтобы выгадать время; сейчас они начнут перекрестный допрос, понял он; каждый мой ответ должен быть с резервом; Постоянно нарабатывать возможность маневра, они что-то готовят, они пробуют меня с разных сторон, ясное дело.

– Шелленберга, – повторил Джонсон.

– В апреле сорок пятого.

– А Клауса Барбье? Он работал у Мюллера, потом был откомандирован во Францию, возглавлял службу гестапо в Лионе.

– Кажется, я видел его пару раз, не больше, – ответил Штирлиц. – Я же был в политической разведке, совершенно другое ведомство.

– Но вы согласны с тем, что Барбье – зверь и костолом? – не-оборачиваясь, сказал тот, со шрамом, что сидел за рулем.

– Вы завладели архивами гестапо? – спросил Штирлиц. – Вам и карты в руки, кого считать костоломом и зверем, а кого солдатом, выполнявшим свой долг.

Они выехали из города; дорога шла на Алькобендас, Сан-Себастьян-де-лос-Рейес, а дальше Кабанильяс-де-ла-Сиерра, горы, малообжитой район, там нет ресторанчиков, где жарят этих самых молочных кочинильяс; чудо что за еда, пальчики оближешь; только, видимо, не будет никаких кочинильяс; у этих людей другие задачи.

– В каком году вы встречали Барбье последний раз? – повторил свой вопрос Джонсон.

– Думаю, году в сорок третьем.

– Видимо, на Принц Альбрехтштрассе, в главном управлении имперской безопасности.

– Ему кто-либо покровительствовал в том здании?

– Не знаю. Вряд ли.

– Почему «вряд ли»? – по-прежнему, не оборачиваясь, спросил тот, кто вел «шевроле».

– Так мне кажется.

– Это не ответ, – заметил Джонсон. – Мне сдается, вы относитесь к породе логиков, слово «кажется» к ним не подходит.

– Я – чувственный логик, – ответил Штирлиц. – Я, например, чувствую, что моя идея с кочинильяс пришлась вам не по вкусу. Мне так, во всяком случае, кажется. Чувство я перепроверяю логикой: дальше, вплоть до Сиерры, нет ни одной харчевни, где бы давали кочинильяс, но до Сиерры мы вряд ли поедем, потому что у вас всего четверть бака бензина.

– В багажнике три канистры, – откликнулся тот, что вел машину. – Слава богу, здесь продают бензин, не нормируя, как в вашей паршивой Германии.

– Зря вы эдак-то о государстве, с которым вам придется налаживать отношения.

– Как сказать, – откликнулся Джонсон. – Все зависит не от нас, а от того, как вы, немцы, станете себя вести.

Штирлиц усмехнулся:

– «Ведут» себя дети в начальных классах школы. К народу такое слово не приложимо.

– К побежденным – приложимо, – сказал Джонсон. – К побежденным приложимо все. Сейчас мы высадим вас, и когда вас подберет голубой «форд» – это случится минуты через четыре, – пожалуйста, помните, что к побежденным приложимо все. Это в ваших же интересах, мистер Бользен.

Машина резко свернула на щебенчатый проселок, отъехала метров сто и остановилась. Джонсон вышел, достал из кармана пачку сигарет, закурил, пыхнул белым дымом и, вздохнув отчего-то, предложил:

– Вылезайте, Бользен.

– Спасибо, Джонсон.

Он вылез медленно, чувствуя боль в пояснице; потянулся, захрустело; страха не было; досада; словно он был виноват в случившемся; а что, собственно, случилось, спросил себя Штирлиц; если бы они хотели убрать меня, вполне могли сделать это в машине; но зачем тогда все эти фокусы с вызовом сюда? Боятся Пуэрта-дель-Соль[9]? А что? Могут.

Джонсон прыгающе упал на заднее сиденье, крутой парень со шрамом взял с места так резко, что «шевроле» даже присел на задок, и, скрипуче развернувшись, понесся на шоссе.

…Прошло десять минут; странное дело, подумал Штирлиц, автобус здесь ходит раз в день по обещанью; в конце концов кто-нибудь подбросит до города; но зачем все это? Смысл?

Плохо, если у меня от этих нервных перегрузок снова станет ломить поясницу, как раньше; поди попробуй, пролезь с такой болью через Пиренеи; не выйдет. А через Пиренеи лезть придется, иного выхода нет. Сволочь все-таки этот Зоммер, дает деньги всего на неделю; даже на автобус до Лериды придется копить еще месяца три. Снова ты думаешь, как русский – «месяца три». А как же мне иначе думать, возразил он себе, как-никак русский, помешанный с украинцем; немец бы точно знал, что копить ему придется два месяца и двадцать девять дней. А еще точнее: девяносто дней, только мы позволяем себе это безответственное «месяца три»; вольница, анархия – мать порядка… Нет, копить придется дольше. От французской границы идет поезд; если меня не арестуют как человека без документов – не ватиканскую же липу им показывать, да и ту отобрали, – нужно, по меньшей мере, еще тридцать долларов, иначе я не доберусь до Парижа; любой другой город меня не устраивает, только в Париже есть наше посольство; почему их интересовал Барбье? Я действительно видел его всего несколько раз; палач второго эшелона, лишенный каких-либо сантиментов, – «Я ненавижу коммунистов и евреев не потому, что этому учит нас фюрер, а просто потому, что я их ненавижу»; да, именно так он сказал Холтоффу, а тот передал Штирлицу, пока еще Мюллер не начал подозревать его; кажется, это был ноябрь сорок четвертого, да, именно так.

Штирлиц вышел на шоссе; ни души; не нравится мне все это, подумал он; странная игра; проверяли на слом, что ли? Документы они могли отобрать иначе, зачем нужен был такой пышный спектакль?

На страницу:
5 из 12