Полная версия
Правда о допетровской Руси. «Золотой век» Русского государства
Непререкаемая власть обычая
Писаных законов было мало, да крестьяне и знали их плохо. Да и зачем? Крестьянство жило по обычаю.
Было раз и навсегда определено и всем на веки вечные известно, как «надо» относиться к самому себе, к своим родственникам, всему роду, общине, приказам и приказным людям, к иностранцам восточным и западным, к царю и его указам, к птицам в небе и к рыбам в воде. Известно было, что надо делать и чего не надо, как именно работать и какими инструментами, как входить в избу и как в ней стоять. Известно было для всех и навсегда, на правах непререкаемой истины в самой последней инстанции.
А кроме того, обычай определял и эмоциональную жизнь, внутреннее психологическое состояние человека. И в повседневности, и во время любых значимых событий.
Следование обычаю заставляет учиться менять свое внутреннее состояние на «должное». Это ярко проявляется хотя бы во время русской традиционной свадьбы, когда на протяжении нескольких дней изменяется внутреннее состояние невесты и ее подружек; оно должно быть все время таким, какое предписывает обычай.
В первый, ритуальный день девушки оплакивали девичество невесты. Действительно – вот жила себе и жила девушка у батюшки с матушкой в качестве ребенка, члена многодетной семьи. И вот – отдают замуж. Это ведь не как в наше время – по собственному желанию, порой очень пылкому, и если что-то не так, всегда можно прервать брак, уйти обратно, жить самой. В XVII веке все решают даже не батюшка и матушка, а большак и несколько главных мужчин (не всегда батюшка девицы из них, из решающих, руководителей общины). На втором месте – сговор батюшки и матушки с родителями жениха. Мнение невесты? А оно вообще не имеет никакого значения.
Собственно, и мнение жениха ненамного более важно. В высших классах общества жених еще мог быть спрошен, хочет ли он жениться на той вон девице, которую ему тайком покажут в церкви или из-за забора, в саду. Но не невеста.
Итак, невеста вовсе не ИДЕТ замуж, ее ОТДАЮТ, что совсем даже и не одно и то же. Звучат грустные, лирические песни, и кое-что из этого репертуара мы и сейчас можем слышать: хотя бы «Матушка, матушка, что во поле пыльно» или «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан».
Ведь отдают! Отдают из родной семьи, из родной деревни, отдают навсегда, и непонятно – на какую же судьбу… Дай бог, чтобы на счастливую, чтобы слюбилось… а если нет?! Если будет так, как в других, уже женских деревенских песнях, вроде «Догорай, моя лучина»?! И ведь отдают-то НАВСЕГДА!
Соответствующие выражения лиц, задумчивая печаль в жестах, медленные лирические движения.
Второй день – день церковного венчания. Радость: венчаются! Создается новая семья! Но радость эта тихая, цивилизованная, потому что контролируется церковью. В церкви и вести себя надо сдержанно, и петь – именно петь, а не орать. Это не как на каждом шагу сейчас: «Ах эта свадьба! Свадьба!!! Сваа-адьба!!!! Пела и плясала-а!!! А-ааа!!!!»
Так что радость, но без чрезмерности, без обезумения, без впадения в крайность. Радость, передаваемая не столько громким смехом и отбиваемой чечеткой, сколько улыбкой.
Третий день начинается с того, что на забор вешается брачная рубаха невесты… вернее, уже молодой жены. Вся община и все вообще желающие должны убедиться, что она вышла замуж «честной», что муж и его семья не обмануты, что все «по правилам». Как часто молодой муж бывал вынужден ткнуть себя или жену ножом (как-нибудь так, чтоб в незаметном месте, чтобы ранку потом не отследили…), мы, наверное, уже никогда не узнаем. Сколько семей не стали счастливыми ровно потому, что муж, может быть, ножом и ткнул, но счел себя и всю свою семью обманутой, этого тем более мы не узнаем.
Вот какое число можно назвать, так это процент невест, которые оказывались «нечестными» вовсе не потому, что посмели быть с кем-то до мужа (вот ужас-то!!!), а в силу чисто физиологических или анатомических особенностей. Таких девушек, у которых отсутствует девственная плева, даже сегодня довольно много – порядка 2 %. У девиц, работавших с детства в поле, таких могло вырасти еще больше. Их судьба в XVII столетии могла оказаться очень трагичной.
Но была плева или не было, «виновата» невеста или не «виновата», а в любом случае – кровяное пятно должно быть. Чтобы все видели и убедились: невеста была «честной», муж вступил в свои законные права. Только если оно будет, это пятно, свадьба считается состоявшейся уже не только по представлениям христиан, но и по старым языческим понятиям.
Свершился фактический брак, и настало время совсем другой, уже вовсе не цивилизованной радости. Все беснуются, орут, прыгают, пляшут! Разница в поведении такая же, как между литургией и безумным шаманским камланием.
Поются песни, чудовищно непристойные, шокирующие по понятиям цивилизованного человека. Пляшутся пляски, способные вогнать в краску бывалого бабника… В прошлом столетии случалось так, что фольклористы – здоровенные опытные мужики средних лет, вовсе не домашние мальчики и уж тем паче не ханжи, попросту не понимали, о чем поют вполне приличные, вполне патриархальные деревенские женщины. А то и смущались фольклористы, элементарно впадали в тоску от непристойностей, которые по вековечной традиции просто ПОЛАГАЛОСЬ петь и выкрикивать. Ну и чувствовали себя соответственно.
Так что по умению «двигать душой», управлять своим внутренним состоянием россиянин в традиционной культуре, пожалуй, дал бы еще фору любому современному ханже.
Традиция контролировала, как и к чему человек должен эмоционально относиться. А вся община бдительно следила, как бы его состояние не начало выходить за пределы предписанного. И наказывала, причем вовсе не обязательно физически или наложением штрафов. Человека, который ведет себя «неправильно» – ведет себя не так, как надо, в каждый день брачного обряда, например. Или который не ужасается «поганым», не презирает «латинян», не считает истинными христианами только московитов, не хочет вести традиционный образ жизни и так далее – такого человека вышучивали, высмеивали, ставя его в положение своего рода коллективного воспитуемого.
Жизнь в маленьких, изолированных от всего мира деревушках, в полной зависимости от природы, не способствует развитию рационального мышления и отвлеченного богословия. Московиты называют себя христианами, и более того – называют себя православными, то есть теми, кто правильно славит бога. Для них и «латиняне», и другие православные (например, грузинские или сербские) – страшнейшие еретики и чуть ли вообще не язычники.
Но и язычество вовсе не ушло в прошлое, и в доме, в усадьбе христианина продолжают обитать домовые, амбарники, кикиморы, чердачные, овинники, сарайники, шишиги и так далее и тому подобное. В реках опытные люди замечают русалок, а утопленники могут быть опасны и на приличном расстоянии от реки. В лесу обитает, конечно же, леший, хозяин, и разумный человек непременно принесет ему жертву, если собирается в лес. Ну, и без других призрачных и демонических существ не обходится. В лесу, кроме лешего, могут встречаться петерчата – неприятные существа, в которых обращаются души младенцев, которых не успели окрестить. Петерчата могут завести в болото или защекотать до смерти. Бывают в лесу еще аукалки и волки-оборотни.
Все это, конечно, попросту нечисть, враждебная светлым силам. Но, во-первых, нечисть это все местная, коренная, известная задолго до прихода христианства на Русь и совершенно неизвестная по Библии.
Во-вторых, отношение к этим существам совершенно не как к нечисти – чему-то поганому и непристойному. Все эти создания занимают свое место в деревенском (и не только деревенском) пантеоне, как и святой равноапостольный Владимир или Никола-угодник. Пониже, конечно, Николы-угодника и Марии-троеручицы (само название вызывает в памяти невольно шестирукое изображение Вишну). Но главное – святые и нечистые принципиально в том же пантеоне и почитаются одними и теми же людьми.
В Московии пережитки язычества оказываются чуть ли не частью официальной религии, и поклоняться бесам – дело такое же обычное, как и поклоняться святым.
На того, кто не поклоняется бесам – не гадает в баньке, не оставляет блюдце молока для домового, не боится русалок, не кидает в лес кусок рыбы для аукалок и оборотней, – на того обрушивается целый шквал презрения, насмешек, пренебрежения, глумления. Если человек не поддается «воспитанию», не начинает исполнять обычая во всей его полноте, общество демонстративно отторгает такую заблудшую овцу.
Обычай начинает «ломаться»
Нет никаких оснований считать, что городское население или общественные верхи хоть чем-то отличаются от крестьян – что они менее суеверны, не в такой степени привержены самым диким обычаям, что они более свободны, не так коллективистски живут и так далее.
Но как раз в XVII столетии общинный быт крестьянства начал давать трещину как минимум по двум важнейшим причинам:
1. Очень во многих местах власть общины ослабевает, и человек становится фактически от нее свободным.
2. Сама община начинает превращаться во что-то совершенно другое… пока трудно сказать однозначно, во что именно.
В XVII веке жизнь общины замкнута только там, где от других людей далеко. Там, где только государство или частное лицо могут контролировать жизнь общины, они непременно это делают. Цитадель общинности в ее изначальном смысле, когда община – это мiр, средостение власти и общественной жизни для человека, это окраины страны. Места, где и жить труднее, и от власти московского царя подальше.
Там, где власть центрального правительства покрепче, правительство пытается ограничить общину в принятии решений, в праве распоряжения землей.
В поместьях и вотчинах община тоже, и в еще большей степени, «утесняется» в своих правах; ее «исконные» права все больше присваиваются владельцами земель. Там, где раньше распоряжался выбранный староста или голова, появляется тот же староста, но только назначенный.
Мiр отвечает за своевременный сбор «государевых податей», а главная обязанность выборных крестьянских властей – «своевременный и бездоимочный» сбор этих податей. Воеводы же не только понуждают и наказывают тех выборных крестьян, которые «оплошкой и нерадением» допускают недоборы и опоздания в платежах, но и пытаются снимать неудобных людей, ставить на выборные должности более «подходящих».
Правительство назначало для каждого округа только общую сумму подлежащего уплате оброка, а затем посадские и крестьяне должны были сами «верстатися» и «разводити» оброк «промеж себя», сообразно имуществу каждого хозяина: «по животам, и по промыслам, и по пашням, и по угодьям».
Тут, конечно, две стороны: в дела общины вмешиваются, общину ограничивают… Но, с другой стороны, у общины появляются новые возможности, а самые активные и самые уважаемые крестьяне становятся прямыми помощниками царской администрации.
Как указывал царь, «чтобы крестьянству убытков и продаж не было, а нам бы челобитья и докуки не было, а посады и волости от того не пустели, велели есми во сех городах и волостех учинити старост излюбленных, кому меж крестьян управа чинити… которых крестьяне меж собой излюбят и выберут всею землею, от которых им продаж и убытков и обиды не было, и рассудити бы их умели вправду безпосульно и безволокитно, и… бы доход оброк собрати умели и к нашей бы казне на срок привозили без недобору».
Это уже не самодостаточная община, живущая в себе и для себя; это уже скорее сотрудничество общины с государством и изменения в самой общине.
Причем и во владениях монастырей и крупных феодалов были элементы самоуправления. В уставной грамоте Соловецкого монастыря, данной Бежецкого верха села Пузырево крестьянам, сказано: «Судити приказчику, а с ним быти в суде священнику да крестьянам пятмя или шестмя добрым и середним».
Спрошу только одно: а чем же эти пять или шесть «добрых крестьян» да не присяжные заседатели?! Тем, что число людей другое разве что.
В наказе по управлению вотчиной, которую дал боярин Б.И. Морозов в 1651 году приказчику села Сергач Нижегородского уезда, читаем: «И ведать ему крестьян моих и бобылей и судить с старостою и с целовальниками и с выборными крестьяны. А велеть крестьянам всею вотчиною к моим ко всяким делам выбрать 10 человек, крестьян добрых и разумных и правдивых, которым с ним, с приказчиком моим, у дела моего быти… А судить ему крестьян и бобылей вправду, правого виноватым не чинити, а виноватого правым. А где доведетца иттить на землю у крестьян или на меру, и ему ходить со старостою и с целовальником и с выборными крестьяны и розводить вправду без полноровки и безпосульно…»
Как видно, и тут в общине появляется какой-то новый элемент демократического самоуправления: выборные люди, которых контролирует «обчество» и которые несут на себе судебные и административные функции.
На севере и в XVII веке продолжает распоряжаться волостной сход, и этот сход сам ставит должностных лиц, хотя и здесь сход все больше подчиняется надзору воеводы. А самое главное – там, где крестьянство свободно (на севере), община ослабевает еще и из-за того, что укрепляются отдельные хозяйства и становятся активнее, самостоятельнее отдельные люди.
«Московское государство (XVI века) может быть названо самодержавно-земским. С середины XVII века оно становится самодержавно-бюрократическим», – так писал М.М. Богословский в своей замечательной, давно не переиздававшейся книге.
Земский строй ослабевает за счет государства, но даже там, где у государства не доходят руки, общинность все равно ослабевает. А ведь демократия, самоуправление возникают именно там, где слабы и община, и государство. На севере – на Вологодчине, в Каргополье, в бассейне Северной Двины, от Холмогор до Архангельска – там ослабевает первобытная община, но там слабо и средневековое государство…
Александр Исаевич Солженицын восхищался швейцарской «демократией, прямо вытекающей из традиций общины», считая ее самой совершенной и, так сказать, самой «народной». В представлении современного россиянина община и демократия есть две вещи, никак не совместные. Но совершенно прав Александр Исаевич: вся европейская демократия вырастала из вот таких общинных и послеобщинных форм самоуправления. Сначала были территориальные общины, умевшие выбрать для самих себя и из собственной среды «добрых и излюбленных» управителей, а потом уже и в масштабах государства появилась «палата общин» (так ведь и называется, как назло!).
Констатирую факт: в Московии XVII века все более укрепляется именно такая «низовая» демократия; общины все активнее принимают на себя функции низовых органов управления.
Напомню еще раз, что эти все процессы идут не в городах, в среде высоколобых интеллектуалов и богатых людей, а как раз в основной массе тогдашних московитов, в крестьянстве.
Крепостное право
В представлении современного человека «государственные крестьяне» – это вообще такие же зависимые люди, как и владельческие, только принадлежат они не частным лицам, а государству. Положение их, может быть, и полегче, потому что они имеют дело с безличным государством, а не с радеющим о своей пользе помещиком, но и только. Точно так же само слово «крестьянин» вызывает ассоциации с бесправием, униженностью, поркой на конюшне и барщиной.
Поэтому нам трудно до конца осознать, что же такое черносошные крестьяне и чем крепостное право XVII века отличается от того, с которым мы имеем дело, говоря о временах «матушки Екатерины».
Суть же дела в том, что если придавать слову «крестьянин» это значение униженности, то черносошные крестьяне – это вообще никакие не крестьяне. Это свободные сельские обыватели, которые пашут землю не потому, что их кто-то принуждает, а потому, что в аграрном обществе это самое выгодное занятие и совсем неплохой способ кормиться.
Точно так же они объединены в общины постольку, поскольку им это выгодно, и до тех пор, пока им это удобно и выгодно.
Они лично свободны, совершенно не согнуты в покорности. Их зависимость от государства – не рабское состояние, а способ включиться в некую государственную корпорацию.
Они ведут свои торговые операции и промыслы, как сами считают необходимым, накапливают богатства, и в их среде усиленными темпами произрастает самый натуральный капитализм. Из среды черносошных крестьян вышли такие богатейшие купеческие фамилии, как Босые, Гусельниковы, Амосовы, Строгановы (те самые: «спонсоры» Ермака, организаторы завоевания Сибирского ханства).
То значение, которое часто придается слову «крестьянин», в XVII веке совершенно отсутствовало. Эта принадлежность к общественным низам, зависимость и «маломочность» в XVII веке ассоциировалась разве что со словом «бобыль» или даже «холоп».
В XVII столетии крестьянин был если и ограниченным в правах, то все же подданным царя, а никак не простым рабом барина. Это касается даже владельческих крестьян, сидевших на землях поместий и вотчин, а уж крестьяне церковные, дворцовые и черносошные тем более не имели ничего даже общего с рабами.
Церковные, понятно, сидят на землях монастырей.
Дворцовые, или крестьяне государевы, жили общиной, управлялись дворцовыми приказчиками, но сохраняли выборных старост и по своему положению были ближе к черносошным, чем к владельческим.
Черносошные крестьяне сидели на «государевой земле», то есть на вольных землях, и жили своими общинами. Они и впрямь не были вполне вольными людьми: правительство контролировало выполнение ими своего тягла. Впрочем, уже в IV веке по Рождеству Христову в Римской империи колоны и сервы далеко не всегда могли свободно уйти с занимаемой земли. Из этого вовсе не следовало, что они становятся частными или государственными крепостными, отнюдь! Они были «крепки земле» и не должны были с нее уходить, не оставив вместо себя заместителя, и только.
Почти так же и современное государство, вкладывая во что-то деньги, старается потратить их не зря: вводит систему лимитной прописки, ограничивает выезд за границу тех, кто столкнулся с государственными тайнами, требует, чтобы получившие бесплатные дипломы отработали по распределению и так далее. Говоря откровенно, я не вижу здесь крепостничества, хотя и вижу некоторые ограничения прав и свобод.
Так же точно и черносошные крестьяне-домохозяева, входившие в тяглые «общества» и записанные в податные списки «тяглые и письменные люди», были прикреплены к своим обществам и не могли покидать свои дворы и земельные участки, не найдя заместителей.
Ограничения свободы – налицо. Но Ключевский полагал, что «такое прикрепление, разумеется, не имело ничего общего с крепостным правом», и с ним остается согласиться.
«Закрепощался» только сам тяглец-домохозяин. Каждый крестьянский двор представлял собой что-то вроде небольшой артели, состав его был куда как разнообразным и сложным. Кроме хозяина, там жила огромная семья – очень часто вплоть до внуков и правнуков, и родственники или работники – «захребетники», «суседи», «подсуседники». Положение «закрепощенного» большака было для них крайне престижным. Если бы большак захотел, он без малейшего труда поставил бы вместо себя кого угодно из этой «меньшой братии», а сам стал бы «свободным» человеком.
Что же до самой этой «братии», живущей в хозяйстве кроме большака, то она была свободна как ветер, и никому не пришло бы в голову удерживать любого из них, вздумай уйти хоть все, хоть по одному все «суседи» и «подсуседники». Разве что сам глава этой патриархальной крестьянской артели, большак, огорчился бы временному отсутствию рабочей силы.
Среди черносошных крестьян были и весьма богатые крестьяне, занимавшиеся не только земледелием, но и торговлей и разными промыслами; обычно они пользовались наемным трудом. Были «среднезажиточные», а были совсем «маломочные». Известны и «половинники», то есть батраки, обрабатывавшие чужую землю за часть урожая.
Кроме собственно крестьян-тяглецов, в черносошных общинах жили еще так называемые «бобыли» – обычно ремесленники или наемные работники, то есть сельское население, но не тяглое; те, кто изначально земли не пахал.
Были, правда, и «пашенные бобыли», владельцы небольших участков земли. Само их существование доказывает: землю можно было купить и продать. Иначе откуда бы взялась земля у «пашенных бобылей»?
Впрочем, М.М. Богословский давно и совершенно определенно писал: «Владельцы черной земли совершают на свои участки все акты распоряжения: продают их, закладывают, дарят, отдают в приданое, завещают, притом целиком или деля их на части».
Этот крестьянский капитализм зашел так далеко, что возникли своего рода «общества на паях», союзы «складников», или совладельцев, в которых каждый владел своей долей и мог распоряжаться ею, как хотел, – продавать, сдавать в аренду, подкупать доли других совладельцев, а мог и требовать выделения своей доли из общего владения.
М.М. Богословский писал: «В севернорусской волости XVII века имеются начала индивидуального, общего и общинного владения землей. В индивидуальном владении находятся деревни и доли деревень, принадлежащие отдельным лицам, на них владельцы смотрят как на свою собственность: они осуществляют на них права распоряжения без всякого контроля со стороны общины. В общем владении состоят и земли и угодья, которыми совладеют складничества – товарищества с определенными долями каждого члена. Эти доли – идеальные, но они составляют собственность тех лиц, которым принадлежат, и могут быть реализованы путем раздела имущества или частичного выдела по требованию владельцев долей. Наконец, общинное владение простирается на земли и угодья, которыми пользуется как целое, как субъект… Река с волостным рыболовным угодьем или волостное пастбище принадлежит всей волости, как цельной нераздельной совокупности, а не как сумме совладельцев».
Право же, тут только акционерного общества и биржи не хватает! Или до этого просто не успело дойти дело?
М.М. Богословский сравнивает положение черносошных на Руси и положение вольных крестьян-бондэров, или бондов, в Норвегии, вольных бауэров в Германии, находя множество аналогий.
Со своей стороны, автор только хотел бы смиренно напомнить, что север Московии – это коренные земли Великого Новгорода. И что Великий Новгород и в XIV, и в XV веках, до самого своего убийства Москвой, развивался как одна из циркумбалтийских, то есть «вокруг балтийских», цивилизаций.
И этих крестьян очень много: более 50 тысяч дворов, то есть патриархальных артелей, а всего никак не меньше полутора миллионов человек.
Причем не только ведь на севере, но и в центре Московии, в самом сердце Великороссии, в XVII веке есть черносошное крестьянство. Солидный советский справочник отрицает это: «К середине 16 в. Ч.к. исчезли в центр. р-нах страны, но сохранились на севере».
По этому поводу я только позволю себе привести такой небезынтересный эпизод: в 1634 году был случай, когда часть из отличившихся во время Смоленской войны правительство решило сделать помещиками. Но крестьяне, жившие возле Арзамаса (далеко не север!), не захотели становиться владельческими и прогнали незваных помещиков дубьем.
Здесь много чего можно спросить, в том числе: что же это за профессиональные воины, которых мужики гонят дубьем? И что же это за героические крестьяне? Но в любом случае факт любопытнейший, и я совершенно не допускаю мысли, что составители Большой советской энциклопедии не знали бы этой истории и что они не слыхали ничего про вольных крестьян центральной Великороссии. И потому вопрос имеет смысл задавать только один: кому в 1978 году до такой степени не хотелось, чтобы россияне знали бы не мифы, а свою настоящую историю?
На севере, правда, черносошных несравненно больше; есть даже такое понятие, как «черносошные волости», то есть обширные области, где владельческих крестьян вообще нет, все исключительно вольные. В центре страны все это не совсем так, черносошные и владельческие крестьяне живут чересполосно, но, во-первых, вольные «государевы хрестьяне» там тоже есть. А во-вторых, положение владельческих крестьян не так уж сильно отличается от положения черносошных.
То есть отличается, конечно, и в худшую сторону, даже при том, что государственные подати владельческих крестьян значительно меньше, чем у черносошных, но ненамного. Суммарно же они платят больше.
Но главное, государство и после Уложения 1649 года не отказывается видеть во владельческих крестьянах своих подданных: они платят государевы подати, они не лишены личных прав; помещикам запрещается «пустошить» свои поместья; правительство не отказывалось от своего права наказывать злоупотребления помещичьей властью.
Был, например, случай в 1669-м, когда «великий государь указал стольника князя Григория Оболенского послать в тюрьму за то, что у него в воскресенье на дворе его люди и крестьяне работали черную работу да он же, князь Григорий, говорил скверные слова».