Полная версия
Свет мой ясный
– Ну и ладно! – вдруг донесся до них деловитый оклик Аннушки. – Ну и пусть… – И слышно стало, как она побежала под берег, громко распевая:
Вы катитесь, ведьмы,За мхи, за болоты,За гнилые за колоды,Где люди не бают,Собаки не лают,Куры не поют —Вам там и место!«Куры не поют» почему-то было уж вовсе невмоготу смешно, однако ни у Алены, ни у Егора больше не было сил хохотать, и они просто лежали, с трудом переводя дыхание.
Успокоилась над ними, в вершинах, всполошившаяся было птица, и кузнечики примолкли, но беленькая кашка, склонившаяся к лицу Алены, пахла по-прежнему сладко-сладко, и видно было, как трепещут звезды в прозрачной ночной выси.
Егор чуть приподнялся, с улыбкой вглядываясь в глаза Алены:
– Ты и правда ведьма?
– А тебе-то что? – лениво усмехнулась она. – Какая твоя забота?
– Да я, вишь, ни разу с ведьмами не целовался, – дернул он плечом, склоняясь еще ниже. – Пробовать боюсь.
– Боишься – так не целуйся, – с обидой попыталась вывернуться Алена. – Я вот тоже с трусами никогда не целовалась!
– Да ну?! – преувеличенно удивился Егор, опираясь на локоть и придавая своему лицу выражение великого любопытства. – А с кем же ты целовалась, скажи на милость?
– Ну… – растерялась Алена, которой, правду сказать, этого в жизни своей еще не приводилось делать. – С разными…
– С храбрецами-удальцами? – уточнил Егор. – Э, да ты лихая девка, я погляжу! А что ты еще с ними делала? – Словно невзначай он положил руку ей на грудь, и Алена замерла, ощутив, как взбугрился, ознобно встопорщился сосок. Заметил он? Нет? Как же не заметить, когда этот предательский бугорок уперся ему в самую ладонь!..
По счастью, Егор тотчас убрал руку, поправляя что-то у себя в одежде, и Алена быстро перевела дыхание. Только теперь она поняла, в какую опасную игру заиграла с этим не в меру веселым парнем. Разрезвились, как дети, а поди знай, что у него на уме! Только оттого, что он не в меру схож с воспоминанием детских лет, Алена держится с ним как подружка. Но что он подумает о девке, вольно валяющейся с ним на лесной поляне под покровом ночи? Что уже подумал? Нет, надо немедля встать и отделаться от наглеца. Пускай догоняет свою Аннушку: ведь понятно же, что его просто раззадорила смелая незнакомка, в то время как сердце его принадлежит другой.
Она коснулась его груди, пытаясь оттолкнуть, – и вздрогнула: под ладонью словно бы рваная борозда, которая прощупывается даже сквозь жесткий кумач.
– Ох, Господи! – тихо вскрикнула она. – Что ж это у тебя, Егорушка?!
Он ласково дунул ей в лоб, убирая разметавшиеся кудряшки:
– Ишь ты – Егорушка… Знаешь меня, что ль? А ты кто? Из какой деревни?
Алена поняла, что он намеренно уводит разговор.
– Зубы мне не заговаривай! – сказала сердито. – Рана у тебя там. Я помочь могу – я ведь лекарка! Шрам, что ли?
– Шрам давний, уж давно не болит. Медведь когтем царапнул. Хотел насквозь порвать, да Господь уберег, послал ангела… Ничего, теперь уж не больно – давно не больно. И бабам не боязно, иным даже нравится. Хошь поглядеть?
Словно бы иголочка кольнула Алену в сердце. Нет, это змейка-ревность ужалила. Отчего-то нестерпимо было думать про всех, с кем он так лежал, балагурил… уходил. Сейчас и от нее уйдет, и больше не будет этой тяжести, придавившей Алену к земле, – такой теплой, такой родной тяжести. И забудет о ней, и возьмет он другую за руку, поглядит ей в глаза так же долго, молчаливо, а потом вдруг скользнет губами по щеке и, вздохнув глубоко, словно решившись на что-то отчаянное, припадет к ее губам жадно, неутоленно…
Алена словно бы лишилась чувств в этом внезапном поцелуе. Но нет! Напротив, все чувства ожили, пробудились: никогда она так остро не чувствовала благоуханную земную твердь, в которую еще настойчиво вжимало разгоряченное мужское тело, и впервые запах не только трав и цветов касался ноздрей Алены, но и незнакомый, резкий мужской дух.
Он оскорблял ее – и ласкал. Заставлял задержать дыхание – и в то же время вдыхать все глубже. Отвернуться – и приникнуть, пытаться вырваться – и держаться крепче и крепче…
Она обнимала его. Руки скользили под рубашкой, ощупывая напряженные мышцы юношески худого, но широкоплечего тела. Она самозабвенно внимала нахлынувшим на нее новым ощущениям, но все еще противилась пожирающему натиску его рта. Чудилось, его губы, алчно вбиравшие в себя весь ее рот, высасывают из нее все жизненные соки, оставляя взамен сладостную истому и туман, который застилал голову, одурманивал, и силы ее иссякали в том поцелуе. Уже мало было – лежать, разметавшись, страстно, самозабвенно впиваясь в его губы. Тело вздрагивало от резких, волнообразных движений его тела, и порою изо рта его в рот Алены врывались глухие стоны, словно и ему уже не в сласть, а в муку сделалось столь долгое и самозабвенное соитие губ.
Руки Алены вспорхнули над его спиной, вяло опустились на плечи. Вот как, она и не заметила, что плечи его обнажены… и обнажена спина ниже пояса. Чудилось, одежда сама собой соскользнула с него во время этих волнообразных движений… так соскальзывает змеиная кожа с мучителя женского, похотника, сладострастника Змея Огненного, оставляя распаленным объятиям женским искусительную красоту стройного тела, изгиб мраморных чресл – и твердую плоть, которая нетерпеливо стучится в ждущие врата…
Наконец содрогания двух тел стихли, и они мгновенно рухнули в неодолимый сон, в то обмиранье, которое всегда настигает любовников, осушивших чашу наслаждения сверх всякой меры – до дна.
В тот сон, который есть подобье смерти…
Глава четвертая
Побег
Алена проснулась от солнца, бившего в глаза, и долго еще лежала, подставляя лицо чудесным теплым лучам и уговаривая себя, что, конечно, это продолжается сон: ведь в монастыре ей назначено было подниматься затемно! Вот так же, при солнышке, проснулась она и тогда, в лесу, – и еще не успев открыть глаза, поняла, что одна… что он ушел. Иначе и быть не могло, и Алена не испытала ни обиды, ни горя, ни даже малой досады. То, что произошло меж ними ночью, было слишком таинственно и непостижимо. Их обоих словно бы молния пронзила, молния страсти! – слишком это было далеко от всего, что Алена прежде знала о жизни, чтобы подвергнуть ночной восторг испытанию обыденностью: опущенным взглядам, неуклюжести первых движений и слов. Алена знала, что им суждено еще раз встретиться. А если нет, они оба никогда не забудут течения звезд в вышине, и острого запаха травы, измятой их разгоряченными телами, и проникновения тел одно в другое, как будто их сердца не могли уже, не могли биться розно – и во что бы то ни стало им нужно было слиться, обратившись в одно, единое сердце, снедаемое пожаром неистовой любви.
«Вот и сбылось гаданье, – подумала тогда Алена с блаженной улыбкою, – я вышла замуж в лес!»
Цепочка темных следов протянулась по серебристой от росы траве, и Алена ощутила, что сердце ее готово вырваться из груди и полететь по этому следу. В это мгновение – одинокая, покинутая, изломанная, со следами крови на бедрах – она была счастлива, как никогда, и, как никогда, исполнена веры в будущее счастье…
Но жизнь взяла свое, и скоро эта ночь, и это утро, и это ощущение всепоглощающего блаженства превратились в ее памяти в крошечную искорку, которая то счастливо, то болезненно тлела в самой глубине сердца… но сейчас вдруг снова разгорелась огнем, согревая оледенелую душу, озаряя разум, освещая путь надежде.
«На что это мне? – тихо спросила себя Алена. – Что дальше будет?»
– …Все нежишься, ясочка? – ворвался в ее блаженную дрему насмешливый голос, и чья-то тень легла на лицо, заслонив солнце и вернув в мир тень и холод.
Алена вскинулась, безотчетно таща на себя съехавшую ряднушку.
Еротиада!
– А я нарочно тебя не будила – хотела поглядеть, каково далеко твое бесстыдство зайдет, – прошипела сестра трапезница. – Ну и ну, дальше некуда. Одевайся, да не мешкай. За непослушание – за просыпание быть тебе сеченой так, что надолго запомнишь, как ослушничать!
Они вышли из каморки, вышли в коридор, и Алена вдруг наткнулась на взгляд молоденькой сестры-белицы[14], прибывшей в монастырь лишь немногим раньше ее, и даже споткнулась: такая жгучая ненависть горела в том взоре. Зашелестел шепот, исполненный яду: «Убийца!»
Она прикусила губу. Вот что ждет ее – клеймо вековечное. И когда-нибудь Еротиада тоже, натешившись, пресытившись, бросит ей – может быть, без ненависти, равнодушно: «Убийца!» С тем и жизнь проживет она, с тем и умрет. Богу, может быть, и ведомо, что она невиновна, однако что-то не простирает он защитную руку, не осеняет ее венцом, не облекает белыми одеждами – знаком чистоты. Притом что Бог за всех, все-таки каждый за себя. И ежели Бог кому помогает, то лишь смелым!
Что же она бредет за Еротиадою, словно овца, обреченная на заклание?..
Неприметно огляделась. В оконце видно было, что у привратницкой собралась черная стайка: сестры готовились идти собирать милостыню на новый храм. Сейчас ворота откроют.
Время!
Сейчас или никогда!
Еротиада прошла вперед, чтобы спуститься по ступенькам в подпол, назначенный для наказаний, и Алена с силой выбросила вперед ногу. Сестра-трапезница, получив внушительный удар в спину, полетела вниз, а Алена со всех ног понеслась на крыльцо.
О, слава те, Господи! Калитка еще не заперта, и стайка посланных за милостыней сестер лениво плетется по дороге.
– Погодите, сестры! Меня погодите! – взвизгнула Алена, срываясь с крыльца и летя по двору.
Мелькнуло лицо сестры-привратницы, искаженное тупым удивлением оттого, что какая-то послушница не шествует прилично-медленно, а бежит вприпрыжку, словно одержимая бесом, Алена выскользнула в калитку, задрала рясу чуть не до подмышек; взметнув голые ноги, перескочила огородный плетень – и понеслась по заросшим грядкам прочь от дороги, к избам, путаясь ногами в зеленых плетях, издававших возмущенное раздавленное хрупанье.
Сестры были так изумлены, что не сразу поняли, что происходит, а когда спохватились и кинулись в погоню, Алена была уже далеко.
Впереди замаячил проулок.
Заборы, сплошь заборы – Господи, воля твоя, одна калиточка приотворена! Алена нырнула в нее – резко пахнуло в лицо навозом, – проскочила через задний двор и вылетела на лужайку перед домом, не поверив своим глазам, когда впереди замаячили башни Кремля. Эко лихо она бежала! Нет, только кажется, что Кремль близко. Конечно, ей бы самое милое дело – забиться в Зарядье, темный и грязный угол Китай-города, но до него еще надо добежать.
По счастью, перед домом никого. Попадись сейчас кто навстречу – Алена душу бы из него вытрясла, попробуй только задержать!
Выглянула из смотрового оконца калитки. Улица пуста, впереди, в проулочках, маячат Воскресенские ворота. Хорошо… хорошо! Нашарила щеколду, вышла чинно, потупив глаза, – и обмерла: прямо на нее из-за угла трое стражников городовых!
Алена едва не рухнула, где стояла: вот сейчас схватят, повлекут в узилище! – но солдаты прошли мимо, правда, беззастенчиво пялясь на простоволосую, растрепанную монашенку с длинной косой. Такое поди не часто увидишь!
Алена прикусила губу до боли, вынуждая себя идти спокойно. Нет, кажется, стражники к ней не прицепятся, кажется… И тут десятком женских переполошенных голосов истошно завопила улица:
– Держи беглую!
Еротиада! Выбралась-таки из подпола и ведет погоню!
Алена метнулась в проулок и понеслась, не оглядываясь, так, как не бегала еще никогда в жизни.
Промчалась мимо мельницы, которой давала воду речка Неглинная возле Охотного ряда, и по мосту сквозь Воскресенские ворота, мимоходом сотворив торопливую молитву Иверской Божьей Матери. Впрочем, едва ли Пресвятая Дева обратила внимание на скороговорку нерадивой келейницы, душегубицы, блудодеицы… и все такое!
В воротах Алена оглянулась – и сердце упало: монашенки, словно черны вороны, летели следом, хоть и поотстав, а среди них мелькали их помощники из стражи. Только этого еще не хватало!
Ну, не так-то легко ее будет взять в Китай-городе. Она ворвалась в толчею Красной площади.
– А вот шуба для доброго купца-молодца! Приклад моржовый, воротник ежовый, а вокруг всех прорех еще нашит рыбий мех!
– Покупай, баба, немецкий кафтан мужику! В один рукав ветер гуляет, в другой птица пролетает, от тепла зуб на зуб не попадает, зато такое платье по царскому указу всяк носить будет.
– Купил – так не задерживайся, а то дождь пойдет – товар раскиснет!
– Царское кружало с утра до утра – заходи, земляк, осуши кружку, повесели свою душку!
– А вот площадный подьячий – всякую челобитную напишу, купчую, меновую бумагу, письмо – хоть королю аглицкому!
– Подайте, люди добрые, кандальным на пропитание! Не для себя просим, для товарищей! Проели уже все с себя, одни кандалы, вишь, остались! Подайте, люди добрые…
– Стригу, брею! Цирюльник, цирюльник! Подходи, будь у тебя хоть пчелиный улей, а не голова – уйдешь таким красавцем, что девки за тобой вереницей бегать будут!
На Красной площади с утра толпился народ: тут были главные торги. Здесь бедный и расчетливый человек мог купить все, что ему было нужно, задешево: начиная со съестных припасов, одежды и до драгоценных камней, жемчуга, золота и серебра.
Глаза Алены так и шныряли по сторонам. Ей не надо было ни каменьев, ни жемчугов: какую-нибудь коломянковую[15] юбчонку с рубашкою или сарафанец. Переоденься она – никто и не глянет в ее сторону, погоня ее тогда уж нипочем не настигнет! Беда – денег ни гроша. А даром в Москве не дают и слезам не верят…
Она все ближе пробиралась к Гостиному двору. Здесь сплошь, одна на одной, харчевни, очаги: и меж рядов, и внутри двора. Однажды вспыхнул такой пожар в харчевне, что едва весь Гостиный двор не сгорел. Вот бы сейчас пожар, пусть самый слабенький, – такая суматоха поднимется, что Алену и с собаками не сыщут! Опрокинуть, что ли, один очажок, будто невзначай?
Впрочем, кажется, брать греха на душу не надобно, вроде бы ее и так потеряли… И, едва осознав это, Алена ощутила, что ноги подкашиваются от голода и усталости, и села, где стояла, под стеной харчевни. На нее поглядывали. Понурила усталую голову. Авось примут за упившуюся белицу, которой силы нет дойти до обители. Обычное дело, хоть и позорное. Но позору и напраслины Алена уже столько в своей жизни натерпелась, что не привыкать стать. Пусть кто что хочет, то и мнит, а ей пришло время подумать, куда идти.
А идти-то и некуда! Эта мысль вдруг поразила ее. Алена тупо уставилась в огонь очага, вокруг которого приплясывала торговка, ловко переворачивая на огромной сковороде куски жареной рыбы. Но Алена уже забыла о голоде. В самом деле, куда податься? Вот войдет она во двор Ульянищи: «Здравствуй, золовушка богоданная!» Смешно… да, смешно! А ведь Ульяна поди уже перебралась в братнин, наследованный ею, добротный, просторный дом из той избушки на курьих ножках, где она жила, овдовев. Бабе-ягеведь так и положено – жить в избе на курьих ногах… Но можно не сомневаться: Ульянища уже отпраздновала новоселье! Одно есть место, где никто Алену отродясь не найдет, да и искать не станет: батюшкин дом. Заколоченный, заброшенный, даром Никодиму не нужный – и в то же время стоивший Алениному отцу жизни… Вот там она и отсидится, придет немножечко в себя. И, может быть, Господь пошлет ей озарение: кто же все-таки плеснул Никодиму злого зелья. Ведь если сие не откроется, до конца жизни придется Алене скитаться, числиться в беглых преступницах, обреченно ждать смерти. Ведь жизнь ей была дарована лишь на монастырское послушание, а объяви Еротиада, что келейница сбежала, – и будет в розыске женка Алена Журавлева! Уходить придется из Москвы, это уж как пить дать. А чем жить? Побираться, как эти вон, облепившие паперть Василия Блаженного, будто мухи? Или стыдным делом промышлять?
Нет. Нет. Она и забыла! У нее есть чем жить!
Алена напряженно зажмурилась.
Прежде чем идти в батюшкин дом, ей все-таки надобно исхитриться и слазить на сеновал в Никодимовом подворье. Там, в самом дальнем углу, беспорядочной грудою навалены пустые пчелиные колоды. Однажды Ульянища, у которой глаз был востер, змеей шныряла по двору, залезла-таки на сеновал – и пристала к брату, как банный лист: «Зачем, мол, тебе эти старые колоды да зачем?»
Никодима так и перекосило, однако он нашел в себе силы отшутиться: «Мол, храню по старой памяти, раньше медом промышлял, да больно пчелки злы ко мне, люди-то добрее, особенно когда – твои должники, и носят мне добро свое, как пчелки – мед!»
Ульянища тогда отстала, но Алена хорошо запомнила выражение угрозы, мелькнувшее на лице мужа, прежде чем он собрался с ответом. И припомнила, что он никогда не боялся грабителей, и не навешивал на двери тяжелые запоры, и не держал на цепи злющих, полуголодных кобелей, норовивших горло перервать всякому незваному-непрошеному… Вспомнила также Алена, что всякий заклад, принесенный ему, Никодим не по сундукам прятал, а клал за пазуху и деньги, нужные для дачи в долг, держал в маленькой шкатулочке. А остальные-то откуда брались, и куда девались золото, серебро да каменья, которые носили ему под залог? Ночью она не спала, хотя усталость морила смертно, и выследила-таки, как муж поднялся и неслышно проскользнул из дому к сенному сараю… Алена и помыслить не могла последовать за ним: увидев, убил бы на месте! – да и надобности такой не было, потому что она теперь не сомневалась: в одной из пчелиных колод – тайный Никодимов схорон. Надо думать, он и до сих пор там лежит. Едва ли страсть Ульянищи к порядку в доме и на подворье такова сильна, что она повелела выбросить старые, поеденные временем колоды.
Алену прошибло ледяным потом. Нет, ей должно наконец повезти! Тайник Никодима должен достаться ей! Тогда… тогда она сможет затеряться в российских просторах.
Говорят, где-то есть блаженные Макарийские острова: там сытовые реки – кисельные берега, а может, реки молочные – берега медовые. Девка в поле выйдет, одним концом коромысла ударит – готовый холст поднимет; другим зачерпнет из реки – нитки жемчуга вытянет. Стоит там береза – золотые сучья; живет корова – на одном рогу баня, на другом – котел; олень с финиковым деревом во лбу и птица Сирин – перья многоцветные непостижимой красоты, пение сладостное, лик человеческий – там живут, и много еще чего… да ни за какие деньги не сыскать туда дороженьки. Нет, Алена уедет на Нижегородчину, купит домишко в Любавине или, еще лучше, новый выстроит, будет жить-поживать, промышляя травознайством и рудомётством, и вот однажды придет к ней за лечением высокий да статный русоволосый молодец, и она узнает его сразу, хоть и не разглядела толком в ту чародейную купальскую ночь, когда отдала ему свое тело и свое сердце. Раз и навсегда, отныне и навеки…
Алена слабо улыбнулась. У нее кружилась голова от голода, она была одна на всем свете, гонима и бесприютна, – а все ж в эту минуту не было для нее невозможного и неосуществимого в мире! Одна только мысль о любви, одна надежда на несбывшееся заставили ее воспрянуть духом и исполниться силы. Хватит ей сидеть здесь, на затоптанной траве, под стеной зловонного кружала! Она гибко привстала – и в ту же минуту чья-то тяжелая рука легла ей на плечо, пригвождая к земле.
– Попалась?!
Почему-то в первое мгновение ей послышался злорадный голос Еротиады, и только потом, когда рассеялся туман ужаса, помрачивший зрение, Алена увидела, что держит ее стражник. Монахини скромно толпились поодаль, так и ели ее ненавидящими взглядами.
– Вставай, девка! – грубо потянул ее стражник. – Довольно уж насиделась!
Алена медленно зашевелилась, словно без сил, тем временем торопливо расстегивая рясу. Стражник вытаращил глаза.
– Чего ты, чего? – пробормотал он, хватая ее, но она успела вывернуться и, в одной только сорочке, бросилась к Василию Блаженному, торопливо расплетая и так уже полураспустившуюся косу и крича на ходу:
– Спасите, люди добрые! Испортили меня, испортили! Ой, бес во мне! Гоните злого беса!
Теперь одно спасение ей было – поскорее взбежать на паперть.
Алена летела стремглав, выкрикивая, что приходило в голову, издавая несусветные звуки, лая, каркая – в надежде, что ее примут за бесноватую. За бесноватую, одержимую, кликушу, припадочную, изуроченную, порченую – какую угодно, но за свою. Нищая братия своих не выдает!
Она подскочила к высокой ступеньке, запнулась, вскрикнула, понимая, что если упадет – все, в нее тут же вцепятся преследователи, – и вдруг слепец, сидевший – пустые глазницы к небу, – остро повел на нее живым, зрячим глазом, внезапно явившимся из-под искусно вывернутого века, и протянул культю, покрытую еще свежими ранами.
Алена без раздумий схватилась за эту культю и даже успела удивиться, ощутив ладонью деревяшку, но не замедлилась ни на миг – и нырнула в гущу зловонных, немытых тел, звенящих цепями и потрясающих веригами, волочащих обрубки ног и воздевающих обломки рук: эта черная стена стала на пути стражников, заслоняя собой Алену, которая все кричала и кричала дурным голосом, при этом зорко озираясь по сторонам и видя, что и торгующие вокруг храма прекращают свое занятие и подбираются к стражникам – пока молчком, но с выражением нескрываемого недовольства на лицах. Чем ближе подступала толпа, тем неувереннее топтались на ступенях солдаты, а один так и вовсе замешкался и даже начал несмело улыбаться, указывая, что он тут и вовсе ни при чем: шел себе, да вот приостановился… Богу помолиться.
Меж тем старший в команде пока грозности не растерял и даже начал стращать обступивших его нищих, среди которых беглянки уже было и не разглядеть, государевым указом.
Делать этого, однако, не следовало… Всем остро памятны были царские указы, по которым каждого, просящего милостыню, велено было перехватывать и для разбора и наказания свозить в Монастырский приказ, причем людям всякого чина запрещалось подавать милостыню бродячим нищим. По улицам Москвы и других городов ходили подьячие с солдатами и забирали и нищих, и благотворителей.
Но царское приказанье исполнялось вяло. У полиции да стражников и так забот хватало; ведь в их распоряжении были дела о пьянстве, воровстве, кормчестве, поимка беглых, жидов, разбор по жалобам о кричании караула, взыскание за ходящими в ночные часы без фонаря, наказание за ложное кричание слова и дела, за топку летом печей, наблюдение за правильной постройкой домов – а тут еще изволь шататься по закоулкам, взбираться на паперти… Этак всю Россию пересажаешь – она ведь вся нищая, всяк друг дружку о милости молит. У солдат, хватавших убогих, их отбивали милостивцы, и солдаты доносили, что они за нищими ходить боятся, что у них схваченных отбивают и самих бьют сильно…
Может, старшой стражи про сие не знал, может, чин не велел ему отступать, только он лез да лез на паперть, продолжая кричать про царский указ. И докричался.
– Какой же это царь, коли он Божьих людей обижает? – возвысился над нестройным гулом недовольный голос. – Прежние цари так не делали!
– Прежние государи по монастырям езживали, Богу молились, а нынешний только с немцами на Кукуе пьянничает да чертовым зельем дымит! – не замедлила подхватить какая-то дерзкая баба, а ее, в свою очередь, пылко поддержал кто-то еще:
– Так бы его, кажется, своими руками и удавил! Сколько он народу перевел… Воистину антихрист, а не царь!
И уже взревела вся толпа:
– Бей слуг антихристовых! Не тронь убогих, не тронь!
Мгновенно завязалась страшная свалка, но Алена в это время уже была далеко. Подобрав с полу ветхий черный плат, который неосмотрительно обронила какая-то не в меру любопытная бабенка, ринувшаяся поглядеть, как бьют нищие государевых солдат, она укуталась с головой, пробежала через боковой выход, спустилась с лестнички – и кинулась вниз, к игольному и щепетильному[16] рядам, стремясь вырваться из Китай-города… в котором ей все же удалось разжечь пожар.
Глава пятая
Батюшкин дом
Алена вышла на крыльцо и начала осторожно спускаться, прижимаясь к стене, чтобы холодный голубой лунный луч не смог ее коснуться. Дворик, чудилось, искрится белым снегом, и Алену била дрожь, словно ей и впрямь предстояло по снегу бежать босиком. В который раз заверив себя, что – глубокая ночь, все люди, добрые и недобрые, спят-храпят безмятежно, нечего опасаться стороннего глазу, она одолела последние ступени и на цыпочках, чуть касаясь травы, добежала до летней кухоньки. Вскочила туда, притворила покрепче за собой двери – и только тогда свободно вздохнула. Но тут же голова у нее обморочно закружилась, и Алена едва устояла на ногах.
Страшно хотелось есть, но не только от голода шатало ее. Она и сама не ожидала, что посещение батюшкина дома произведет на нее такое сильное впечатление. Она-то не сомневалась, что Никодим продал почти все вещи, чтобы вернуть долг Надеи Светешникова, однако, к изумлению своему, увидела их нетронутыми. Окна были не заложены ставнями, и в свете яркой, полной луны Алена отчетливо разглядела все, что так радовало и восхищало ее прежде. Отец в своем Аптекарском приказе с немцами водился, оттого не редкостью было встретить в его доме, рядом с простыми, липовыми или дубовыми, столами и скамьями, столики и кресла из индейского[17] дерева с изогнутыми точеными фигурными ножками – немецкой работы или на польский образец. Отец охотно покупал в рядах по рублю за штуку золоченые стулья с замысловатой обивкой. На стенах висели зеркало и часы, в горках стояла посуда… Ничто не было тронуто – исчезли только любимые книжки Алены, но их, знала она, повыбрасывал в сарай Никодим. Она сама была в том виновата: собралась потащить в дом мужа всю эту компанию с детства любезных сердцу друзей своих: Василия Кариотского, Марьюшку – купецкую дочь, Петра – златых ключей, Благочестивую невесту, Мудрого Менандра, Царевича Иосаафа, храбрейшего и достославнейшего Улисса, совершившего странствие по землям баснословным, описанное грецким старцем Омиром, – всех, всех хотела взять с собой, и первым и страшнейшим впечатлением ее замужней жизни было видеть, как сгорел Улисс в печи.