Полная версия
Баклан Свекольный
– Доброе утро, Олюшка. Что ж ты не здороваешься, красавица? – слащаво напевает Бакланов. И дальше вполголоса:
– Многостаночница ты наша.
Запыхавшаяся Ольга, не останавливаясь, бросает на Бакланова полный ненависти взгляд. Федины словесные выкрутасы остаются без ответа.
Скабрезной ухмылкой и самодовольным взглядом Федя провожает её до лестничных маршей. В памяти снова всплывают подробности вчерашнего вечера. Бакланов ловит себя на мысли, что больше всего ему интересно, с двумя ушла Ольга или с тремя, а не то, что вообще ему… изменила? Но это не измена. Ольга не клялась ему в верности, равно и Фёдор на лояльность ей не присягал.
Ушла… Да какое там! Уйти – после немеряного количества пива с водкой – выше всяких сил. Унесли её! Как чурку неотёсанную!
– Вот же ж выдра! – шипит Фёдор вслед убегающей «красавице-многостаночнице». Губы выдают нарождающееся непечатное слово. Он едва сдерживается. Вроде не ревнует, а душа кипит.
– Ты зря так, Федя, – прерывает Груздин его рефлексии, – она же…
– Да я знаю, – досадливо морщится Бакланов и делает движение, будто собирается наконец-то идти на осточертевшую работу. Останавливается, что-то вспомнив и наблюдая, как Ольга со всех ног несётся по ступенькам на второй этаж, в приёмную шефа. Тот уж давно закрыл глаза на опоздания секретарши Выдриной. Да и все знают о причине, поэтому Ольгу мало кто обсуждает, а тем более осуждает.
Входную дверь корпусом открывает пёс по имени Альберт. Мотая хвостиком и радостно поскуливая, молоденький немецкий овчар несётся к Фёдору ткнуть его мордочкой в коленку. Таким дружественным жестом он всегда приветствует Федю и только Федю. Тот приседает и давай гладить Альберту шёрстку, щекотать его за ушками.
Год назад по дороге на работу Бакланов нашёл брошенного щенка, мокрого, жалобно скулящего от промозглого дождя. Малыш прятался под кустом в парке, неподалёку от института. Принёс его Федя на вахту. Ночные директора, как называют вахтёров, с удовольствием за ним ухаживали, Бакланов носил молочко, а порой и косточек прихватывал из гастронома. Когда проходил мимо, всегда поглаживал, играл с ним. Через год щенок превратился в симпатичного пёсика. Отзывается на имя Альберт, очень любит Фёдора. Наверное, догадывается, что жизнью обязан именно ему.
Наигравшись со своим благодетелем, Альберт убегает на улицу, пару раз на прощанье тявкнув. Фёдор, махнув Капитану «пока», направляется «на галеры». Так среди молодых сотрудников зовётся работа, за которую платят копейки, а требуют полной отдачи за рубли.
Задумчиво-неторопливо Федя преодолевает давно считанные сорок ступенек до третьего этажа.
Сквозь почти выветрившийся хмель пробиваются всё новые и новые подробности вчерашнего, хотя цельная картинка упорно не хочет складываться.
Откуда взялось пятеро или шестеро собутыльников, Бакланов не помнит. Да и место гульбы назвать не мог бы, сколько ни напрягайся. У кого-то на квартире, но у кого… кто хозяин…
Ольга и Фёдор накануне повздорили, и она не нашла ничего лучшего, как надратьcя до нитевидного пульса. Последним, что смогла она сказать членораздельно, оказалось: «Я тебя ненавижу!», на что крепко пьяный Фёдор выдал, недолго думая: «Ну и вали себе! Пацаны, кому чуву надо? Берите. Я разрешаю».
Ему и в самом деле было до лампочки, что с ней станется и что Выдра о нём подумает. Да ей уж и думать не осталось чем. Фёдора навязчиво интересовало: со сколькими она ушла в соседнюю комнату – с двумя или с тремя. А если с тремя и одновременно… тут уж фантазия разыгралась не на шутку.
«Тьфу ты, чёрт!» – Его размышления прерываются встречей с начальством.
По коридору торопливо семенит замзавотделом, Павел Иванович Маслаченко. Невысокий, не по годам лысый и полноватый, в маленьких круглых очках «а-ля-Джон-Леннон», с широким галстуком и в чёрном костюме-тройке, далеко не новом и местами лоснящемся от блеска. В руках кипа документов.
Федино «здрасьте» остаётся без ответа, и тут же – предсказуемый нагоняй:
– Федя, ты опять? Мы ж договаривались! Что ты себе думаешь? У тебя же защита на носу!
– Извините, Пал Иваныч, больше не повторится.
– И в который раз я это слышу? И что это у тебя за вид? Ты же в институте, а не на танцах, верно? А джинсы? Вот скажи, к чему эти лохмотья?
– Это бахрома, – поправляет Фёдор, длинными пальцами взъерошивая на правой штанине смолянисто-чёрные ворсинки, будто дразнит шефа.
– И что это за причёска? Когда ты, наконец, пострижёшься, Фёдор? – не успокаивается Маслаченко, переходя на следующий атрибут баклановской экипировки.
– Ну-у… причёска… – одним движением ладони Федя приглаживает пышную чёлку, но та сопротивляется, и упругая копна волос тут же возвращает себе прежний вид.
– А туфли? На кой чёрт эти здоровенные каблуки? Ну, скажи, когда ты кончишь с этим пижонством? – Маслаченко не выносит свободного стиля одежды. Будь его воля, он бы в институте ввёл униформу. Сказывается давняя служба в органах.
– Это котурны, – невозмутимо отвечает Фёдор, приподнимая ногу и вертя ступнёй, от чего каблук и платформа кажутся ещё более внушительными.
Замзав на секунду задумывается, щуря и без того маленькие глазки. Он не знает слова «котурны», да виду не подаёт, а сразу к делу:
– Ну, ладно… Э-э… вот что. Тебя шеф спрашивал. Там у директора голландцы…
– Датчане, – уточняет проходящая мимо аспирантка Лена Овчаренко. Её улыбка и «стрельба глазами» действуют на Фёдора не хуже магнита.
– Во-во, они самые, – продолжает Маслаченко и, заметив, что Федя уже «не с ним», переходит на сердитый шёпот, – да не пялься ты на неё! Слушай сюда! Так вот, – Маслаченко возвращается на прежний тон, – у них переводчик заболел. А ты ж и английский знаешь, и… так и датский тоже, правильно?
– Ну да.
– Вот и хорошо, как раз к месту.
– Так что? Идти переводить? – радуется Федя, нетерпеливо ждущий возможности засветиться перед иностранцами.
– Да нет, уже не надо. Там Вика из «внешних», хотя толку с неё… – с кислой гримасой Павел Иванович машет рукой при упоминании «блатной» сотрудницы отдела внешних связей.
– Ну так я свободен? – равнодушно спрашивает Федя.
– Не свободен, а иди, работай! «Свободен», видите ли, – ворчливо передразнивает Маслаченко.
– Так я если вдруг нужно… – начинает было Фёдор, но замзав его перебивает:
– И давай вот что: специально возле датчан не крутись. Нечего тебе там делать. Смотри мне, Фёдор, а то я знаю тебя! – и уносится дальше по курсу. Не оборачиваясь, добавляет на ходу:
– Но будь на подхвате, если что!
«Если что?» – думает Федя, а вслух неохотно:
– Ладно.
На том и расходятся.
Феде порядком насточертело «быть на подхвате». А как иначе? Когда Создатель раздавал усидчивость и трудолюбие, Феде не хватило, но способности кой-какие достались. В школе не усердствовал, хотя мог бы прилично учиться, да вот из-за патологической лени перебивался с тройки на четвёрку.
Для поступления в университет знаний не хватило, и первый же вступительный Федя провалил, а как только стукнуло восемнадцать, упекли его в солдаты. Студентом стал со второй попытки, после армии, да и то «на бреющем полёте»: в списке зачисленных его фамилия стояла первой с конца. Чуть не бросил посреди второго курса. Декан уговорил не дёргаться, пообещав повлиять на математичку и политэконома, чтоб те ему хотя бы «трояки» натянули.
Получил-таки «верхнее» образование. В университете надолго запомнили странного студента, не блиставшего знаниями, но способного поставить в тупик любого преподавателя. И всё благодаря неуёмному стремлению выудить нечто этакое, никому не известное, ошарашить публику и готовить новый сюрприз.
Когда устраивался на работу в НИИ, в графе личного листка, где указывается партийность, написал «агностик». Кадровичка спросила: «Это что, партия такая?» Федя пояснил, что в агностицизме состоит его взгляд на мир. На уточнение, не атеист ли он, с удовольствием пояснил разницу: «Атеист – это тот же верующий, только убеждённый, что бога нет. Агностик же не принимает на веру ни существование бога, ни его отсутствие, и даже отрицает возможность получения ответа на вопрос – есть ли бог».
В отделе кадров – будничное движение: то и дело входят-выходят сотрудники. Одним надо справку, кто-то несёт заявление на отпуск, а кому-то просто хочется потрепаться от нечего делать. Каждому кадровичка делала знак – мол, садитесь и слушайте: тут интересно. Все пришедшие занимали стулья, какие только были, а за их нехваткой стояли, задами взгромождаясь на столы.
Фёдор оживился от возможности щегольнуть эрудицией и менторским тоном повёл речь об агностицизме. Собравшаяся публика, пожалуй, впервые в жизни слышала «доклад» по теме. С упоением Федя доносил массам, кто такой Томас Хаксли, чем отличаются эмпирические агностики от ортодоксальных, и прочие подробности.
Кто-то из вновь прибывших робко уточнил: «А всё-таки, это секта или партия такая? Их сейчас много развелось». «Нет, – повторил Федя, – агностицизм – это система взглядов и отношения к жизни, мировоззрение. Да мне и не нужны ни партии, ни секты. Я сам себе и партия, и, если хотите, секта».
Фёдор умолк, и публика поняла, что «лекция» окончена. Вопросов больше никто не задавал. Коллеги покидали отдел кадров, с удивлением разглядывая нового сотрудника. Довольный произведенным эффектом, Федя вопросительно уставился на кадровичку, читавшую его автобиографию.
Бегущий по строчкам взгляд остановился, глаза едва не выкатились из орбит прямо на стёкла очков.
Невероятно!
Невиданно!
В документе рукой Фёдора написано, что мать его – «жлобиха с замашками аристократки, удравшая в Израиль», а отец – «просто придурок по жизни, да к тому же пьянь безнадёжная». Инструктор отдела кадров давай увещевать Фёдора, что, мол, нельзя так о родителях, на что он резко:
«Это родители мои, а не ваши! И это я прожил с ними восемнадцать лет, а не вы. И не вам о них судить, а мне. Да вам просто не понять, что моя мамашка сделала всё возможное, чтобы превратить меня в этакого жлобоподобного пай-мальчика. Но ей не удалось. Зато старик… о-о-о… Этот чел… – Фёдор осёкся, передумав называть его человеком. – Этот негодяй оказал на меня более деструктивное воздействие, чем все живущие вместе взятые».
Федя родился и вырос в Киеве, на Подоле. С детства ненавидел родителей, будучи уверенным, что в его воспитании они не смыслят ни бельмеса. Всё и всегда делал наперекор, даже когда к советам «предков» следовало прислушаться.
Когда Федя ступил в третий десяток, мать с отцом требовали, чтобы он непременно женился. Водили в дом красоток из числа дочерей знакомых и сотрудников – и всё ему не по вкусу. Да и не хотелось в таком раннем возрасте расставаться с холостяцкой свободой.
А ещё родители доставали тем, что по ночам Федя жжёт много электричества. Он любил зачитываться «до утренних дворников», как говорил его отец.
Плюнул Бакланов на всё и ещё в студенческую бытность ударился в кочевье по съёмным квартирам, хоть и доводилось по ночам разгружать вагоны, чтобы оплачивать независимость. Даже когда мама развелась с отцом и подалась на Землю Обетованную к сестриной семье, он так и не вернулся в родительский дом.
После долгих препирательств отдел кадров принял автобиографию Фёдора в том виде, в каком он и настаивал.
Поработав в качестве вспомогательного персонала, Федя решил, что пора пробиваться повыше. Для начала надо поступить в аспирантуру. Карьерный рост в любом НИИ невозможен без учёной степени хотя бы кандидата наук. Бакланов любил повторять народную поговорку – «учёным можешь ты не быть, но кандидатом стать обязан».
В аспирантуру Федя попал только благодаря недобору на его специальность. Его и брать-то не хотели: парню звёзды с неба в руки не шли, реферат написан средненько, на вступительных едва набрал «четвёрки». Кроме английского. Заворожил он комиссию так называемым «Скаузом», ливерпульским диалектом, невесть откуда взятым.
Конечно, в науке одним английским далеко не продвинешься – надо же и в деле что-то соображать. Да вот не складывалось, а виной всему – лень ленская. Бывало, ухватится Фёдор за мелкую проблему, нацарапает статейку, а глубже копнуть – не по Сеньке шапка. В смысле не по Федьке. Так до сих пор и перебивается по мелочам. Диссертацию писал с натуги, в сроки не уложился и давно к ней охладел.
После столкновения с Маслаченко Федя снова приходит к запоздалому выводу, что диссер надо закончить и поскорее. И надо срочно увидеться с Гуру, как Бакланов про себя называет Виктора Ефимовича Приходько, научного руководителя по диссертации. Гуру едва ли не единственный на весь институт, кто до сих пор верит, что у Фёдора большой потенциал, и он должен, просто обязан, защититься, хоть и отстал по срокам.
На другие мысли времени нет: Бакланов наконец доходит до кабинета отдела цен. Взявшись за дверную ручку, делает паузу. Глубокий вдох – и сдержанный рывок.
– Доброе утро! – бодрое приветствие вкупе с натянутой улыбкой остаётся почти без внимания. Фёдора не удивляет безучастность к его персоне. Торопливо скидывает плащ и, найдя в шкафу свободные плечики, там же его и располагает. Расстегнув обе пуговицы пиджака, усаживается за стол, с ближнего края, рядом с входной дверью.
Комната маленькая. Столов целых шесть, расставлены попарно, в три ряда, так что в созданных проходах двум человекам разминуться можно только в профиль и впритык. Места едва хватает для сотрудников, гардероба и двух книжных шкафов, упакованных справочниками, пособиями. Отдельные полки чуть не ломятся от папок, так туго набитых документами, что тесёмки вот-вот готовы лопнуть.
В отделе с Фёдором пятеро коллег: трое пожилых мужчин, одна женщина ещё более почтенного возраста, и девушка, хоть и заметно моложе Фёдора, но уже кандидат наук. Отличница по школе, институту и, вообще, по жизни. Стервочка. Зовут её Валя Зиновчук. Она единственная, кто замечает появление Бакланова. Её ответ на приветствие ограничивается ухмылкой и кокетливым подмигиванием.
Все погружены в работу, только макушки торчат. Идёт коллективная вычитка методических рекомендаций перед отправкой в типографию.
Федя не знает, что делать и с чего начинать. Впрочем, как всегда. Безразличным взглядом окидывает сотрудников, убеждаясь, что никому до него нет дела. Ну, может, это и к лучшему – никто доставать не будет.
Наконец, к Бакланову подходит Зинаида Андреевна Примакова, доктор наук, три дня до пенсии. Как научный работник, очень сильна, много знает, но ещё больше – мнит из себя учёное светило. Раздражается, если кто в чём-то разбирается лучше, чем она.
Как личность – Примакова из тех, кто держит нос по ветру. С приходом независимости Украины быстро приняла новые условия игры и теперь активно выступает за повсеместное использование украинского языка. Считает, что на ТВ и радио должен быть синхронный перевод на украинский, если выступающий говорит по-русски. Упорно старается забыть 80-е годы, когда на институтском парткоме рассматривали дела двух сотрудников, участников национального марша. Тогда она первая выступила с обличительной речью. О том, что её отец служил в МГБ в отделе борьбы с национализмом, тоже предпочитает не вспоминать.
В руках у Примаковой – распечатки рекомендаций. Зинаида Андреевна предлагает Фёдору пересмотреть уже вычитанные разделы.
– Авось, – говорит, – что-нибудь заметишь. Хотя…
– Что – хотя? – настораживается Фёдор.
– Да нет, ничего, – отмахивается Зинаида.
Они прекрасно понимают друг друга. Ни Примакова, ни кто-либо другой не надеются услышать от Фёдора что-то путное, однако приличия ради к нему таки обращаются. Фёдора же хватает лишь на то, чтобы повыпендриваться.
А выпендриться хотелось ему всегда. Ох, как хотелось! Герострат отдыхает. Федя любит, когда о нём говорят. Не важно, что. Или почти не важно. Главное – не выпадать из центра внимания.
Всё началось ещё в дошкольном детстве.
Глава 3. До школы и после садика
1969–1981 гг.
С детсадовской поры Федя не любил, когда его обходили вниманием. Какой-то взрослый посеял в хрупкую детскую психику неоднозначную мысль: «Чтобы тебя заметили, надо делать то, чего не делает никто». Дети воспринимают многие вещи буквально. Со временем одни дорастают до понимания неоднозначных истин, а другие так и остаются детьми.
Однажды во дворе пятилетний Федя увидел новую игру – «классики». На квадраты, нарисованные мелом на асфальте, бросаешь кусочек кирпича или камушек и прыгаешь с одного квадрата на другой. Смысла Федя не понял, но в игру попросился. Не приняли. Почему? Да разве знаешь! У детей на то могут быть разные причины. Может, сочли его малолеткой. Сами-то уже в школу ходят, а тут какой-то шкет, не умеющий толком даже считать. Расстроился Федя, но виду не подал. Во дворе нашлась компашка таких же малолеток для игры в прятки, что Федю вполне устроило.
Федина мама возвращалась с работы. Сын бегом навстречу, а маму на ласку не пробило. Отругала его за то, что бегает по асфальту босиком. И не важно, что другим детям это позволено. Лето ведь!
Нагоняй – вещь неприятная, да ещё на весь двор, при всех, но Феде общее внимание очень лестно, пусть и ценой унижения.
Кто-то из мальчишек возьми да толкни его:
– Иди обувайся, пацан!
Равновесие потеряно, Федя пластом на асфальте, и хоть не ушибся до боли, но…
– А-а-а-а!!! – разревелся на весь двор.
Иной ребёнок, если сам ударится или поранится, терпит, чтобы только не заплакать. Но если кто его толкнёт или ударит, то даже от малейшего ушиба дитя подымет такой рёв, что сбегаются взрослые. И ревёт малыш не из-за боли, а чтобы его пожалели – раз, и наказали обидчика – два. В этом смысле маленький Федя из большинства не выделялся.
Вникать в подробности детской психологии недосуг. Работа, знаете ли, кухня, стирка, уборка – где уж там, не до Сухомлинского. Вот мама и давай жалеть орущее чадо и ругать якобы обидчика, в уверенности, что коль дитя плачет, значит, ему сделали больно. Физически – может быть. Но такое «сострадание» вредит детской психике, поощряя моральную слабость вкупе со стукачеством. Почему родители проявляют безразличие к душе ребёнка – за то с них и спрос.
Федина мама набросилась на пацана-забияку: «Ты что делаешь?! Я вот щас тебе уши надеру!»
Догнать мальчугана, конечно, не удалось, и оба его уха остались целыми.
Феде ясно, что отныне в глазах двора он – «маменькин сынок». Стыдобище-то какое! Ужас!
В игру его так и не приняли. Но как же это? Сами ведь играют, а Феди будто и на свете нет. Такое стерпеть – нет сил.
Дождался Федя, пока мама зайдёт в подъезд, за углом дома снял майку, трусики… и вбежал во двор теперь уж не только босиком, но и голяком.
Игра прекратилась. Короткая немая сцена сменилась детским улюлюканьем и смехом. Из окон показались и взрослые, удивлённые и шокированные. Федя как угорелый мотался туда-сюда, довольный и счастливый. Теперь-то его заметили! О нём будут говорить! И в игру возьмут непременно!
Дети в пятилетнем возрасте должны стесняться выставлять напоказ голое тело. Понимал это и Федя. Вот и решил эпатировать публику, зная, что привлечёт к себе внимание.
Развязка наступила жестокая, но предсказуемая. На шум выбежала Федина мама и давай гоняться за отпрыском по двору, вызвав новый взрыв хохота. Теперь уже и взрослые, выглядывающие из окон и находящиеся во дворе, надрывают животики.
Мама наконец-то ловит голяка, хватает под бок маленькое туловище и на ходу, при всех, давай лупить ладонью по известной точке. От обиды и боли Федя заорал так, что соседи, только что катавшиеся от хохота, бросаются в его защиту:
– Да что же вы делаете, Марта Абрамовна?!
– Да зачем же так?
– Ну, подурачился малыш…
Мать не вняла увещеваниям. Так и втащила малыша в подъезд, обхватив под бок и продолжая лупить нежное детское тельце. Даже не поинтересовалась, куда он подевал одежонку.
Еще долго из подъезда слышались плач и крики того, кто так щедро одарил дворовую публику зарядом бесплатного смеха.
Феде захотелось умереть. Только не сразу. Пускай все знают, что дни его сочтены, возятся вокруг него, плачут, утешают, мол, мы тебя спасём, Феденька, ты выживешь. Да где там! Не дождутся! Он им не дастся! Он – умрёт!!! И все придут на его похороны, будут рассказывать, какой он был хороший. Да не всё ли равно, что будут говорить? Лишь бы о нём, любимом.
В доме ещё недели две нет-нет, да и вспоминали о голом пробеге «мальчика из тринадцатой квартиры». И, странное дело, с тех пор его принимали во все игры, даже в подростковые. Бывало, трезвонит дверной звонок, и на удивлённые взгляды мамы, папы и бабушки дети наперебой сыплют вопросами:
– А Федя выйдет?
– А можно, Федя с нами погуляет?
И на строгое…
– Нет, он не может…
… потоком следуют уговоры:
– Ну пожа-а-алуйста!
– У нас такая игра интересная.
– Пустите его с нами…
Каким-то недетским чутьём Федя понял, что к перемене отношения двора следует отнестись без гонора и зазнайства. А ещё для себя заново открыл, что находиться в центре внимания очень даже интересно, хотя и бывает сопряжено с битой задницей.
В школе для Феди наступили серые дни. Учёба шла туго: лень-матушка пресловутая и непринятие того, что навязывается. Учиться хотелось, но только тому, что по душе. Иксы-игреки не нравятся – к чёрту алгебру. А вот рисование, пение, труды – самое то! Там полёт Фединой фантазии поражал и учителей, и одноклассников. Если же задание не по нутру, протестовал он всеми фибрами и нейронами.
С одноклассниками сходился нелегко, зато расходился быстро. Не принимали Федю таким, какой он есть – открытым, уязвимым, наивным. Его душеизлияния оборачивались против него самого. Больно, конечно, бывало. Но в уныние Федя не впадал. Ему хотелось уважения старших и преклонения сверстников. Он понимал, что сразить класс можно чем-то необычным, не общепринятым. Голым по школе, разумеется, не бегал: здравые рамки всё же присутствовали.
Федя открыл немало других способов работы на публику. Особенно ему нравилось выдавать что-нибудь малоизвестное и, конечно же, из-за пределов школьного курса. И не надо париться над домашним заданием, главное – умело дополнить отвечающего урок. Это же двойной выигрыш: оценка за ответ – раз, восхищение (особенно девочек) – два. Постепенно в нём проросло убеждение, что учиться надо именно так. Вот и забросил Федя учебники, а взялся за энциклопедии, справочники. Всё выуживал что-то исключительное. Такое, чтобы знал только он.
В четвёртом классе в приложении к математике вычитал, что французы вместо «восемьдесят» говорят «четырежды-двадцать». Там же узнал, чем отличается косая сажень от маховой. Но больше всего Федю впечатлили числовые разряды выше миллиарда. Правда, нигде это не находило применения, и он уж думал, никогда не найдёт. А и в самом деле: кому нужны всякие там квадриллионы, квинтиллионы и прочие «лионы»? Разве что астрономам?
Классе в шестом на уроке русского, когда речь зашла об иностранных словах, учительница спросила:
– Дети, а какие вы знаете слова, образованные от греческих корней?
Федины «пять копеек» – тут как тут:
– Какофония, то есть неблагозвучие. Фонус – это звук, а какос – плохой, – и продолжая с той же интонацией, – от какос происходит глагол «какать». Непонятно, зачем было брать греческое слово, когда есть нормальное русское с…
– Так, Бакланов, не уточняй! – под общий смех перебила его учительница. – И вообще, сядь на место!
– Но вы же сказали привести примеры, вот я и привёл, – возразил Фёдор с обиженно-серьёзной миной, чем вызвал новый взрыв хохота.
Когда класс пересмеялся, он не к месту заявил:
– Кстати, имя Фёдор по-латыни означает «божий дар»!
– У-у-у-у, – прокатилось по рядам.
– Оно и видно! Сядь, я тебе говорю! – раздражённая училка всё никак не могла идти дальше по плану урока.
На какое-то время за Баклановым закрепилось прозвище «Божий Дар». Естественно, с ироническим оттенком.
С годами Феде всё больше нравилось быть предметом разговора. И не важно, в каком ключе – хорошем или плохом, в узком или широком кругу, день или полчаса. Фёдора натурально ломало, если о нём долго не упоминали. А что может быть хуже забвения? Только полное забвение.
В старших классах Бакланов пытался взяться за ум. Читал учебники, готовил домашку, но в остальном оставался верен себе. На физике блистал внеклассными формулами, на математике – необычной логикой, да и в школьной программе такое выуживал, что учителя не знали, куда девать неловкость.
Больше всего Бакланов изощрялся на литературе. Когда проходили Онегина, вызвался раскрыть образ Татьяны Лариной. В изумлённо-притихшем классе он пожинал успех рассказом об её возможных прототипах.