Полная версия
Отчаяние. Бомба для председателя
После этого Абакумов позвонил Кагановичу. Министр путей сообщения был более аккуратен в разговоре, обещал подумать, но в принципе идею одобрил, заметив:
– Генерал Куропаткин, командовавший русской армией в пятом году, верно говорил: «Дайте мне вторую ветку во Владивосток, и мы опрокинем японцев…» В тридцать третьем мы пытались было начать этот проект, но силенок не хватило, спасибо за предложение, вижу разумное зерно…
Абакумов тогда лишний раз подивился напористости и уверенности в себе этого еврея. Одного брата расстреляли, другой покончил с собой накануне ареста как изобличенный бухаринец, кулацкий прихвостень, а этот сохранил позиции; более того, люди ездят в Метрополитене имени Кагановича, а не Сталина, поди ж ты!
…Абакумов ждал, как прореагирует на его визиты благодетель – Лаврентий Павлович; тот, однако, не сказал ни слова, хотя наверняка знал обо всем. Но кожей, каждой клеточкой своего существа, каким-то особым чувством, непонятным ему самому, министр ощутил, что Берия изменился к нему, хотя внешне стал еще более приветливым и радушным.
Вот тогда Абакумов и решил разыграть козырную карту: когда Берия уехал в отпуск, министр вызвал двух своих – тех, кого ему удалось притащить с собой из Воронежа, и показал им письмо, подписанное неразборчиво (сам продиктовал шоферу, верил ему, как себе, тот работал с ним девять лет). В анонимке сообщалось, что трое молодых контриков, живущих на Можайском шоссе, по которому товарищ Сталин каждый день ездит на Ближнюю дачу, готовят теракт против великого вождя.
– Это что же такое, а?! – Абакумов играл ярость. – У вас под носом орудуют террористы, и мне об этом докладывают простые советские люди, а не вы – с генеральскими погонами, лечебным питанием, двусменками и кремлевкой! Чтобы через три дня у меня на столе лежало оформленное дело, ясно?!
Арестовали троих «троцкистов»: семнадцати, девятнадцати и двадцати одного года. Сломали их за двое суток, выбили у них показания еще на пятерых юношей, и тогда-то Абакумов, замирая от ужаса, позвонил Сталину, сказав, что он не посмел бы тревожить, если бы не чрезвычайное обстоятельство…
Сталин питал слабость к высоким и статным военным; Абакумов помнил эти слова, оброненные как-то Берия во время застолья. Поэтому, отправляясь на прием к генералиссимусу, он надел генеральский мундир, галифе и сапоги-бутылочки.
Ознакомившись с делом, Сталин пыхнул трубкой и, задумчиво посмотрев в окно, выходившее на кремлевскую площадь, усмехнулся:
– Не унимаются? Скажи на милость… Что ж, если остались волчата, надо искать волка. Сами они на такое дело б не пошли. Как считаете?
И тогда, похолодев, Абакумов спросил:
– Разрешите докладывать ход следствия, товарищ Сталин? К сожалению, Лаврентий Павлович в отпуску, мне бы не хотелось тревожить его…
Сталин поднял глаза на Абакумова, изучающе, как-то по-новому осмотрел его и, пожав плечами, ответил:
– Что это за манера перекладывать ответственность на других? Мне не нравится такая манера, товарищ Абакумов. Это не что иное, как перестраховка. Трусость и перестраховка, извините за прямолинейность. Вам ЦК поручил руководить госбезопасностью, вот и извольте выполнять свои обязанности, нужен совет – звоните. Я, как и всякий член ЦК, готов обсудить с вами любой вопрос… За это меня, кстати, до сих пор и держат в этом кабинете…
Сталин снова пролистал дело, задержался на показании самого молодого «террориста» о том, что он был намерен поступать в школу-студию Еврейского государственного театра, поставил галочку на полях и заметил:
– Вы, кстати, знаете, что режиссер этого театра Михоэлс – брат моего лечащего врача Вовси? Не надо травмировать Вовси… Прекрасный доктор… Но если Михоэлс, – Сталин оборвал себя, нахмурился. – Вы читали информацию о том, что в сорок четвертом, когда Михоэлс был в Штатах, от имени Еврейского антифашистского комитета собирая для нас деньги, он довольно часто отрывался от остальных членов делегации? То, видите ли, к Альберту Эйнштейну ездил, то еще куда-то… Странно это – обычно наши люди держатся друг за друга, этим и сильны.
…Когда Абакумов взялся за ручку двери, Сталин окликнул его:
– И вот еще что… У меня вчера была жена товарища Жданова. («Визит продолжался семь минут, – автоматически отметил Абакумов, – с семи тридцати до семи тридцати семи, генералиссимус торопился, хотел посмотреть новый фильм; Жданова одолевала его звонками девять дней».) Говорит, плохо ему, – продолжил Сталин, – постоянно жмет сердце, нужен отдых… Я успокоил ее: нервы, пройдет… А потом пожалел: всяко может быть – а что, если у любимца партии, героя Ленинграда, действительно плохо с сердцем? Я ему позвоню, пожалуй, скажу, чтоб завтра отдохнул, полежал на даче, а вы организуйте консилиум… Женщины, особенно жены, хорошие жены, – многозначительно добавил Сталин, не отрывая глаз от лица Абакумова (тот ощутил, как после этих слов генералиссимуса по ребрам начали струиться крупные капли пота, у него самого с женой нелады), – порою слишком уж паникуют по поводу здоровья мужей…
– Ясно, товарищ Сталин. Разрешите доложить заключение консилиума?
Сталин поморщился:
– Что вы из Сталина бога делаете? Или какого-то царского унтера Пришибеева? Во-первых, не стойте во фрунт, мы с вами члены одной партии, единомышленники, товарищи… А вы весь напряженный, словно аршин проглотили… Позвоните, конечно… Если найдется окно – приму, а нет, так сообщите товарищам Молотову, Кагановичу… товарищу Вознесенскому непременно доложите, Кузнецову.
…За неделю до разговора с этим симпатичным ему русским красавцем Сталин просмотрел свой любимый фильм «Цирк» (эту картину и «Волгу-Волгу» он смотрел ежемесячно), сделал замечание Поскребышеву, чтобы наркомкино Большаков вырезал эпизод, где Михоэлс поет песню по-еврейски, передавая маленького негритосика грузину, и в добром расположении духа вернулся к себе. Берия, получив немедленную информацию от своего человека из охраны, позвонил Старцу и попросил уделить ему десять минут.
– А спать Сталину можно? – усмехнулся Старец. – Друзья бранят Сталина, товарищ Берия, за нарушение режима… Хотите, чтобы я поскорее уступил вам всем свое место? – Помолчал, слышимо раскуривая трубку, пыхнул и заключил: – Приезжай, батоно, жду.
Последние слова произнес тепло, мягко, как говорил с ним накануне расстрела Ежова, рассказывая со слезами на глазах; каких замечательных людей погубил этот душегуб и алкоголик. Глядя тогда на него, Берия испытывал ужас, ибо он-то уже знал одну из причин предстоящего устранения Ежова: Сталин был увлечен его женой – рыжеволосой, сероглазой Суламифью, но с вполне русским именем Женя. Она отвергла притязания Сталина бесстрашно и с достоинством, хотя Ежова не любила, домой приезжала поздно ночью, проводя все дни в редакции журнала, созданного еще Горьким; он ее к себе и пригласил.
Сталин повел себя с ней круче – в отместку Женя стала ежедневно встречаться с Валерием Чкаловым; он словно магнит притягивал окружающих; дружили они открыто, на людях появлялись вместе. Через неделю после того, как это дошло до Сталина, знаменитый летчик разбился при загадочных обстоятельствах.
Женя не дрогнула: проводила все время вместе с Исааком Бабелем; он тоже работал в редакции; арестовали Бабеля.
Сталин позвонил к ней и произнес лишь одно слово: «Ну?»
Женя бросила трубку. Вскоре был арестован Михаил Кольцов, наставник, затем шлепнули Ежова – тот был и так обречен, «носитель тайн»…
…Сталин улыбнулся Берия мягкой улыбкой, спросил по-грузински, как дела, что нового, как дома; Берия мгновение думал, на каком языке отвечать, Старец все более и более верил в то, что он русский, выразитель народного духа, вполне может быть, что идет очередная проверка, поэтому фразу построил хитро:
– Матлобт[3], товарищ Сталин, все хорошо…
– Ну, что стряслось?
– Вот, – Берия протянул папку, – здесь всего две странички, товарищ Сталин.
Тот отодвинул папку в сторону:
– Корреспонденцию можно было и с фельдъегерем прислать… Расскажи, в чем дело, а это, – он положил руку на папку, – я потом посмотрю…
– Хорошо, я готов, хотя мне очень больно рассказывать об этом…
– Тебе больно? – Сталин удивился. – Такой молодой, а больно… Это мне больно всех вас слушать… Наши споры – при Ленине – ничто в сравнении с вашей скорпионьей банкой… Откуда в вас такое макиавеллиевское интриганство?! Я же постоянно прошу: критикуйте, возражайте, деритесь за свое мнение… А вы? Кроме Вознесенского – тянете руки, как школьники… Ну, давай, что стряслось?
– В журнале «Вопросы философии» появилась статья, товарищ Сталин… Очень резкая… Не называя никого по имени, там, однако, мазали грязью тех атомщиков, без которых мы не получим штуки. А затем потребовали собрать совещание моих атомщиков, чтобы они покаялись и заклеймили космополитов… А у меня, к сожалению, их много, начиная с главы школы Иоффе и кончая Ландау… Словом, приехали товарищи из Агитпропа, объявили заседание открытым и предложили высказываться: по-моему, они подготовили двух младших научных сотрудников, но кому они нужны в нашем проекте, эти сопляки? Первым руку поднял Иоффе: «Прошу слова…» Поди не дай. Старик вышел и сказал буквально следующее: «Наша задача заключается в том, чтобы работать над проектом, с утра и до ночи, без отдыха и сна, речь идет об обороне Родины. Либо мои сотрудники будут заниматься своим делом, либо транжирить его на этих бессмысленных сборищах… Но тогда я попрошу наших уважаемых гостей-идеологов из Агитпропа ЦК отправиться сейчас же в лаборатории и приступить к работам по проекту…»
Сталин на мгновение замер, лицо собралось морщинами – больное лицо, – потом усмехнулся:
– Идиоты… Что, не на ком свои перья пробовать? Мало им физиологии и генетики?! Шмальгаузена им мало?! Кто давал задание опубликовать эту статью?
– Не знаю, товарищ Сталин… Но физики по сию пору бурлят…
Сталин снял трубку «вертушки», не посмотрев даже на часы: половина третьего ночи; гудки были долгими; Старец терпеливо ждал; дождался.
– Товарищ Жданов, – сухо сказал он, не поздоровавшись даже, – кто распорядился напечатать статью в «Вопросах философии» о космополитах в атомной физике? Я готов встретиться с вами часа в четыре, вас устроит это время?
И, не дожидаясь ответа, положил трубку.
Берия вышел от Старца так, словно летел по воздуху: вот оно, свершилось! Статью-то написал его человек, принес помощнику Жданова, тот читал, делал пометки; спокойной ночи, Андрей Александрович!
…А через три дня, сердечно попрощавшись с «дорогим Андреем Александровичем», Берия отправился в Сухуми – на отдых…
…Вернувшись от Сталина в министерство, Абакумов выпил стакан мадеры (присылали из Крыма, специальной очистки, почти совсем без сахара), дождался, пока внутри осело, снял френч, поменял совершенно мокрую от пота рубашку, переоделся в штатское и только после этого погрузился в тяжелое раздумье.
…Еще в первые месяцы работы в Москве, выполняя поручение Берия, он наладил наблюдение и подслух всех разговоров бывшего народного комиссара здравоохранения Семашко, одного из тех, кто начинал революционную борьбу вместе с Лениным.
Данные прослушки оказались любопытными: однажды Семашко сказал за чаем, что «гибель Холина, исчезнувшего в конце двадцатых, когда Ягода стал заправлять в ОГПУ, – серьезный удар по науке; гениальный врач, черт его дернул брякнуть о гибели Мишеньки, на каждую сотню честных приходится один платный мерзавец».
Поначалу Абакумова заинтересовали слова о «платных мерзавцах», но когда он затребовал дело на исчезнувшего доктора Холина, то оказалось, что тот ассистировал при операции Фрунзе.
Значит, Мишенька – это Фрунзе, понял тогда Абакумов, вот в чем дело!
Все знали, что преемником Фрунзе стал Ворошилов, – таким образом, армия сделалась сталинской. Через полгода после этого странно умер Дзержинский. Фактическим хозяином ОГПУ сделался Ягода. Первые распоряжения о слежке за Троцким, Каменевым, Зиновьевым, Преображенским, Смилгой и Иваном Смирновым подписал он, Генрих Григорьевич, не Менжинский…
Приказ войскам Московского гарнизона на обеспечение порядка при высылке в Алма-Ату Троцкого отдал Ворошилов…
Дело о смерти Надежды Аллилуевой, жены генералиссимуса, Абакумов затребовать не решился: прикосновение к высшим тайнам Кремля чревато.
Тем не менее о «Мишеньке» и Холине доложил Берия.
Маршал взял материалы на Семашко, несколько дней изучал их, потом отправился к Сталину.
Выслушав Берия, тот, не скрывая раздражения, спросил:
– А ты разве не знал об этой гнусной сплетне? В свое время японский шпион Вогау преуспел в раскрутке этой гнусности… Вогау – известно такое имя?
Берия знал, что врать Сталину нельзя: либо нужна заранее подготовленная двусмысленность – генсек это любил, либо правда.
– Нет, Иосиф Виссарионович, не известно.
– Псевдоним писателя Бориса Пильняка, – зло сказал Сталин. – Как не русский, так прячется за псевдоним… Один Эренбург удержался, молодец, ценю в людях достоинство… Ну а Семашко… Встретился бы с ним… Карпинский с Бончем молчат, конспираторы… Лепешинская – верна, я в ней убежден, тоже из нашей, истинно ленинской гвардии… Поговори с Семашко, по-дружески поговори: «Мы все знаем, шутить с огнем опасно, подумайте…» И пусть напишет статью о роли истинных ленинцев в Гражданской войне.
Через пять дней Семашко подписал панегирик в честь истинного организатора всех побед Красной Армии против беляков, об «иудушке Троцком», предателе и наймите фашистов; закончил, как и положено: «Сталин – вера, надежда и гордость народов всего мира».
Подслушка зарегистрировала (наблюдение с Семашко, конечно, не снимали): чай теперь пьет молча, все больше пишет, никого к себе не приглашает, успокоился…
После нескольких часов мучительных раздумий Абакумов с карандашом перечитал речь Жданова против Зощенко (обожал этого писателя, с дочкой раньше вслух читали, оба покатывались со смеху) и Ахматовой (эту и не знал вовсе; наблюдение за ней вели только потому, что была когда-то женой террориста и контрреволюционера Гумилева, бывшего сотрудника разведки царского генштаба; хорошо, кстати, работал в Африке, тоже что-то сочинял), попросил принести постановление ЦК по журналам, операм и фильмам, потом затребовал специнформацию у своих; те доложили, что якобы сын товарища Жданова сказал отцу в машине, когда ехали на дачу, будто борьба против космополитов, за патриотизм и приоритет русской науки и культуры начинает приобретать ярко выраженный антисемитский характер, отнюдь не антисионистский. Жданов якобы ничего на это не ответил, только пожал плечами. В другой раз, когда сын недвусмысленно высказался против гениальной теории великого ученого Лысенко, любимца товарища Сталина и всего советского народа, Жданов усмехнулся: «Смотри, он тебя скрестит с какой-нибудь морковью или яблоком – станешь фруктом, а фрукты – едят…» Была, оказывается, специнформация и о том, что якобы Жданов сказал одному из своих помощников: «Безродный космополитизм мы выкорчуем с корнем – это историческая задача, поставленная перед нами товарищем Сталиным, но давать пищу врагам о мифическом антисемитизме мы не должны, во всем надо соблюдать чувство меры».
И лишь после этого, уже вечером, постоянно вспоминая менявшееся выражение глаз Сталина, когда тот говорил о Жданове, министр снял трубку ВЧ и попросил соединить его с той дачей на Кавказе, где сейчас отдыхал товарищ Берия.
Маршал выслушал не перебивая, поблагодарил за звонок, поинтересовался, не просил ли товарищ Сталин обговорить этот вопрос с ним, Берия, и после короткого раздумья ответил:
– Как ты понимаешь, мне в этой ситуации давать тебе какие-либо советы нетактично. Тебе поручено – ты и исполняй. Сам знаешь, как всем нам дорого здоровье товарища Жданова… Я бы на твоем месте собрал два консилиума, пусть они, независимо друг от друга, выскажут свое мнение, знаешь ведь, как они цапаются, эти светила… А уж потом пригласи самых главных корифеев, познакомь их с заключениями первых двух консилиумов – с этим и иди к Хозяину… Заранее дай команду своим людям за кордон, пусть будут готовы немедленно купить все необходимые лекарства, сколько бы они ни стоили: Жданов есть Жданов…
На информацию о Михоэлсе и Вовси не обратил особого внимания – надо решать главное!
Сразу же после разговора с Абакумовым маршал позвонил Вознесенскому: «Может быть, я прерву отдых? Надо же быть рядом с Андреем Александровичем…»
Затем связался с Молотовым и Ворошиловым; те успокоили: «Иосиф Виссарионович считает, что это переутомление, все наладится, отдыхайте спокойно».
…Через два часа к Берия вылетел Комуров; Лаврентий Павлович попросил его срочно привести новые сообщения об атомных исследованиях в Штатах.
Говорили, однако, не об атомных проектах – о Жданове.
– Сталин вернет Маленкова в тот день, когда закопают любимчика, ясно? – Берия рубил, засунув руку в карманы пиджака. – Включай свою медицинскую агентуру, диагноз должен быть точным: «сердце может сдать, нужен отдых». Пусть уедет куда подальше, только б не остался на своей даче… Все дальнейшее – дело техники, не мне тебя учить… Запомни – это последний шанс вернуть Маленкова в Москву, тогда Вознесенский с Кузнецовым мне не так страшны. А я – это вы все!
…Вскоре директора и главного режиссера Еврейского театра Михоэлса пригласили в Минск.
Провокатор, подведенный к нему, – из старых добрых знакомцев – позвал на вечернюю прогулку. Шли по пустынной улице, был поздний вечер. Знакомец и подтолкнул Михоэлса под колеса полуторки, за рулем которой сидел друг Берия министр госбезопасности Белоруссии Цанава, подчиненный, естественно, Виктору Абакумову…
…В Москве великому артисту устроили торжественные похороны. Лицо загримировали, чтобы скрыть кровоподтеки: Цанава проехал по несчастному дважды, для страховки; на кладбище представители общественности говорили проникновенные речи.
…А Жданов умер на Валдае, в новой даче ЦК; Берия, рыдая, первым позвонил в Ташкент Маленкову: «Георгий Максимилианович, у нас горе, страшное горе!»
По прошествии нескольких недель, накануне заседания Политбюро, Сталин поставил кадровый вопрос. Берия отправился на дачу к Старцу:
– Товарищ Сталин, если вместо незабвенного Андрея Александровича, который так помогал атомному проекту, встанет кто-либо новый, работа может застопориться на месяцы: притирка она и есть притирка.
– А Кузнецов?
– Он прекрасный секретарь ЦК, но, если вводить его в Политбюро, как себя почувствуют Шкирятов, Шверник?
Сталин спросил:
– Что, тревожишься по поводу монолитного единства? Молодец, умница, – в глазах его, однако, таились угроза и недоверие. – А кто, по-твоему, сможет помогать проекту так, как это нужно?
И Берия, замирая от ужаса, тихо ответил:
– Маленков, только он. Простите его, товарищ Сталин… Ведь он ваш ученик, он вами выпестован, предан до последней капли крови…
– Политбюро решит, – ответил Сталин. – Я соглашусь с мнением большинства… Партии не нужен культ, папа, император… Коллегиальность – вот наш принцип, завещанный Ильичем…
Берия в тот же день посетил Молотова, Ворошилова, Косыгина (хоть тот был кандидатом в члены ПБ, правом голоса не обладал), Суслова и Микояна. С Андреевым и Кагановичем перезвонился: «Есть мнение проголосовать за возвращение Маленкова, товарищ Сталин интересуется, не против ли вы этого решения?»
…Маленков вернулся в Москву, заняв место «скрипача» – так в последнее время Сталин порою называл Жданова, зная его пристрастие к скрипке. (Повторение Тухачевского, что ли? Ишь, борец за интернационализм и Закон! А кто первым поставил подпись под приказом применять пытки? Я? Нет не я, а он. Где, кстати, эта телеграмма? Надо изъять.)
Записал на календаре: «Телеграмма о пытках». Потом, подумав, вырвал страничку, сжег, пепел стряхнул в корзину для бумаг; запомню и так, завтра дам указание Кузнецову; однако к вечеру забыл об этом, увлекся чтением дела о новоафонских духоборах, которые первыми подняли вопрос о примате Слова, в шестнадцатом году еще…
Вернуть Маленкова разрешил не из-за мольбы Берия. Дело в том, что все чаще думал: пришла пора выступить с рядом фундаментальных теоретических работ, не все Троцкому теоретизировать или Бухарчику. Надо стать над ними, решить проблему Духа, то есть Языка, ибо сначала было Слово, и конечно же экономики. Жданов наверняка потянул бы и в этом на себя одеяло – слишком любил большие аудитории, блистал эрудицией, налаживал блок с писателями и учеными, подминая их под себя; вот, бедный, и надорвался; каждый сверчок должен знать свой шесток… Маленков такого себе никогда не позволит, человек-тень. Бригаду филологов и экономистов Маленков организует так, как никто другой, Берия прав – моя школа.
…Абакумов продолжал ездить к Сталину практически каждую неделю.
Берия знал об этом, но расспрашивать не расспрашивал, не позволяла особая этика; довольствовался информацией, которую ему отдавал сам Абакумов: кое-что подкидывали сидельцы Кобы, что-то – его, Берия, личная агентура, работавшая на Ближней даче: порою Старец вызывал Абакумова не в Кремль, а за город.
Чувствуя все большее расположение к себе Сталина, министр государственной безопасности постепенно стал закрываться; о беседах с Хозяином практически ничего не рассказывал, а ведь просиживал у него минут по сорок.
Молотов теперь звонил к нему напрямую, минуя Берия; так же повели себя и Ворошилов с Кагановичем.
Это и решило судьбу Абакумова: маршал решил убирать его, однако не сейчас, а в нужный час и по организованному его людьми сценарию.
Убрать – не убить; такой костолом пригодится позже в делах, но без прямых выходов на Старца.
А поскольку в большой игре мелочей не бывает, то Берия через свои давние возможности сделал так, что в Швеции снова заговорили о судьбе похищенного барона Валленберга; с этими материалами он и отправился к Сталину; тот жадно интересовался всем тем, что происходило за кордоном.
Читая спецсообщение, заметил:
– Стокгольм – самый скучный город из всех, где мне приходилось работать… Я там, кстати, в одном номере с Алешей жил, с Рыковым…
13
На этот раз Аркадий Аркадьевич встретил Исаева сумрачно, из-за стола не поднялся, несколько раздраженно кивнул на стул, что стоял возле маленького столика, поставленного перпендикулярно к его большому, с резьбой, письменному; сцепил свои крепкие пальцы и начал монотонно ударять ребром ладоней по толстому стеклу, под которым лежал список телефонов и фамилий.
– Объясните мне, – заговорил он наконец, аккуратно подыскивая нужные слова, – почему вы… полковник МГБ… ни на йоту не верите нам?
Исаев не торопился с ответом; удержался, чтобы не хрустнуть пальцами; до натужной боли в ладонях сжал кулаки и откинулся на спинку стула:
– Во-первых, я никогда – во всяком случае официально – не был еще «коронован» званием полковника МГБ. Я просто Штирлиц… Для меня достаточно… И потом, это какое-то странное новшество – держать полковника МГБ в камере внутренней тюрьмы… Впрочем, может быть, у руководства есть на этот счет свои новаторские соображения… Во-вторых, вы сказали «нам». Следовательно, вы не разделяете себя с Деканозовым? И с тем человеком, к которому вы меня подняли, когда он орал на меня в присутствии Деканозова, как уголовник с Хитрова рынка… Вы едины с Сергеем Сергеевичем? А он держал меня на стуле, покуда я не валился на пол, потеряв сознание. Вы едины и с теми, кто глумился надо мной во время морского путешествия? Не разделяете себя с ними?
– Не разделяю, – отрубил Аркадий Аркадьевич; взяв карандаш, быстро написал несколько слов на маленьком листочке бумаги и молча передал Исаеву, приложив при этом палец к губам.
Исаев посмотрел бумажку, отставив ее от себя, – почерк был мелкий, неразборчивый; Аркадий Аркадьевич протянул ему очки, продолжая рубить:
– И никогда не буду отделять себя от моих друзей, запомните это! А демагогия вам не к лицу, стыдно!
На бумажке было написано: «Еще как отделяю!».
– Если не отделяете себя от них, я вообще не стану с вами разговаривать, – ответил Исаев, кивнул на карандаш.
Аркадий Аркадьевич словно бы ждал этого; протянул ему «фарбер».
– И вообще я не буду говорить в этом кабинете, – продолжал Исаев, – где каждое мое слово записывается, а потом из этого вполне может быть склеена нужная вам композиция из нарезов пленки…
На бумажке написал: «Пригласите в ресторан – если пойдем пешком, стану говорить»; последнее слово резко подчеркнул – так резко, что даже обломился кончик остро отточенного грифеля.
Аркадий Аркадьевич прочитал ответ; Исаев, изучающе глядя на него, резко подвинулся к большому столу, закрыв локтем обломившийся кусочек грифеля.