bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

1905

Гуров знал, что сейчас умрет. Почему-то в голову не приходило ничего, приличествующее моменту. Жизнь не проходила перед глазами. Молиться Гуров не умел, да и смысла в этом не видел. Страха тоже не было. Была усталость, да всякие глупости болтались в голове. Например, откуда в этом кабинете такой тяжелый химический запах, когда закончится безумный крик, доносившийся откуда-то из глубин здания, почему человек, стоящий у окна, – отвернулся: может быть, трусит и не хочет видеть того, что сейчас случится? И как выглядит тот, второй, который сейчас и закончит его, Гурова, существование? Он улыбается? Злится? Или на его лице отвращение от того, что он должен сделать? А потом Гуров вдруг осознал, что через мгновение вот это все – кабинет, занимающийся рассвет за окном, двое, находящиеся в кабинете, кто-то, с надрывом кричащий, и тяжелый спертый запах – все это продолжит быть. А он, Гуров, быть перестанет. Ощущение было странным и пугающим своей необычностью, но испытать отчаяние Гуров уже не успел. Раздался выстрел.


1

За несколько дней до этого, в начале декабря 1905 года, начальник сыскной части при канцелярии харьковского обер-полицмейстера Федор Иванович Гуров осматривался вокруг, и то, что он видел, навевало смертельную тоску. Более унылый пейзаж было трудно себе представить. Неожиданная оттепель, разразившаяся в начале зимы, растопила снег; голые ветви деревьев и другой чахлой растительности тыкались в свинцовое небо, с которого падало нечто неопределенное. Коренной санкт-петербуржец Гуров был хорошо знаком с погодным явлением, когда влага – то ли дождь, то ли снег –будто повисала в воздухе. Но только здесь, на юге, для этого явления существовало очень подходящее малороссийское слово – мряка. Эта пелена размазывала и делала серой мелкую заросшую речку слева, за которой находился вполне ухоженный больничный парк, выглядевший сейчас угрожающе. Впечатление усиливалось тем, что это был парк больницы для душевнобольных, называемой в городе «Сабурова дача» или просто «Сабурка». Справа стояли глухие кирпичные стены заводских корпусов. Из-за стен слышались удары, скрежет и множество других звуков, природу которых Гуров не взялся бы определить. Никаких голосов слышно, конечно, не было, и казалось, сами стены издают какие-то адские возгласы. Весь этот и без того мрачный пейзаж, дополненный звуковыми и погодными мазками, выглядел даже более неприятно, чем то, что лежало у ног Гурова, и что, собственно, и послужило причиной его пребывания здесь.

У ног Гурова лежал труп. Покойный был огромным, ростом примерно под три аршина, не меньше. Он лежал ничком. Глубоко надетый картуз не слетел при падении, и его край был заляпан кровавыми сгустками. Сразу под кромкой картуза зияла рана, не оставляющая сомнений в причине смерти. Череп покойного был проломлен с такой силой, которая наводила на мысли о находящихся за кирпичными стенами станках, продолжающих тиранить слух Гурова то глухими, то звонкими ударами. Но станок, конечно, был ни при чем. Покойный стал таковым именно здесь: дойти сюда с такой дырой в голове он не мог, а никаких следов волочения заметно не было. Отнести на руках тело, весящее навскидку пудов семь, а то и восемь, вряд ли кому-то под силу. Следов ног, которые могли бы привести будущее расследование хоть куда-то, Гуров тоже не заметил. Вернее, следы то были, но оставили их явно до того, как грязь подмерзла, а значит – за несколько дней до происшествия. Не то чтобы следов оставалось много, но все равно: что могло делать здесь, в таком глухом месте, люди – было совершенно непонятно. На этот, как и на сотню других важных или неважных вопросов предстояло найти ответы в ходе следствия.

Зато ответ на один вопрос был получен сразу. Покойного быстро опознали по росту, мощной статуре, новым сапогам, которыми он хвастался вчера. Сейчас эти сапоги, плотно обхватившие мощные икры, полукружьями каблуков смотрели на Гурова. К тому же убитый был лысым, и этот факт проверили, слегла приподняв картуз. Это окончательно указало на личность: покойный был мастером сборочного цеха завода Гельферих-Саде, под стенами которого и обнаружили труп. Звали его Петр Завалов. Было ему 28 лет, происходил он из крестьян Харьковской губернии, был грамотным и слыл хорошим работником. Это все, что пока удалось установить.

Вот с убитого можно было и начинать, тем более, и начинать–то, в сущности, было больше не с чего.

– Роман, – негромко позвал Гуров, не оборачиваясь. Он знал, что Роман Степаненко, один из подчиненных ему полицейских надзирателей, стоял за его спиной слева, ожидая указаний.

– Да, – ответил тот просто и, судя по звуку, сделал шаг вперед. Никаких «ваших благородий» Степаненко не любил: он обращался к начальнику по должности, когда находился в состоянии спора, что случалось довольно часто, или по имени-отчеству, что для Степаненко служило высшей степенью проявлением уважения. Гуров, не любивший панибратства и, чего греха таить, все еще немного гордящийся получением чина 9-го класса, за которым шло уже «ваше высокоблагородие», Степаненко это прощал, потому что тот был лучшим его сыщиком.

– Про покойного разузнай. До обеда доложишь.

– До обеда не успею. Народец лихой, – возразил Степаненко.

Гуров обернулся. Он не любил возражений, но сейчас признал, что сыщик был прав.

Называть «лихим народцем» раклов с Ивановки или налетчиков с Москалевки Степаненко бы не стал. Потому что привычные «лихие люди» в последнее время уже не казались такими уж лихими. В Харькове, который стремительно превращался из купеческого в промышленный город, зародился и окреп рабочий класс, ныне отравленный революционными идеями. Охранка, до того с переменным успехом боровшаяся с маленькими группками студентов и разночинцев, столкнулась с тысячами довольно агрессивных, а довольно часто в последнее время – еще и вооруженных вчерашних крестьян, не боявшихся ни государя императора, ни Господа Бога.

И как считал Гуров, самое паскудное было в том, что требования этих самых вчерашних крестьян были куда более понятны и справедливы, чем требования революционеров-террористов прошлого века. Поэтому требования эти находили все больше поддержки за пределами заводских цехов. Призрак революции густой тенью лег над Империей. Все, кто имел хоть небольшую склонность к трезвым размышлениям, видели это, но как отвратить напасть – по сути, никто не знал.

Вполне возможно, что и труп, лежащий на узкой полосе грязи, которая отделяла заводские цеха от плюгавой речки, был результатом этого противостояния. Об этом Гуров подумал сразу, как только узнал, что покойный работал мастером. Потому что мастер на заводе был, с одной стороны, как бы рабочим, а с другой – человеком, близким к начальству, а значит – мог представлять угрозу для революционно-настроенных рабочих. Тем более, в последнее время наметилось увеличение разницы в оплате квалифицированных рабочих и остальных, что делало мастеров в глазах простого рабочего люда частью «класса эксплуататоров».

– Городового возьми, – сказал Гуров, подумав, что наличие человека в форме поспособствует безопасности полицейского надзирателя.

– Мешать будет, – коротко ответствовал Степаненко, и городовой, который переминался рядом, кажется, облегченно выдохнул.

Резон в словах надзирателя, конечно, был. Городовой в форме вряд ли позволил бы разговорить рабочих, настроенных негативно ко всякой власти, а тем более – к полиции.

Гуров отругал себя за неуместную заботу о подчиненных. Он старался слыть начальником суровым, но иногда ему казалось, что подчиненные всерьез его суровость не воспринимали и за спиной наверняка придумали ему какое-нибудь прозвище. Хорошо, если просто Иваныч.

– Здоровеньки булы, Иваныч, – эксперт Фесюнин скакал по доскам, брошенным через грязь, балансируя рукой с саквояжем. Гурову он не подчинялся, а потому мог звать его как угодно. Полиция привлекала этого веселого и не по годам живого, не смотря на профессию, человека для проведения судебных экспертиз – согласно уставу уголовного производства, принятому аж 40 лет назад. Никаких собственных экспертов у полиции не было, хотя необходимость в этом более чем назрела. Да и люди соответствующие имелись – как этот вот Альберт Францевич или известный хирург Николай Пирогов, который, как читал Гуров, заложил основы баллистической экспертизы и пояснил, как по форме раны определить тип оружия, расстояние и угол стрельбы. Неизвестно, был ли знаком Фесюнин с трудами хирурга и тайного советника Пирогова, но сам он часто выручал Гурова. Хотя характер имел несносный и язык длинный.

– Здорово, Францыч, – мрачно ответил Гуров, возвращая панибратство Фесюнина. – Смотри, что тут. Хотя тебе тут делать и нечего, похоже.

– Ну, нечего так нечего, – Фесюнин наклонился над трупом, потом – внезапно схватился за голову покойного и приподнял ее. Гурову что-то показалось странным, и он не сразу понял, что. А потом увидел, что голова откинулась назад как-то подозрительно легко.

– Ага! А горлышко то здоровяку перерезали, – возвестил эксперт. – Перерезали! – добавил Фесюнин с такой радостью, будто обнаружил кошелек с червонцами, после чего стал присматриваться к голове внимательнее. Потом бесцеремонно схватил покойного за запястье, стал нажимать на ногти и изучать их. После этого он совсем уж нагло задрал ватник и рубаху покойного, всматриваясь в кожу на спине. Вернувшись к голове, он снова приподнял ее и обратился к Гурову:

– Глянь-ка, Иваныч. Видишь.

Гуров сделал два шага вперед, выбирая в грязи место посуше, и, аккуратно подобрав полы пальто, сел на корточки, потому что зрение его уже начинало подводить, а завести пенсне или казавшиеся ему более удобными очки он все не решался.

– Что я должен увидеть? – спросил он.

– Кровь, конечно. Иваныч, кровь!

– Так нет ее… – озадаченно сказал Гуров.

– Так в том–то и дело, что нет! – Фесюнин радостно хлопнул Гурова по плечу, несильно, но сидящий ну корточках Гуров чуть не перекинулся, уткнувшись лбом в затылок трупа.

– Ты полегче, – Гуров привстал.

– И на покойном крови совсем мало. Представляешь, как она бы хлынула? Ее здесь прямо и спустили, когда он ничком лежал.

– Сколько всего крови могло быть? – спросил Гуров у эксперта.

– Обычно – меньше, чем полведра. А у такого здоровяка, может, и половина была бы.

Гуров быстро прикинул, что кровь могла быть собрана в сосуд, который, с одной стороны, должен быть достаточно вместительным, а с другой – с низкими краями. Ведро тут точно не подходило. Это должно было быть что-то вроде таза. Но нести такой вот наполненный жидкостью таз далеко убийца бы не смог. В темноте, да еще по неровной земле? Зачем? Хотя вопрос был, в общем-то, нелепым. А зачем вообще это все? Труп, мряка, речка, стучащие железом кирпичные стены… Но проверить стоило.

– Эй, уважаемый, – обратился Гуров к городовому. – Сейчас же пройдись вдоль реки саженей по десять в ту и другую сторону отсюда и посмотри: таз не валяется? Или что–то похожее.

– Будет сделано, ваше благородие, – ответствовал городовой и пошагал вдоль реки, вертя головой.

Гуров отошел от трупа, испытывая некое облегчение. Вряд ли тут пахло политикой. Ну голову проломить – это еще куда ни шло, но вот кровь выпускать… Хотя дело могло обернуться еще хуже. Казалось бы, что может быть хуже, чем искать убийцу среди повязанных круговой порукой работных людей? Но, увы, Гуров знал, что.

Он сразу заприметил эту деталь. Надпись свежей краской на стене, на высоте человеческого роста находилась прямо напротив трупа. Это были всего две буквы пару пядей в высоту – КН. Может быть, они были нанесены для каких–то производственных нужд, и Гуров бы вообще не обратил бы на них внимания, если бы не кровь, выпущенная из трупа. В этой связи надпись приобретала особый смысл. Смысл этот был настолько неприятен и даже пугающ, что Гуров приказал себе пока забыть о надписи и теперь благодарил Бога за то, что не обратил внимания коллег на нее, выясняя, откуда она взялась. Да и вообще, может быть, имела она вполне будничное объяснение, например – «Копать нельзя», а он напридумывал себе невесть чего, да еще посеял бы в умах ненужную панику.

– Нема ніякого тазу, ваше благородие, – доложил городовой, выведя Гурова из задумчивости.

– Ну, нема так нема, – ответил тот рассеяно и попросил: – А сейчас отведи-ка меня к начальству.


2

Следуя за городовым, Гуров вышел на небольшую площадку перед серого, как и все вокруг, кирпича зданием, которое явно было заводской конторой. Все выглядело бы вполне обычно, если бы не автомобиль, стоящий рядом со зданием под навесом, явно для него построенном. Автомобиль в Империи давно перестал быть диковинкой, но этот поражал воображение. Он был благородного бордового цвета, а четыре медных фонаря – два спереди, у необычно широкой решетки, а два – по бокам от водительского места –блестели даже в этот серый день так, что в сочетании с бордовым цветом напомнили Гурову что–то церковное, во всяком случае – торжественное. Удлиненная передняя часть, где, как знал Гуров, находились мотор и колеса, расставленные немного шире, чем у других авто, виденных Гуровым ранее, наводили на мысль об огромной внутренней силе. Этот автомобиль так выбивался из окружающего пейзажа, что Гуров невольно остановился посреди площадки.

Тем временем из двери заводской управы вышли два человека. Один, одетый как рабочий и с кривой железкой в руках, бегом бросился к автомобилю. Вставив ее в отверстие под решеткой, он замер, ожидая водителя. Второй человек, лет пятидесяти, поджарый, в дорогом английском пальто, пошел к автомобилю не спеша, не отрывая от него взгляда и тоже явно любуясь. Потом он увидел Гурова с городовым, остановился и отрекомендовался.

– Воскресенский Владимир Григорьевич – управляющий. А вы, я так понимаю, местный пинкертон, – обратился он к Гурову.

– Гуров Федор Иванович – начальник сыскной части, – ответил Гуров, пожимая руку.

– Нравится? – спросил Воскресенский, кивая на автомобиль. – Тогда позвольте представить – Mercedes 65 PS. Знаете, что значит шестьдесят? Шестьдесят лошадиных сил. Шестьдесят! Представляете? Разгоняется до восьмидесяти миль в час. Но я не пробовал. У нас – негде. Дорог нет. Как говорится по-японски, «То яма, то канава».

Воскресенский рассмеялся, ненадолго замолчал, давая Гурову возможность переварить услышанное, и продолжил.

– С господином Майбахом, автором этого чуда, я даже имел честь быть лично знакомым, когда учился в Штутгарте. Большого ума человек. И поверьте мне, а я разбираюсь в технике: этот автомобиль войдет в историю. И для меня как человека, который уже три дня на нем ездит, теперь если автомобиль – то только Mercedes.

Воскресенский снова замолчал, не отрывая взгляда от авто, а потом спросил:

– Вы ведь ко мне шли, как я понимаю. Вам в город не надо? Могу подбросить, заодно и поговорим.

– Поговорим? – спросил Гуров, зная, что звук, издаваемый этими чудесами техники, никак не дает находящимся в них возможности разговаривать.

Воскресенский рассмеялся.

– Поехали.

Он подошел к автомобилю и протянул Гурову очки. Гуров снял котелок, натянул огромные очки, снова надел котелок и взобрался на место пассажира. Воскресенский сел рядом, рабочий крутанул железку, и Гуров понял, что поговорить они смогут. Двигатель работал едва ли не вдвое тише, чем на обычных автомобилях, и вместо привычного треска издавал ровный глуховатый шум.

Воскресенский посмотрел на Гурова, явно любуясь произведенным впечатлением. Затем он перевел вперед высокий штырь, торчащий слева, и они тронулись. Тот же рабочий, который заводил автомобиль, бросился открывать ворота. Они выкатились на Корсиковскую улицу, которая потом становилась Старомосковской, а ближе к центру – просто Московской. Зачем было по сути одну, пусть и самую длинную в городе улицу делить на три, Гуров не понимал. Жителю Санкт-Петербурга, который застраивался планомерно и, соответственно, улицы которого именовались более–менее логично, запутанность харьковских названий до сих пор казалась необычной.

Автомобиль был великолепен. Его рессоры будто скрадывали выбоины, двигатель урчал ровно, и только скорость немного пугала Гурова. Воскресенский ловко объезжал брички и самые большие ямы и только ближе к центру, когда людей и повозок стало больше, поехал медленнее.

До центра города они доехали быстро, поэтому долгого разговора не получилось.

– Кто-то мог проникнуть на территорию завода извне? – это было первое, что спросил Гуров.

– Очень сомнительно. Вы же видели забор. К тому же территория завода хорошо охраняется.

– Зачем? – спросил Гуров.

– Затем, что некоторые рабочие не прочь что-нибудь стащить, восполнив, таким образом, недостаток в заработной плате. Например – болты или гайки, инструмент… Да что угодно, что представляет хоть какую–то ценность. А с другой стороны – норовят протащить на завод что-нибудь спиртное. Покойный владелец, будучи убежденным трезвенником, всячески с этим боролся. Я же трезвенником не являюсь, но продолжаю борьбу: это влияет и на выработку, и на безопасность. Поэтому территория постоянно охраняется специальными людьми, которых отбирал лично я. Так что проникнуть и уйти незамеченным – не то чтобы невозможно, но очень сложно. Я даже не представляю себе, как.

– Вы знали покойного? – спросил Гуров.

– Да, знал, – неожиданно ответил Воскресенский, что было несколько удивительно.

Как можно знать каждого мастера на заводе, на котором работает около тысячи человек? Но даже за время короткого разговора Гуров убедился в том, что Воскресенский действительно знал все о возглавляемом им предприятии, до мельчайших деталей изучил и производство, и людей.

Характеристику покойному Воскресенский дал вполне четкую:

– Работник был хороший. Рукастый и толковый, не пьющий и ответственный. Умел добиваться от людей результата: крепким словом и, как я подозреваю, – иногда кулаком. Впрочем, иначе с этой публикой нельзя. Вы бы знали, сколько по дурости и по пьяни бывает травм. Фельдшер у нас даже свой есть, и поверьте, он никогда без работы не сидит. Да и дело страдает часто по тем же причинам. В общем, Петр Завалов был человеком нужным.

– Что он мог делать там, возле реки, ночью? – спросил Гуров.

– Не имею не малейшего представления, – ответил Воскресенский после паузы, которая насторожила Гурова.

– А что там вообще происходит, между рекой и заводскими корпусами? Почему там бывают люди?

– Тоже не имею не малейшего представления, – ответил Воскресенский. – А с чего вы взяли, что там кто-то бывает?

– Следов всяких как–то многовато. Не то чтобы там был променад, как на Сумской, но все же… Место – глухое, и делать там нечего. И чтобы в грязи совсем не утонуть, кто–то даже досок туда набросал.

– Не знаю, – ответил Воскресенский, и Гуров ответил мысленно: «Знаешь, знаешь ведь». Управляющий, который явно знал завод как свои пять пальцев, а людей настолько, что мог дать характеристику простому мастеру, вдруг проявил поразительную неосведомленность.

Расстались они довольно прохладно. Впрочем, пожимая руку, Воскресенский предложил Гурову посылать своих людей на завод в любое время дня и ночи и задавать любые вопросы всякому, кто встретится на территории, ссылаясь при этом на его, Воскресенского, строгое указание оказывать всяческое содействие полиции, которое он отдаст тотчас же, как вновь окажется на заводе.


3

После обеда Гуров в своем кабинете в Мироносицком переулке, где в нескольких комнатах располагалась сыскная часть, составлял рапорт судебному следователю, необходимый для начала уголовного дела. Последовательно, но без особых подробностей он излагал обстоятельства: «было обнаружено, на место прибыли, было установлено» и так далее.

Вверху он, пользуясь своим положением высокого полицейского чина и допуская нарушение, впрочем – негрубое, указал конкретного адресата – судебного следователя по важнейшим делам Федора Венедиктовича Окунского. Имело ли смысл привлекать столь высокий чин для расследования убийства простого заводского мастера – Гуров уверен не был, но хотел, чтобы дело вел именно он. Во-первых, статус «важнейшего» предполагал возможность его действий в пределах всего судебного округа, т.е. не только Харьковской, но еще шести близлежащих губерний, что часто было удобно для преодоления бюрократических формальностей. Во-вторых, Федор Венедиктович слыл человеком умным, но при этом совершенно нелюбопытным и озабоченным лишь формальными вопросами. В ход дознания он никогда не вмешивался, предпочитая давать работать полиции.

Когда напольные часы «Адлер» – подарок одного купца, которому Гуров помог год назад в очень неприятном деле, – пробили три, Гуров поставил точку в рапорте, и почти сразу же в кабинет без стука вошел Степаненко.

– Ну? – спросил Гуров.

Степаненко не стал садиться на стул у письменного стола, а плюхнулся на кожаный диван, вытянул ноги и начал рассказывать.

– Публика там, конечно, ершистая. Я сначала думал на солидарность пролетарскую надавить, так сказать. Не пошло дело. Я решил – потому что покойный был мастером. Но с мастерами – та же беда. Потом вытянул причину – и пошло. Во-первых, покойный был дрянь-человек. Перед начальством спину гнул, а подчиненного мог по уху двинуть. Исполнительный был сверх меры. Ну а во-вторых, вы же знаете, нынче среди людей работных в моде социалистические идеи, а Завалов этот был совсем наоборот.

– В смысле? – не понял Гуров.

– «Черная сотня», не слышали?

– Ну слышал что-то… «Русское собрание», кажется. Хотя вроде бы это дворянская затея, да и столичная. У нас–то откуда?

– Ну вот, оказывается, не только дворянская и не только столичная. Они недавно себя «Черной сотней» стали называть. У нас их, как выяснилось, немного: на заводе «Гельферих-Саде» – всего несколько человек. Они на какие–то собрания ходят, молебны… Книжки даже распространяют. В общем, как социалисты совсем, только наоборот. А не слышали мы о них потому, что неприятностей они не доставляют.

– Ну конечно, «православие, самодержавие, народность», – вспомнил Гуров знаменитую уваровскую формулу. – Какие уж тут неприятности? Скорее наоборот – основа самодержавия, так сказать, соль земли.

– Ну да, – хмыкнул Степаненко. – Соль. Только идеи эти сейчас у работных не в чести. Да и носитель этих идей был человеком крайне неприятным.

– Так что – думаешь, политика? – спросил Гуров, откидываясь на спинку кресла.

– Та все может быть. Но тут вряд ли. Черносотенцы с социалистами не ссорятся, и конфликтов между ними особых не было. Как я понял, и те, и другие за права рабочего класса выступают, только одни – силой, а другие на Господа Бога и государя–императора уповают. А так… Кому ж понравится по 14 часов в день горбатиться за гроши, да еще без вспомоществований от владельцев в случае травмы ну и так далее? Так что споры между работными были, конечно, но даже до мордобоя не доходило. К тому же по большей части все они – бывшие крестьяне, поэтому в своих убеждениях болтаются где–то между молельней и Карлой Марксом.

– Карлом, – поправил Гуров.

– Та один черт, – отмахнулся Cтепаненко и добавил: – И кровь эта из горла спущенная. Работные бы ножом кончили или из револьвера – и всех делов. Зачем вообще этот огород городить?

У Гурова были соображения на этот счет, но он решил, что делиться ими с подчиненным пока не стоит. Во-первых, потому, что утечка подобной информации могла быть чревата серьезными последствиями. Не то чтобы Гуров не доверял своим подчиненным – он не доверял вообще никому, особенно в деле сокрытия каких–то сведений. Ибо человек –существо слабое, и к болтливости его может подвигнуть что угодно –острое душевное расстройство, алкогольный или любовный кризис. А во-вторых, для соображений время еще не настало. Он по своему опыту знал, что чем меньше версий выдвигается в начале расследования, тем больше обращаешь внимания на всякие детали. А когда версия уже появилась, да еще версия своя собственная, ты невольно то, что в эту версию укладывается, – отмечаешь, а что нет – отбрасываешь за ненадобностью. И вот это, отброшенное, часто и ведет к установлению истины. Сейчас надлежало не умствовать, а собирать факты, запоминать их и сопоставлять. А подумать можно будет и позже, когда появится над чем.

– Где проживал покойный, узнал? – спросил Гуров.

– Обижаете, – ответил Степаненко, ухмыльнувшись.

– Тебя обидишь, – ворчливо заметил Гуров и спросил: – Далеко?

– Да нет. Улица Дергачевская. Пару верст по Клочковской.

– Тогда поехали,– сказал Гуров, вставая.

Он, конечно, мог никуда не ехать, дав в помощь Степаненко еще одного–двух надзирателей, которые гоняли чаи в соседней комнате. Но, во-первых, не мешало самому посмотреть на то, чем жил покойный, а во-вторых и, пожалуй, в главных – остаться в кабинете означало обречь себя на составление двух докладных в Санкт-Петербург о состоянии преступности в Харьковской губернии. Гуров эту работу ненавидел, а перепоручить ее кому-то не мог: его надзиратели были горазды кулаками потрудиться или лясы поточить, но уж никак не бумажки писать. Так что он с чистой совестью оставил бумажную работу в кабинете, предпочтя заняться расследованием.

На страницу:
1 из 3