Полная версия
Старые дома
Но Гараська приехал из Тамбова настоящим отцом Герасимом и до конца жизни благословлял своих собратий, и все его любили. Жил он просто, как и мужики, ходил летом в рубахе, пахал сам землю и всё, что нужно по мужицкому быту, исполнял сам.
Случалось так, что нужно ему идти в церковь отслужить вечерню, а он с утра в поле пашет и боронует. Оторвётся от поля, приедет вечерком с сохой и бороной верхом на лошади к церкви, привяжет лошадь в ограде церковной, а сам, в чём был и боронил – в храм, наденет ризу церковную, и, отслужив вечерню, едет тут же опять в поле доканчивать дело.
Потом место своё ещё при жизни он уступил сыну Матвею, а сам жил при сыне заштатным священником. Сыну он делал одно лишь беспокойство – тем, что любил венчать тайком незаконные свадьбы.
Для этого дела он приходил в избу вечерком, или когда сына не было дома, там уже ожидает его брачная пара. Окружит он молодых около стола, да благословит жить по Божьему – и делу конец. И всё это по тогдашней простоте ему сходило с рук и не доходило до начальства. И любили же его за это мужики и бабы!..
Матвей был священником в селе Почкове, имел двух дочерей и семь сыновей, из которых старший Георгий был мой отец. Сыновья все получили образование в Тамбовской семинарии, учились отлично и были очень даровиты. Предки мои фамилии не имели. Так и подписывались, где подобает, именем и отчеством только: Флор Семёнов, Герасим Флоров, Матвей Герасимов.
Когда Матвей привёз сына своего старшего Георгия в город Шацк – учиться в училище, смотритель или, как тогда было, ректор Агишевский, дал ему фамилию Грандов, с каковою фамилией и прошёл Егор училищный курс; но при поступлении в Тамбовскую семинарию ректор, не любивший латинских фамилий, переименовал фамилию Егора из “Грандова” в “Певницкий”, так как Егор имел хороший голос и был певчий. А второму сыну, Адриану, который в училище прозывался Фортунатов, дал фамилию – “Сладкопевцев”; эту последнюю фамилию усвоили себе и все последующие братья.
Георгий Матвеевич Певницкий прожил в селе Темиреве около пяти лет, построил порядочный домик и устроился во всём хорошо. Родилось в это время у него три сына: старший Михаил, второй я – Виктор, третий Григорий.
Жили мы тихо и благословляли Господа, как вдруг совершенно неожиданно отец был переведён из Темирева в село Трескино Кирсановского уезда, – более чем за двести вёрст. Это роковое известие, как громом, поразило нас. Перебираться из родной страны, где за пять вёрст были Почково – родина отца и село Нестерово – родина матери, и ехать в чужую, далёкую, неизвестную сторону, с маленькими детьми, на голое место, оставив благоустроенный дом и хозяйство, – было страшно тяжело, тем более что ни прогонов, ни кормовых и подъёмных при перемещении священникам не полагалось: переезжай на свои последние гроши, продавай за бесценок дом, или так оставляй.
В гнетущей тоске поехал отец в Тамбов – хлопотать об оставлении его в Темиреве, на своей лошадёнке с работником; дорога дальняя – двести-триста вёрст. На полупути заболела лошадь, поломалась телега, и отпустил он работника с лошадью назад, домой; а сам сел на улице какого-то села на сложенные брёвна, на большой Моршанской дороге, ждать проезжих в Тамбов и к ним примоститься до Тамбова.
Как ни хлопотал мой отец у Тамбовской консистории и у архиерея – ничего не выхлопотал; пришлось собираться в дорогу.
И как ни умолял самого владыку – не разорять его с семейством, – грозный Арсений был неумолим. Он не только не обратил никакого внимания на горькое положение; не хотел помочь тяжёлому положению хоть чем-либо материальным или моральным; он строго и непреклонно пригрозил даже совершенным лишением места.
Возвратился отец Георгий из Тамбова темнее ночи, снова все поплакали и слезами облегчили горе. Затем стали собраться в дальнюю дорогу – в terram incognitam.
Некоторое утешение было хоть в том, что на место Темиревское поступил зять, женатый на старшей сестре, который взял за себя оставшийся дом, обещаясь за него, что стоит, заплатить. Но заплатить ничего не имел возможности, потому что был беден, это священник Марко Васильевич Добров, который, впрочем, скоро и помер.
В селе Трескине, куда ехал отец, имелось несколько семейств молокан; и ему было предписано заняться их обращением в православную веру. Этой причиной мотивировал своё распоряжение о переводе моего отца епископ Арсений, который решил, во что бы то ни стало истребить молокан из епархии. Молокан, конечно, не истребил. Они всё более размножались и доселе процветают в епархии.
Приехав в Трескино, отец мой помещался на квартире у одного крестьянина и жил там, пока явилась возможность устроить дом на своей усадьбе.
Эту усадьбу долго не очищал переведённый в село Бокино священник Егор Александров Беляков, человек пьяный и буйный, который постоянно ругал моего отца за то, что приехал на его место, и не хотел пускать на усадьбу селиться.
Этот поп Егор старинного закала, полуграмотный, из дьячков, постоянно отравлял всякое наше спокойствие. И ничего с ним нельзя было поделать. Брат его родной, Василий Александрович, был священником и благочинным в том же селе Трескине, другой брат – в Тамбове священником и членом консистории, Павел Александрович Беляков.
И вот безалаберный поп Егор свободно безобразничал, надеясь на защиту.
Надо было терпеть и ждать, когда дело уладится по доброй воле буяна.
Года через два такого беспокойства удалось, наконец, устроиться дешёвым домишком и вздохнуть свободно на своём гнезде.
В новом селе нужно было начинать снова.
Всё, что имелось, и нажито было в Темирове, пропало даром и ушло на разорительное перемещение. Семейство стало увеличиваться, и число детей достигло до девяти человек, которых нужно было воспитывать – кормить и учить.
Но Господь был, видимо, милостив к нашему семейству. Оно никогда не оскудевало в средствах, и все существенные нужды удовлетворялись свободно. Жизнь, конечно, была самая скромная, умеренная, воздержанная от всяких излишеств. Мать наша была трудящаяся и экономная хозяйка, всё делала в доме своими руками и за всем следила своими глазами, оттого всё шло в дело и ничто даром не пропадало. И прихожане, видя многосемейность отца, не оставляли без помощи.
Село Трескино в крепостное время отличалось обилием мелкопоместных дворян, которые все, при даровом крестьянском труде, жили богато, и охотно великодушничали. Отец мой, имея кроткий миролюбивый и общительный характер, был ими уважаем и любим. Они с удовольствием снабжали его всем, что нужно было ему в житейском быту: присылали мужиков и баб для обработки земли и уборки хлеба, дров из своих рощ, всякого рода зерна из своих магазинов, и плодов из огородов и садов. То же делали и некоторые мужики зажиточные, так что у отца в доме было изобилие.
Сам отец хозяйством мало занимался – всё в доме было на руках матери. Да ему и некогда было. Всё время его поглощала служба и требы по приходу, который был большой и состоял из мелких посёлков и деревень, на порядочном друг от друга расстоянии. Бывало – видишь, только что приехал батюшка к обеду из одной деревни, куда ездил с причастием с утра, как является новое требование в другую деревню.
В 1842 году, по смерти священника сего же села Трескина Василия Александровича Белякова, который был благочинным, должность благочинного возложена была на моего отца, что ещё более отвлекало его от дома и хозяйства.
Умерший Беляков Василий Александрович был авторитетный человек, но имел, к сожалению всех, тот недостаток, что пил запоем, отчего и рано умер, в бедности оставив сиротами жену и дочерей. Незадолго до смерти он возведён был епископом Арсением в сан протоиерея, когда ещё не имел никаких наград, даже набедренника и скуфьи.
Это особенно и придавало авторитетности Белякову.
Но случилось это так: известная всему Тамбову помещица Андриевская, близкая епископу Арсению и с ним проживавшаяся, устроила новый храм в селе Богословке. Освящать храм, конечно, приехал нарочно из Тамбова сам Арсений. Она хотела, чтобы при её церкви в Богословке священник Иоанн Евдокимович Рождественский был непременно протоиерей. Арсений, конечно, отказать в этом не нашёл возможности, хоть Рождественский и был к протоиерейству очень молод и не имел никаких наличных прав, но смущался лишь тем, что благочинный Беляков, который и много старше и достойнее Рождественского; а потому и порешил убить зараз двух бобров. И вот при первом архиерейском служении в новоосвященном храме и посвящены были в протоиереи юный Рождественский и мужественный Беляков, и стали единственными протоиереями среди всего сельского духовенства Кирсановского уезда, на диво всем.
Должность благочинного отец мой принял неохотно. Не раз намеревался отказаться. И оставил намерение только по уговору других.
Опасался он частого непосредственного сообщения и сношения с начальством. Он хорошо знал и чувствовал, что чем дальше от начальства, тем лучше чувствуется. Особенно противна ему была консистория, где царило поголовное взяточничество, от членов и секретаря до последнего сторожа, – взяточничество наглое и дерзкое, с крючкотворчеством столоначальников и писцов и повальным их пьянством.
Люди практические, искательные и юркие добивались должности благочинного тогда, да и теперь тоже, употребляя для этого все средства, подходящие к консисторской клике. Но зато, добившись благочиния, ухитрялись выбирать с подведомого духовенства и церквей с их старостами все свои потери и убытки с такой лихвой, которая давала им полную возможность приобретать в консистории милых друзей и приятелей, готовых вытащить их из всякого болота. Жили открыто и хлебосольно для всех нужных им людей, – разъезжали на тройках с бубенчиками по своим округам для разного сбора и разбора, и получали, не в пример другим, частые награды да отличия.
Так славно гремели повсюду, как мне известно, из многих благочинные: Аквилонов, Орлов и какой-то Авксентий.
Сделавшись благочинным, отец остался таким же скромным и смиренным в среде подведомых ему духовных, как прежде; благочинной отваги и осанки, какую напускали на себя обыкновенно другие, никто и никогда в нём не замечал.
С последним пономарём и церковным сторожем он всегда по-братски обращался, не говоря уже о священниках, которым он всегда охотно и бескорыстно помогал во всех их затруднениях и недоумениях.
Много неумелых и неопытных священников приезжало к нему в дом для составления разных ведомостей и отчётов по церкви и приходу, и он не тяготился учить их, и сам для них считал и составлял, что нужно и чего они не умели.
У него они ели, пили, ночевали и ничего за это не платили. Даже положенный издавна взнос со штата по 12 руб. ассигнациями благочинному к новому году для сдачи документов в консисторию не все платили исправно, и он стеснялся им об этом напоминать.
По своему округу для обозрения церквей он проезжал на подводе в одну лошадь с телегой или санями от духовенства по положению, от одного села до другого переменяя подводу, ничем не стесняя в этом духовенство.
Тихонько и скромненько приедет в село, и, не желая никого беспокоить, остановится в церковной караулке и займётся тут делом, для чего приехал.
Придёт священник и не скоро уговорит его расположиться в его доме.
Если же ночью приезжал, то в караулке у сторожа и ночевал, приказав, чтобы до утра никому о его приезде не говорил. Сам, живя со всеми мирно и относясь ко всем искренне-доброжелательно, старался, чтобы и подведомое ему духовенство жило между собой мирно и не заводило тяжебных дел в консистории.
Сам примирял ссорящихся, сам разрешал споры полюбовным соглашением, вразумляя и убеждая не доводить дело до консистории: “Там, говорил он, возьмут и с правого и с виноватого, а дела, как следует, не разберут; вы же останетесь в одном убытке и только накормите сытых-пресытых консисторских”.
За такой миролюбивый образ действий всё духовенство его любило. Но консистория очень недолюбливала. Он отбивал у неё хлеб, добываемый ею из ссор, споров и кляузных дел и жалоб в духовенстве. Поэтому старались держать Трескинского благочинного в чёрном теле: обхождением с наградами, поручением ему для расследования тяжёлых и кляузных дел и многими другими придирками.
Отец мой не имел наперсного креста до 25-ти лет одной благочинной службы. Обошли его узаконенной наградой орденом св. Анны 3 ст. за 12-летнее благочинное служение по статуту, и дали уже через несколько лет позже, и то по особому настоянию протоиерея Москвина, члена консистории, академика, который поступил в консисторию из законоучителей, и единственный в консистории был человек, не заражённый взяточничеством.
Протоиерей Москвин был в Тамбове человеком авторитетным и влиятельным, хотя не по своим одним достоинствам, а более всего потому, что был родной и любимый племянник епископа Арсения.
При Арсении он жил с малых лет, обучался в Тамбовской семинарии, учился хорошо, и дошёл до философского класса, по окончании которого Арсений захотел послать его в Киевскую академию, помимо последнего класса семинарии – богословского, для высшего образования, и отправил его туда с одним из лучших студентов Тамбовской семинарии, предназначенным в академию семинарией из богословского класса.
Этому студенту, как руководителю, и поручен был Арсением племянник Иван Андреевич Москвин, на весь академический курс.
Только Иван Андреевич, как не прошедший в семинарии богословского класса, оказался незрелым для усвоения высшего академического образования. Но по протекции дядюшки Арсения он мог пройти беспрепятственно академический курс. И снисходительное академическое начальство выпустило его кандидатом академии.
Из академии приехал он в Тамбов под крыло своего дядюшки, который определил его учителем в семинарию, женил на воспитаннице г-жи Андриевской, обожавшей Арсения, и поставил в протоиереи к церкви Тамбовского кадетского корпуса, с поручением ему законоучительства в этом корпусе и с сохранением при этом учительской должности в семинарии. Андриевская дала за своей воспитанницей хорошее приданое; устроила им большой дом в Тамбове – доходный от квартир; снабдила их заводскими лошадьми, к которым Иван Андреевич впоследствии получил большое пристрастие, и завёл даже у себя маленький завод, ухарски с детьми разъезжал по Тамбову на заводских тройках, катаясь для удовольствия.
Несчастен он был лишь тем, что жена у него вскоре оказалась больная, не любила никуда выходить из дома и о чём-то всё грустила, лет через 15 супружеской жизни умерла в чахотке, оставив мужу на попечение дочь и сына. Рассказывали тогда, что воспитанница Андриевской, выходя замуж за светского Москвина, не думала, что муж её будет лицом духовным. И, когда он стал им, то произошло такое странное явление, что Ивана Андреевича вместе с женой никто нигде и никогда не видал, и жена стала жить в доме, как в старину, круглый год всё взаперти, скучая и грустя.
Впрочем, такое несчастье, по-видимому, судя по внешности, как будто не оказывало на Ивана Андреевича никакого сокрушительного влияния. Телесность его была всегда цветущая, здоровая. Лицо было пластической красоты, корпус жирный, с порядочным брюшком. Душою был благодушен, не вдумчив и не задумчив. Вообще был человек благоутробный и ел аппетитно и спал беспробудно; только вина никогда не пил, табак не курил и в карты не играл, и никаких компаний, как дома, так и у других, не любил.
Этому благодушию и благоутробию много способствовало лёгкое удовлетворение его мелких страстишек к лошадям, к деньгам и к почестям.
Всё это доставалось ему без труда, без забот и хлопот, как бы по волшебному жезлу.
В семинарии он был из рук вон плохим учителем, с самыми жалкими познаниями своего предмета, ученики потешались над ним, хотя и любили его за доброту и простоту обращения с ними.
Любовь учеников ему очень нравилась, и он с удовольствием дозволял им толпами окружать себя при выходе из класса и сопровождать себя до дома, со смехом выслушивая всё, что они ему говорили и сплетничали – что знали и слышали, особенно про тогдашнее монашествующее начальство семинарии.
В кадетском корпусе он был вполне на своём месте: тут он учил маленьких детей самым элементарным познаниям и был образцовым законоучителем.
В Тамбовском корпусе учились кадеты только маленьких классов, приготовительных к большому корпусу, Воронежскому.
Здесь Иван Андреевич прошёл свою службу с честью и достоинством, пользуясь уважением корпусного начальства и любовью всех, и вышел оттуда с полным пенсионом, заняв место кафедрального протоиерея при соборе, по смерти протоиерея Никифора Телятинского.
Будучи членом консистории и протоиереем собора, он был ещё смотрителем духовного училища, и, по оставлении последней должности, сделан был инспектором семинарии.
Награды за отличия он получал очень быстро; сравнительно молодым ещё в среде духовенства, он, как редкое явление, имел орден св. Владимира 3-й степени, который получил прямо, помимо 4-й степени, и, наконец, возжелал архиерейского сана, с золотою шапкою и панагиею.
Для него беспрепятственно и без всякой нужды было открыто в Тамбове викариатство, которое и занял Иван Андреевич Москвин, преобразившись предварительно в архимандрита Иоанникия в Тамбове, и затем по поездке в Петербург стал епископом Козловским, викарием Тамбовским.
Для жительства в Тамбове дан ему дом, принадлежащий Трегуляеву и Козловскому монастырям близ консистории, а в управление и в пособие к содержанию отдан Троицкий Козловский монастырь.
Достигши до апогея величия, он мечтал скоро быть и самостоятельным епископом в Тамбове и даже высказывал это по секрету своим приближённым. Но homo proponit, sed Deus disponit. И судьбы Божии неисповедимы. Иван Андреевич был человек, так сказать, внешний; имея много должностей и исполняя тихонько и легонько их требование, большей частью через руки и головы других, он постоянно – каждый день – был в приятном развлечении и с удовольствием, после лёгких трудов, приезжал домой, с аппетитом кушал за обедом в час или два пополудни, и затем после приятного сна отправлялся кататься на своих заводских лошадях.
Сделавшись монахом и викарным, он принуждён был сидеть уже дома, и большей частью без дела, ибо какое же дело может быть у викарного епископа в Тамбове, когда самостоятельные-то епископы скучают без дела, которое всегда представляется им уже заранее обделанным, и для развлечения иные часто принимаются за дела безразличные, а то и вовсе ненужные.
А викарному в Тамбове и умереть можно от скуки и безделья.
Быть может, это именно и случилось с нашим викарным Иоанникием. С тех пор, как принял он великое монашеское пострижение с клятвенным отречением от мира и всех прелестей его, он как-то вдруг увял, потерял цветущий здоровый вид и полубольной поехал в Петербург. Там немного поправился и возвратился в Тамбов бодрым и весёлым. Но это продолжалось недолго. Оторванный от прежней привычной деятельности – разнообразной, подвижной и развлекательной, и связанный монашеством и архиерейством, без привычки к кабинетному сидению и по отсутствию определённого ему дела, не имея возможности покататься открыто, как бывало, он скоро, на первом же году архиерейства, сильно заскучал.
“Вот оно и архиерейство”, – часто говаривал он из глубины тоскующего сердца, – “что в нём? Сиди в четырёх стенах и смотри в окошко, как люди идут и гуляют куда хотят, на просторе”.
Затем случилась серьёзная болезнь – карбункул, которую так лечили наши эскулапы, что вместо одного карбункула появилось их на спине больного множество.
Эта страшная и мучительная болезнь и прекратила жизнь Ивана Андреевича Москвина в 1869 году на пятьдесят шестом году, не более.
Похоронили его по-архиерейски, с особой торжественностью, при участии всего духовенства с епископом Феодосием во главе, в храме соборном в нижнем этаже на правой стороне. Много было народа и много сказано было речей.
Волшебным жезлом в быстром возвышении и видимом благополучии жизни, так печально впрочем, окончившейся, был для Ивана Андреевича во всю его жизнь до смерти дядюшка его епископ Арсений.
В Тамбове он его поставил и обставил с самого начала на хорошем месте весьма прочно, а Иван Андреевич и сам имел великую способность держаться цепко и с тактом на прочных местах. И хотя Арсений в 1841 году и переведён был в Каменец-Подольск, но и оттуда постоянно награждал племянника богатой милостью, и особенно стали сыпаться эти милости, когда сделался членом Св. Синода в сане архиепископа Волынского и затем митрополита Киевского.
Ежегодно, и не раз в год, присылались на имя Ивана Андреевича от Арсения денежные пакеты всегда в большой сумме – 5 тыс., 10 тыс., 13 тыс., так что из этих посылок одних составился большой денежный капитал. По милости Арсения никогда не было отказа Ивану Андреевичу ни в какой награде, и он получал их быстро и ранее всех.
Арсений сделал его и ненужным викарием в Тамбове, и был бы он непременно и самостоятельным там епископом, если бы смерть подождала хоть один год.
По смерти Ивана Андреевича (Иоанникия) весь огромный капитал достался дочери его, Надежде Ивановне, как единственной наследнице, которая, оставшись девицей, жила скромно при своём огромном богатстве, увеличившемся ещё некоторой частью наследства из оставшегося имущества по смерти деда, митрополита Арсения; она фигурировала в аристократическом обществе по части филантропии.
Сын, прекрасный молодой человек, блистательно окончивший семинарию, заболел чахоткой и умер год спустя после смерти отца.
В консистории Иван Андреевич был хоть и малодеятелен и малосведущ в деле, но и одно то было дорого и полезно, что он среди пошлости, грубости, невежества и хищничества, хитрости консисторской, светился один, как человек благородный, добрый, бесхитростный и совершенно бескорыстный, и этими своими достоинствами стушёвывал и умерял резкость консисторского безобразия. Он, насколько мог, был искренним защитником всех обиженных и оскорблённых и готов был сделать всякому добро. Только консисторские, пользуясь его добротой и простотой, умели его провести и часто обделывали делишки по-своему.
Но всё-таки злодеи в консистории его одного только и побаивались, а добрые на него надеялись.
Отец мой боялся консистории, как смертного греха, и избегал всячески лично бывать в ней.
Если было какое-либо дело до консистории, то он лучше дойдёт бывало до дома протоколиста консистории, который считался человеком “сходным”, не жадным до большой взятки, даст ему два-три рубля, и он справится, о чём нужно.
В начале каждого года неизбежно было личное явление в консисторию для сдачи ведомостей и отчётности благочинной. Тут приходилось испытать все мытарства: в архиерейской приёмной, у келейников и письмоводителя, – в канцелярии, у сторожей и писцов консисторских.
Все эти лица поздравляли отца благочинного с Новым Годом и жадно смотрели ему в глаза. Непременно надо всем давать и давать. Иначе не было ходу вперёд.
Отделавшись деньгой по рангу от мелких троглодит, нужно было подступать к крупным. К некоторым из них, например, секретарю, экспедиционному члену и столоначальнику, отец ходил на дом. Секретарю давал золотой, столоначальнику платил много более – лично, и на весь стол члену по менее всех.
Отец платил деньгами, гусями, индейками и утками, но его дарами довольные не были.
Отец это видел, приходил домой крайне утомлённый и физически и нравственно, но дать больше не мог, потому что истрачивал на эти расходы много своих кровных денег за недостатком обычных сборов на это с духовенства.
«Был я у секретаря, – помню, говорил он нам, детям, – были у него другие благочинные. Секретарь угощение – чай и закуску с выпивкой устроил, все весело провели время. Слышу, другие благочинные тихо говорят между собой, что надо ещё дать, хорошо угостил. Они уже по приходе, как и я, дали ему по золотому. Когда стали уходить, дали ещё по золотому, но я воздержался».
Секретарь этот – Кашкаров, жил роскошно, гостеприимно, и любил покушать. Он сам говорил, что когда стал принимать благочинных на дому и угощать их, доход его с них удвоился – получал он три тысячи, а теперь шесть… Нельзя было отцу моему быть щедрым к консисторским троглодитам и давать лишний золотой секретарю Кашкарову за стакан чаю и рюмку вина. Щедрые на это благочинные умели золотые возвращать с лихвой из своего благочиния, а отец мой на это не имел способности, да и большая семья тому мешала.
Между тем подросли сыновья, и их, сразу четырёх, приходилось содержать в Тамбове в семинарии и училище.
Ученическое содержание наше было самое скромное: щи с мясом и каша с маслом, постом без мяса и с конопляным маслом; чаю нам не полагалось, а вместо него краюха чёрного хлеба. Одежда была: летом – халат нанковый и для дождя чекмень или чуйка из толстого самодельного сукна синего или чёрного; зимой – овчинный тулуп, нагольный и крытый крашениной из холста посконного. Обувь – сапоги личные, смазываемые дёгтем, и валенные сапоги или валенки без голенищ. В этой одежде ходили мы в классы, а дома в рубашках и портах, опоясавшись тоненьким поясом из тесьмы, летом ходили босиком. В старших классах ходили мы уже в сюртуках нанковых, или суконных тонкого хорошего сукна с триковыми брюками навыпуск, в смазанных сапогах даже со скрипом, в шинелях и пальто. Дома же одевались в халаты-шлафорки из ситца с цветами.