bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

– Прошу вас, профессор. – Глеб пригласил его в гостиную.

– Пожалуй, нам будет удобнее здесь. – Снайпс улыбнулся, толкнул дверь третьей комнаты. Глеб еще не успел осмотреть свое жилище, он и до спальни вчера не добрался, так и заснул в кресле.

Комната была оборудована как служебный кабинет. Официоз, недоброжелательство, исходящее от каждой вещи в интерьере, так, наверное, выглядело место для допросов в родном для профессора двадцать третьем веке.

Это была демонстрация, насмешка над процедурой проверки, Глеб не обиделся, да и не принял на свой счет, они насмехались не над ним, а над процедурой. Он на их месте поступил бы примерно так же. Глеб сел за стол в кресло следователя, указал профессору на круглую вращающуюся табуретку перед столом. Снайпс с интересом занял место подследственного.

– Приступим. – Глеб входил в предложенный ему образ сухого, въедливого следователя.

(Почему бы и нет!)

– Ладно, Глеб, – сразу же перебил профессор. – Я рад, что ты решил подыграть нам и оценил эту нашу, – он показал на интерьер кабинета, – так сказать, – но вот не сумел всё же сказать «шутку». – Но не будем всё-таки её затягивать.

– Так мы же вроде ещё и не начинали? – Глеб отдал должное этому маневру Снайпса.

– Ты, конечно же, перелопатил всё, что есть на Земле об этой планете, – профессор проигнорировал реплику Глеба, – о нашей станции, да и о нас. Но всё равно послушай, пусть даже тебе будет казаться, что ты и так знаешь. Согласись, если бы в НАСА считали, что всё есть в бумагах, на пленках и записях, они бы тебя не прислали просто.

– Соглашусь.

– Так вот, планета была открыта за двадцать лет до того, как я очутился здесь и создал свою станцию. Экспедиция Тони Бергса. Сейчас это имя почти забыто, а жаль. Бергс обнаружил жизнь. Впервые! Вам, людям двадцать пятого века уже не представить, что это было тогда. Так же, наверное, как уже не представить всем нам, что в свое время значил для человечества первый виток человека в космосе вокруг своей планеты. Так вот, жизнь. И к тому же антропоморфная. Кто тогда смел мечтать об этом?! Антропоморфная жизнь, делающая свои первые шаги на пути к разумной жизни. Кажется, это так теперь называется в ваших учебниках, да? Экспедиция Бергса нашпиговала планету всей наблюдательной и регистрирующей аппаратурой. Как ты знаешь, по ней Земля и наблюдала здешние сюжеты все двадцать лет, вплоть до появления моей станции. Как-то сама собой возникла наука: космическая антропология.

– Но вот уже два земных столетия Земля видит этот мир вашими глазами, профессор. – Глебу показалось, что он нашел нужный тон.

– Вот это, в конце концов, и показалось подозрительным, – кивнул Снайпс. – Кстати, они правы, в смысле, я бы на месте руководства НАСА тоже начал подозревать. Что касается автоматики Бергса, она была вне подозрений, потому что двадцать лет работала без вмешательства человека.

– Вы считаете, что вас подозревают в том, что Земля вашими глазами видит не то, что есть, а то, что видите вы? – Глеб зачем-то открыл приготовленный для него блокнот (нарочито сделанный как «блокнот следователя») и стал записывать. Смысла ни малейшего, аппаратура пишет для передачи в НАСА. И наверняка приборы профессора тоже пишут, снимают, сканируют и прочее.

– Может быть, еще и в том, что они видят лишь то, что я хочу, чтоб они видели, – улыбнулся профессор. – И опять-таки, они в своем праве подозревать.

– Я так понимаю, мистер Снайпс, – Глеб всё-таки продолжал писать в блокноте, – вы сейчас с легкостью развеете все эти недостойные подозрения? – Его раздражение росло, пусть он пока что не понимал его природы, но ясно было, что это не просто так, это уже серьезно.

– Благодаря наблюдательной аппаратуре Бергса мы в деталях видели, как его люди перебили друг друга. Но только приборы так и не смогли дать ответ «почему».

– Психоз, вызванный экстремальностью ситуации и сопутствующими перегрузками. – Глеб заставил себя закрыть свой блокнот. Сдвинул его подальше, к самому краю стола.

– Перегрузка от контакта с иной жизнью, с иным разумом. Так, наверное, будет точнее. – Профессор сделался жёсток. – Противоядие было найдено тут же. Во всех экспедициях такого рода должен быть психолог, психиатр, психотерапевт. Вот почему на станции неизбежно присутствие нашей очаровательной Мэгги, неподконтрольной мне в своей деятельности. – Профессор удержался от гримасы, но Глеб заметил.

– Что касается той бойни, – продолжил Снайпс. – Победивший в ней командир Берг пустил себе пулю. Но вернемся к моей скромной персоне. Двадцать лет ушло на подготовку экспедиции. Тогда, в двадцать третьем веке, все бредили этой планетой, и дух захватывало у всех. Я со своей концепцией станции выиграл конкурс из пятидесяти проектов. Представь, пятьдесят претендентов на это вот, – профессор поерзал на своем табурете так, будто речь шла об этом месте «подследственного», – какие исследовательские центры! Какие имена! Половина из них стала нобелевскими лауреатами впоследствии. А половина уже была таковыми. Кое-кому удалось войти в историю, ну или в учебник по истории науки. Тогда, в двадцать третьем веке, планету назвали, кстати, ты должен помнить…

– Земля-дубль, Земля-штрих, – кивнул Глеб, – или же Земля второй попытки. Это ваше название, кажется.

– Это потом уже, когда пошло разочарование, появились дурацкие цифры, кое-кто в НАСА, светлая ему память, решил «снизить пафос».

– Почему вы все-таки настояли на том, чтобы через каждые пять лет менять персонал, в том числе и тех, кто имеет отношение к концепции?

– Потому что пять лет здесь равны, как ты знаешь, пятидесяти земным годам с лишним. То есть чтобы не остаться с безнадежно устаревшими технологиями (лишь с устаревшими несколько). А не для профилактики бойни, как ты сейчас решил. На волне тогдашнего оптимизма о бойне забыли, если точнее, о ней помнили безопасным, не смущающим душу способом: «казус Бергса», психоз, ну, ты знаешь.

– Почему именно ваш проект победил, профессор?

– Человечество веками мечтало о Контакте, ждало, искало Контакта. И в то же время был страх: вдруг окажешься перед лицом сверхцивилизации, станешь заложником его злой или же доброй воли. За тебя всё решат. Вместо пути, поиска, выбора будет то, что тебя, несмышленыша, взяли за ручку и привели. К чему вот только?! К концу, финалу? Счастливому, вожделенному, искомому? Твоему собственному?! Или же он не был бы твоим никогда? Ты не дошел бы, не дополз, если бы добрый и мудрый дядя не довел, не перенес бы тебя через ямку или лужицу, не поставил бы тебя на постамент, до которого тебе не допрыгнуть, так, у подножия только, пытался б, карабкался, обдирая коленки и ногти. А дядя, он добрый и мудрый, он знает, куда ведет, а если ты по пути вдруг начнешь брыкаться, тянуть в сторону по неразумности, да? – он и дернет тебя за ручку, что зажата в его громадной и доброй ладони, и прикрикнет, подбодрит пинком. Он лучше тебя знает твою цель и смысл этой цели.

Глеб невольно улыбнулся, вспомнив, что для Марии профессор Снайпс – «дядя», сказал:

– То есть это боязнь потерять свободу воли не на личностном, а на цивилизационном уровне, на уровне человечества как вида? – Глеб понял, что надо как-то закруглить мысль профессора.

– И вот мы нашли в космосе почти что самих себя, только в самом начале. Это вроде как мы, только сто или двести тысяч лет назад. Мы вдруг сами оказались сверхцивилизацией! Представляешь, какой тогда в двадцать третьем веке был энтузиазм. Я понимаю, твое поколение выросло в ситуации разочарования во всем этом и твоя сегодняшняя миссия проверки, очевидно, не конец еще, но начало конца эксперимента.

– Я бы все-таки так не сказал.

– Но ты всё же попробуй понять, не понять, так хотя бы представить. – Профессор Снайпс весь горел.

– Тогдашний энтузиазм? – Глеб не ожидал, что у него получится резко.

– Я понимаю, – усмехнулся Снайпс, – ты говоришь со мной с высоты своего двадцать пятого века. У вас в университете наверняка устраивали суд над Сократом, так? А здесь благодаря временным парадоксам это стало вполне реально. Ты допрашиваешь меня, как я мог бы допрашивать какого-нибудь Эйнштейна.

– Так почему именно ваш проект? – перебил Глеб.

– Потому что я знал, как им помочь, ускорить их прогресс, спрямить путь, запустить в них то, что, в конечном счете, сделает их нами.

– Это, кажется, знали все, профессор.

– И при этом не стать тем добрым и мудрым дядей из наших ночных кошмаров. Вот этого не смог предложить ни один из моих конкурентов.

Профессор вскочил, начал ходить вокруг своего табурета, высокий, сутулый, нервный, жестикулирующий:

– Мы нашли здесь самих себя. И в самом деле получили то, о чем даже и не могли мечтать – вторую попытку. Исправить, переделать то, что не устраивает, пугает, отвращает человека в самом себе, в своем бытии и в своей истории. Обратить необратимое, сделать небывшим то, что было и вызывает ужас или же стыд?

Эта смесь из жажды невозможного, запредельного для смертного существа и жалости к самим себе – вот тут мы и попались.

«Не дай профессору заговорить себя» – эти вчерашние слова Мэгги прозвучали в голове у Глеба. Но она же не говорила их. Это она, наверное, когда он был под гипнозом. «Не дай профессору заговорить себя».

– Я так понимаю, у вас не получилось не стать тем самым «дядей»? – улыбнулся Глеб. Или же, дядя оказался не таким уж и мудрым и уж точно не слишком добрым.

– Не забегал бы ты вперед, молодой человек, – поморщился Снайпс.

– Если вы не возражаете, профессор, давайте-ка попробуем перейти к конкретике.

Снайпс сел на свой табурет, налил себе воды из графина. И графин и стакан – толстого стекла, граненые, это уже, кажется, из кабинета следователя века этак двадцатого. И не лень им было возиться с такой реконструкцией.

– Их гены оказались, – профессор понял, что не хочет пить, поставил стакан на край стола, – как бы тебе объяснить, пластичнее, нежели наши, благодатнее для вмешательства. Это, между прочим, тоже соблазн, вот почему на меня всегда работали и те, кто не разделяет мои идеи и не слишком сочувствует целям.

– Это все об Ульрике?

– И еще одно обстоятельство, – профессор пропустил мимо ушей вопрос. – Их эволюция протекает быстрее нашей. То, что в становлении человека на Земле заняло миллион лет, здесь произошло за сто тысяч. Ты понимаешь, что это значит?

– Серьезная эволюционная фора, – кивнул Глеб.

– Может быть, даже слишком серьезная. А в сочетании с их агрессивностью… В чем всё-таки права Ульрика (пусть мы ее и поддразниваем), они действительно оказались агрессивнее нас.

– Вы уверены? – пожал плечами Глеб. – Как это можно измерить? Но, судя по вашей убежденности, вам удалось. Не ознакомите ли с результатами мониторинга по земному палеолиту?

– Они оказались не просто агрессивнее, но и ниже, подлее нас.

– Вот как? – Глеб начал подозревать, не розыгрыш ли всё это, подобно кабинету следователя, граненому графину со стаканом.

– Они убивают много, вполне хладнокровно и очень часто без какой-либо конкретной выгоды, – продолжил профессор. – То, что вы видели вчера, это еще был праздник логики и целесообразности.

– Убивают ради удовольствия?

– Проще было бы, если так, – сказал Снайпс, – но мы пришли к выводу, что и удовольствия очень часто нет. Просто не могут не убивать. И вот тут нам стало страшно.

– Да. Я читал все ваши отчеты. – Глеб сказал, чтобы хоть что-нибудь сказать.

– И возникла мысль, поначалу праздная, – а не имеем ли мы дело с нашими будущими конкурентами в галактике. Они сильны, агрессивны и (я понимаю, тебе не понравится слово) низки. К тому же, на порядок быстрее эволюционируют. Не получим ли мы, этак через пятьдесят тысяч лет у себя под боком мощную, динамичную, безжалостную техногенную цивилизацию с какой-то ужасной моралью. Были даже слушания в Конгрессе на эту тему. Тогда, в двадцать третьем веке, у политиков вошло в моду оперировать тысячелетиями, десятками, сотнями тысяч лет. Это поднимало их в собственных глазах. Они начинали чувствовать себя чем-то большим, нежели политиками. Кстати, добавь сюда вот еще что: а какими мы сами будем через пятьдесят тысяч лет? Что, если наше время начнет замедляться? Вдруг мы дойдем до предела, остановимся? А потомки племени альфа, повторю еще раз, динамичны и безжалостны.

– Но, насколько я знаю, Конгресс так и не принял решения…

– Это точно, – рассмеялся профессор. – Зачем что-либо решать, когда есть профессор Снайпс. Он сделает свое дело, а уж окажется оно великим или же грязным – Земля в любом случае, будет права. Отдаст должное человеческому дерзновенному разуму или же осудит это самый разум за неразборчивость в средствах. Да вот только плевал я и на все их решения и на отсутствие решений. Меня не устраивало повторение нашей земной истории в еще более худшем варианте!

– Но вы же ученый! – вскричал Глеб. – Вы не можете не понимать такой простой вещи, что сейчас никто не может сказать «лучше» ли, «хуже», повторение или же нечто новое. Ничего же еще нет. Ничего не предопределено! Может быть, их жестокость и низость, придет время, породят колоссальное напряжение и глубину противостоящего духа? Согласен, это также недоказуемо, как и то, что вы утверждаете насчет далекого будущего этих людей. Но почему же вы выбрали только эту свою бездоказательность? Почему не рассматриваете иные варианты? Впрочем, их уже нет, – Глебу не хватало дыхания. – Потому что вы вмешались. – Он сбился, профессор терпеливо ждал.

– Вот представьте себе, – снова начал Глеб, – вы высадились на Земле триста тысяч лет назад. Какие сюжеты вы видите? Каннибализм (Энди сказал, что здесь его нет), промискуитет. И как-то за этим за всем не угадывается будущий Моцарт или же Кант. Да и профессор Снайпс с его идеями тоже не угадывается. И вы что, сочли бы себя, посчитали себя вправе взять в руки генномодифицирующий нож?!

– Не хочу огорчать вас, но взял бы, – сказал профессор. – Чтобы обуздать хоть сколько-то в нашей природе, что преодолевали в ней культура, религия, дух, да так и не преодолели толком, чтобы надежно, до необратимости. К тому же культура, религия, дух то и дело соблазнялись сами. Так что, получается, взял бы, – повторил профессор, – ради всё тех же Моцарта и Канта.

– А что если после вашего вмешательства их не было бы вообще?

– Но и крови, грязи человеческой истории тоже не было бы… А без крови и грязи, как знать, может, было бы десять Моцартов. – Поморщившись от этой неудачной своей стилистики, сказал:

– Было бы больше тех, кому действительно нужен Моцарт. Или, может быть, скажешь, кровь и грязь необходимы добру и свету для контраста?! Нет, ты давай, не стесняйся. Откровения духа не возникнут никак иначе как в противовес человеческой низости, мерзости, да?

– И вы считаете себя вправе? – задыхался Глеб.

– Не считаю, но взялся бы. Ульрика же «взялась» лишь потому, что убедила себя – племя альфа качественно хуже наших с тобой земных предков. Моя же готовность «взяться» даже если они и не хуже, а равны нам, позволяет Ульрике сознавать свое моральное превосходств надо мной. С моей стороны было б жестоко лишать девочку такой радости, я же не человек племени альфа, в конце-то концов. Кстати, о племени: блокирование того, что условно называется «геном агрессии», приводило к распаду. И это при всей пластичности, «сговорчивости» их хромосом. Другими словами, агрессия есть их сущность. Без агрессии их просто нет.

– Вы так спокойно говорите об экспериментах на людях?! Пусть не земные, не нашего вида, но это же люди! Вы воспользовались пробелом в законодательстве.

– Я сам многократно пытался его устранить, но в комиссиях ООН мои проекты как-то завязли.

– А если бы вы попробовали заблокировать «ген агрессии» у нас – скорее всего, получился б всё тот же распад. И что, объявите насилие сущностью земного человека? И не возьметесь за скальпель генного инженера потому лишь только, что здесь уже сие запрещено законодательно?

– Ну как говорить с дилетантом? На земных млекопитающих блокировка этого столь взволновавшего тебя гена вполне удалась… Здесь же нет.

– Млекопитающим положено оставаться равными себе самим, им не изобретать ни колеса, ни термоядерного реактора, не писа́ть ни картин, ни сонетов.

– Я решил сделать племя альфа тупиковой ветвью, не причиняя при этом им вреда, – отчеканил профессор Снайпс.

– Ну да, мы же с вами живем в эру «ответственного гуманизма». Этот термин, если мне не изменяет память, тоже придумали вы лет этак сто пятьдесят назад.

– Наши предки убивали, делали много неприятных для нашего эстетического чувства вещей, но они рисовали оленей на скалах. А эти нет. Вот в чем разница.

– И вы возомнили, – Глеб чувствовал, что сейчас не выдержит, – взяли себе право остановить эволюцию, блокировать будущие качественные скачки, отменить будущее, стагнировать их в этом во всем, остановить их время.

Глеб схватил этот дурацкий графин, начал пить из горлышка, какой мерзкий, казенный вкус этой воды, а такая и должна быть у следователя, сама форма графина делает ее такой.

– Я не о юридической стороне сейчас, – сказал Глеб, – пусть с этим разбираются в НАСА, Конгрессе, ООН, еще где-то. Но вы же решили…

– Стать Богом для этого мира, ты хотел сказать? – не дослушал Снайпс. – Это было бы слишком простым ответом, слишком комфортным для тебя. Поставил бы меня в тот ряд одержимых идеей, на чём бы и успокоился.

– А вы претендуете на что-то большее? – съязвил Глеб.

– Не претендую, – ответил Снайпс, – я уже.

– То есть?

– Я про племя омега. Этот тупиковый вариант развития местного человечества я с моими коллегами сделал основным.

– Ну да, я понял! Порезвились на их ДНК. Убрали и без того не слишком выраженную агрессию (с этими удалось, не так ли?). Нейтрализовали их конкурентов, которые, не будь благостного вмешательства господина профессора, не оставили бы им ни единого шанса. Стимулировали альтруизм, еще много разного всякого, что в будущем обернется кучей немыслимых человеческих добродетелей. И совесть чиста – вы не насиловали природу этих людей, а лишь несколько помогли ей. Я только не понял, почему они у вас не полные вегетарианцы? Уж если делать, так делать, доводить до конца.

– Мы сначала так и задумали, но белок нужен для мозга. Поэтому милый Энди и придумал сухопутные устрицы. Добыча мяса ничем теперь не отличается от сбора грибов. А теперь, сынок, давай-ка на минуту забудем, кто здесь проверяющий, кто проверяемый, забудем обо всех моих заслугах перед наукой или же человечеством, просто ответь, только честно, не мне даже, себе самому – ты бы хотел для себя, для рода человеческого такой предыстории?

После тяжелой паузы Глеб разлепил губы:

– Может быть, и хотел бы, но…

– Стоп! – замахал руками профессор. – «Но», все бессчетные «но» это уже потом, это уже вдогонку. Каждое «но» может быть правильным, правым, но это уже детали.

– Дьявол сидит в деталях, – устало сказал Глеб.

– Вот и давай поговорим о дьяволе. – Обрадовался профессор. – Я понимаю, что смущает тебя, книжный мальчик двадцать пятого века. Я, дескать, создаю мир гарантированного добра, без выбора, вне свободы. Противопоставляю Добро Свободе.

– Примерно так, – еле выдавил из себя Глеб.

– Вся человеческая наша сложность, все вершины и откровения нашего духа из разорванности, расколотости нашего Мироздания. Добро и Зло, Бытие и Ничто и так далее и так далее – всё это есть наши проекции этой расколотости на порядок вещей, на самих себя. Я же пытаюсь создать полноту и целостность Бытия, понимаешь? Не слащавая пастораль «золотого века», не невинность и простота его обитателей, не идеальная статика рая, но глубина и свобода из полноты и целостности. Я не переделываю мир, наш земной человеческий мир на подвернувшемся мне благодатном антропоморфном материале, как это поняли догматики из НАСА, – я создаю иной мир. Не тот, где Добро побеждает Зло, а где не будет Зла. Не гармония синкретизма противопоставлена здесь земной человеческой сложности, а сложность полноты и целостности. И они не итог здесь, не финал, а начало. Не глубина диалектики Добра и Зла, но свобода глубины Добра, что над диалектикой. А ускорение или же торможение чужого прогресса здесь для меня лишь частная, служебная задача.

– И вы уверены, что молекулы ДНК поддадутся вашим заклинаниям?

– Я понимаю твой скепсис, Глеб. Результат не гарантирован и будет ясен через тысячелетия.

– Вы сейчас уже наплодили химер. Остановили развитие здешнего человечества, пусть оно хоть трижды хуже и кровожаднее, нежели наше, но предстоящий ему путь более-менее понятен! И всё за-ради… Я понял вас, захотелось поэтичной, философствующей, созерцательной цивилизации. Мне её хочется не меньше вашего. Но разве вы можете мне обещать, что пройдут тысячелетия и в лесах этой планетки не будут сидеть убогие, покрытые струпьями и вшами потомки племени омега, испытывающие некие лирические переживания по поводу барабанящего по листьям их крыши тропического дождя.

– Вполне вероятно, – ответил профессор. – Но в той же, я подчеркиваю, в той же мере вероятно и то, что потомки племени альфа, отправившись по нашему пути, не до какой цивилизации не дойдут, просто будет злое племя, с какими-нибудь изуверскими ритуалами. Такие есть на земле, как ты знаешь. А теперь представь, если бы на Земле были только они.

– Если вы насчет людей альфа – такой вероятности нет. Вообще, одна только предопределенность. После вашего вмешательства, профессор.

– Ради непредсказуемости людей омега, что я могу сказать? Ты же сам пропел гимн непредсказуемости, Глеб. Так почему у тебя не хватило мужества на него, как только затронуто то, к чему ты привык, и во что ты веришь?! А веришь ты в племя альфа, даже если и не можешь признаться себе. Потому как они дублируют нас.

– Я сказал, что хотел бы такой предыстории, которую вы пытаетесь лепить из этой вашей омеги, – сказал Глеб. – Но не вместо истории.

– Ты так и не понял, – вздохнул Снайпс.

– Это ваше желание создать мир, метафизика которого сумеет то, чего ей так мучительно, так беспощадно не удалось в человеческом нашем бытии… Но вы же не текст создаете, а пытаетесь лепить из нуклеинового праха! Да, я не дорос до собственных проповедей непредсказуемости, свободы и безосновности, вы хорошо поймали меня. Но в вашем праве махать генномодифицирующим скальпелем я сомневаюсь. То, что вы сделали с альфой, не искупить грядущим миром омеги, каким бы он ни был.

– Я знаю, – кивнул профессор. – И сделал это в полноте знания.

– Как вы сказали: смесь из жажды добра и света, демиургического ража и всегдашней нашей человеческой жалости к самим себе? Вы стали ее заложником, попали в такую ловушку.

– Да, попал.

– И что? Пришлось стать Богом?

– Поначалу, да.

– А потом? Стойте. Я понял! Не Творец, не Господь, но измучившийся, уставший, отчаявшийся человек творит мир омеги от безысходности.

Профессор Снайпс промолчал.

– Только с чего вдруг безысходность? – продолжал Глеб. – Вы же человек эпохи, когда человечество достигло немыслимых высот и не только в технологиях, но и в смысле гуманности, счастья, добра. Преодолело собственную историю, искупило ее.

– Ладно, Глеб, – сказал профессор, – наверное, на сегодня хватит.

Он встал, подал руку. В его улыбке, в рукопожатии кроме усталости, снисходительности к Глебу, на этот раз не показной, не театральной, была жалость, опять же не показная – профессор думал, что Глеб не заметил.


Какое счастье стоять под душем. Если б еще можно было и не думать.

Бар был почти что пуст, только пара бутылок «мартини» и коньяк. Он вынул, поставил на стол бутылку коньяка 2231 года. Кто бы мог подумать. Двести пятьдесят лет с лишним. Только в бутылке, насколько он читал, ни коньяк, ни вино уже не доходят (это так называется, кажется). Первая рюмка показалась благодатной.

– Леб. – У раскрытого окна его гостиной стояла Мария. – Как дела?

– Всё в порядке, – усмехнулся Глеб.

– Я, – Глеб обратил внимание, она называла себя не в третьем лице как утром, а в первом. – Я с работы.

– Что?

– Из лаборатории.

– Зайди ко мне.

– Зачем?

– Будем есть пудинг.

Глеб вспомнил про тот утренний, что так и не пошел за завтраком.


– Кем ты работаешь? – Глеб поставил перед ней огромной кусок пудинга и налил ей чаю.

– Подопытным кроликом.

Глеб не сразу сообразил, что она шутит. И почему тогда на станции сомневаются насчет того, что она гомо сапиенс?

– Меня исследуют. – Мария наслаждалась пудингом. – Берут анализы.

– А опыты с тобой проводят? – вкрадчиво спросил Глеб.

– Это было бы негуманно.

Глеб не понял, она говорит, что думает или ее подучили отвечать так. От создателей мира безраздельного Добра можно было ожидать всего.

На страницу:
3 из 6