Полная версия
Охотный Ряд и Моховая. Прогулки под стенами Кремля
О таком вот продавце, который мастерски и объегорит, обвесит, и обманет, сочинила свое стихотворение поэтесса Тэффи:
А еще посмотрела бы я на русского мужика,Хитрого, ярославского, тверского кулака,Чтоб чесал он особой ухваткой,Как чешут только русские мужики —Большим пальцем левой рукиПод правой лопаткой.Чтоб шел он с корзинкой в Охотный ряд,Глаза лукаво косят, Мохрится бороденка:– Барин! Купи куренка!– Ну и куренок! Старый петух.– Старый?! Скажут тоже!Старый. Да ен, може,На два года тебя моложе!В Охотный ряд ходили не только за провизией. Здесь можно было встретить знакомых и приятелей, обменяться с ними последними новостями и сплетнями. Хаживал сюда Сергей Львович Пушкин, отец Александра Сергеевича. У Юрия Тынянова находим: «Так он прошел до Мясницких ворот и добрался до Охотного ряда. Он спустился в винный погреб. Несмотря на ранний час, здесь уже были два знатока, спорившие о достоинствах бургонского и лафита. Он долго выбирал вино, стараясь выбрать лучше и дешевле. Выбрав три бутылки, одну Сен-Пере и две лафита, он небрежно уплатил». И еще: «Считая, что дворянские вольности избавляют его от дел, Сергей Львович прекратил хождение в должность. День был заполнен и без того. Он даже не успевал справиться со всеми делами. Быстро потрепав детей по щекам, он отправлялся в Охотный ряд. Известные знатоки толпились у ларей, и брюхастые продавцы в синих кафтанах отвешивали поклоны. Все говорили вполголоса. Животрепещущая рыба лежала кучами. Заглядывали в жабры, в глаз – томный ли, смотрели: перо бледное или красное, принюхивались, обменивались мнениями и новостями. Тут же в ожидании стояли лакеи. Сергей Львович не всегда покупал рыбу, иной раз даже и не собирался. Это было нечто вроде Английского клуба, приятельские встречи. Приятнее таких встреч, да еще, пожалуй, тайных шалостей, не было в мире. Что перед ними блестящие и непрочные карьеры! Сергей Львович вовсе их и не желал».
Какая интересная подробность, переворачивающая наше представление об Охотном ряде как исключительно гастрономической достопримечательности Москвы! Она даже придает ему гораздо больший вес в той системе координат, которая сложилась в старой столице. Куда ходили светские персонажи себя показать да других посмотреть? Ну, на Тверской бульвар, в Английский клуб, в Дворянское собрание. Что же касается Охотного ряда, то он служил и бульваром, и клубом, и собранием одновременно, как в пословице «В Москве сорок сороков да один Охотный ряд». И при этом все его посетители независимо от знатности были как бы равны перед прилавком, независимо от своих возможностей. Никакой билет для посещения покупать не требовалось. И за неуплату членских взносов никого не исключали, а даже могли дать в долг. В Охотном ряду совмещали приятное с полезным.
Дядя А. С. Пушкина, тоже поэт, но менее даровитый, Василий Львович Пушкин, после своего возвращения из Парижа в 1804 году отправился куда? Правильно, в Охотный ряд: «По утрам он прохаживался по Тверскому бульвару в особом костюме – утреннем; походка его изменилась; он вздергивал панталоны. Женщины на него оглядывались. Не любя ранее Охотного ряда, он стал его неизменным посетителем. Он рассказывал там о лавочке славного Шевета в Пале-Рояле. У Шевета были холодный пастет, утиная печенка из Тулузы и жирные, сочные устрицы. Знатоки шевелили губами, и Василий Львович прослыл гастрономом. Он сам изобретал теперь на своей кухне блюда, которые должны были заменить парижские, и приглашал любителей отведать. Некоторые блюда любители хвалили, но на вторичные приглашения не являлись. Повара своего Власа он звал отныне Блэз. На деле же он более всего любил гречневую кашу».
Долгое время считалось, что этот повар и торговал в Охотном ряду. Степан Шевырев писал в своих записках, что повар этот «умер в Охотном ряду в последнюю холеру». Однако Михаил Погодин уточнил этот факт. Повар был жив еще в 1838 году и торговцем Охотного ряда не стал, после него в Москве остались многочисленные ученики.
Наследники купца Лухманова продали в 1892 году Охотный ряд со всеми его потрохами купцу Журавлеву. Он взялся за перестройку торговых рядов с целью увеличения площади и извлечения большей выгоды. В центре двора к 1898 году Журавлев выстроил из камня двухэтажный корпус с трактиром на втором этаже, а затем и холодильники для хранения скоропортящихся продуктов. А холодильники были ох как нужны Охотному ряду, ибо продукты имеют обыкновение портиться. Это сегодня успехи химии таковы, что любое мясо, напичканное всякого рода добавками, способно храниться десятилетиями. А тогда… Приходящее в негодность мясо спешили сбагрить неопытному покупателю как можно скорее, особливо перед праздниками, любыми способами поддерживая товарный вид продукта – и мыли по пять раз на дню, и смазывали растительным маслом, и пичкали разнообразными специями, тем же перцем и чесноком. Вот почему одним из неповторимых качеств Охотного ряда был еще и его запах, исходивший от протухшего мяса или рыбы. Не зря же летом здесь бойко торговали антоновкой – горы яблок хоть немного сбивали противный дух.
Пока Неглинку не спрятали в трубу, нечистоты сливали прямо в реку. В Москве уже появились первые авто и телефоны, а невыносимый запах как был, так и остался, не зря печалился Боборыкин: «Охотный ряд – до сих пор наполовину первобытный базар, только снаружи лавки и лавчонки немножко прибраны, а во дворах, на задах лавок, в подвалах и погребах – грязь, зловоние, теснота!»
Антисанитария в Охотном ряду была жуткая, согласно проведенному обследованию выводы оказались самые печальные:
«О лавках можно сказать, что они только по наружному виду кажутся еще сносными, а помещения, закрытые от глаз покупателя, ужасны. Все так называемые «палатки» обращены в курятники, в которых содержится и режется живая птица. Начиная с лестниц, ведущих в палатки, полы и клетки содержатся крайне небрежно, помет не вывозится, всюду запекшаяся кровь, которою пропитаны стены лавок, не окрашенных, как бы следовало по санитарным условиям, масляною краскою; по углам на полу всюду набросан сор, перья, рогожа, мочала… колоды для рубки мяса избиты и содержатся неопрятно, туши вешаются на ржавые железные невылуженные крючья, служащие при лавках одеты в засаленное платье и грязные передники, а ножи в неопрятном виде лежат в привешанных к поясу мясников грязных, окровавленных ножнах, которые, по-видимому, никогда не чистятся… В сараях при некоторых лавках стоят чаны, в которых вымачиваются снятые с убитых животных кожи, издающие невыносимый смрад…
Все помещение довольно обширной бойни, в которой убивается и мелкий скот для всего Охотного ряда, издает невыносимое для свежего человека зловоние. Сарай этот имеет маленькое отделение, еще более зловонное, в котором живет сторож заведующего очисткой бойни Мокеева. Площадь этого двора покрыта толстым слоем находящейся между камнями запекшейся крови и обрывков внутренностей, подле стен лежит дымящийся навоз, кишки и другие гниющие отбросы. Двор окружен погребами и запертыми сараями, помещающимися в полуразвалившихся постройках…
После долгих требований ключа был отперт сарай, принадлежащий мяснику Ивану Кузьмину Леонову. Из сарая этого по двору сочилась кровавая жидкость от сложенных в нем нескольких сот гнилых шкур. Следующий сарай для уборки битого скота, принадлежащий братьям Андреевым, оказался чуть ли не хуже первого. Солонина вся в червях и т. п. Когда отворили дверь – стаи крыс выскакивали из ящиков с мясной тухлятиной, грузно шлепались и исчезали в подполье!.. И так везде… везде».
Московские власти, как могли, пытались исправить ситуацию. Еще в 1859 году генерал-губернатор Тучков призывал московских торговцев сообща решить проблему скотобоен, находившихся тогда в частных руках. Как это водится, создали специальную комиссию по устройству боен и салотопен, в недрах которой и пропадали всякого рода дельные мысли и инициативы. Купили даже участок за Серпуховской заставой, но дело не сдвинулось с мертвой точки. В 1882 году запретили прогон скота по Москве, что усложнило телячий торг в Охотном ряду. А в 1888 году наконец за Покровской заставой в Калитниках открыли первые московские скотобойни. Это значительно улучшило санитарную обстановку в Охотном ряду, а с крысами в его подвалах помог справиться знаменитый Леонид Сабанеев из журнала «Природа и охота», как-то подаривший знакомому купцу щенка фокстерьера, известную собаку-крысолова.
В европейских столицах к этому времени уже построены были не только скотобойни, но и современные крытые городские рынки, и лишь Москва отставала в этом вопросе. Петр Сытин пишет, что «огромные доходы, которые получали купцы от торговли в Охотном ряду, не давали возможности даже городу выкупить этот квартал. Когда Городская управа незадолго до войны 1914 года вознамерилась его выкупить, чтобы построить здесь новое здание Городской думы, охотнорядцы запросили такую цену, что пришлось отступиться».
Однако купец Иван Андреевич Слонов в своих мемуарах «Из жизни торговой Москвы», вышедших в 1913 году в «Историческом вестнике», сообщает иное: «Г-н Журавлев, владелец Охотного ряда, предлагал городу купить его за 1 500 000 рублей, но городская дума нашла эту цену слишком высокой и отклонила это выгодное предложение. Вскоре после этого Охотный ряд был продан князю Прозоровскому-Голицыну за 2 000 000 рублей». Суммы, конечно, гигантские, и пустил их князь в трубу…
«Главное прибежище художественных сил Москвы»
Помимо торговых рядов со всякой всячиной славился Охотный ряд и своим литературно-музыкальным салоном. Но это была не привычная москвичам дворянская гостиная в барском особняке, а опять же заведение общественного питания. Речь идет о популярной в 1830–1850-х годах среди творческой интеллигенции Москвы «Литературной кофейне», известной также как кофейня Печкина или Бажанова. Она не раз и не два упоминается в воспоминаниях ее знаменитых посетителей. Афанасий Фет, что бывал здесь еще студентом в период учебы в Московском университете, писал: «Кто знает, сколько кофейня Печкина разнесла по Руси истинной любви к науке и искусству». Алексей Писемский называл кофейню «главным прибежищем художественных сил Москвы» и «самым умным и острословным местом».
Держателем кофейни был, правда, совсем не купец 3-й гильдии Иван Семенович Печкин (он владел соседним большим трактиром с названием «Железный»), а московский купец-ресторатор Иван Артамонович Бажанов (р. 1782), задумавший создать под боком у Театральной площади что-то вроде приюта комедиантов, артистов близлежащих московских театров. Чаяния актерской братии ему были знакомы, ибо его дочь была замужем за знаменитым премьером Малого театра Павлом Мочаловым.
Сам Бажанов до 1812 года торговал в Москве серебряной посудой, но пожар Москвы превратил его в нищего. Тогда и задумал он открыть новое дело, да такое, которое наверняка приносило бы ему прибыль. А кушать, как известно, хочется всегда, вот и решил он вложить денежки не в трактир, а в малораспространенную тогда в Москве кофейню. Москвичи больше любили чай, но почитатели кофе тогда тоже водились, причем они готовы были ехать на другой конец города, чтобы насладиться колониальным напитком. Так за чем же дело стало – вот и завел Иван Артамонович кофейню, и не где-нибудь, а в самом центре Белокаменной. Сохранился словесный портрет Бажанова: «Росту средняго, лицом бел, глаза серые, волосы на голове рыжеваты, бороду бреет», из вида на жительство (прообраз современного паспорта).
Кофейня Бажанова (или «кофейная» – так говаривали в те благословенные времена) находилась на втором этаже ныне не существующего дома в Охотном Ряду, выходящего углом на Воскресенскую площадь (современная площадь Революции). Посетители поднимались в кофейню по крутой и узкой лестнице. Состояло заведение из четырех комнат разной величины, включая бильярдную с мягкими диванами, и соединялась специальным переходом с трактиром Печкина, откуда и доставлялись заказанные кушанья. Сама же кофейня славилась своими пирожными, печеньем и вареньем, так, Виссарион Белинский спрашивал Михаила Бакунина в письме от 16 августа 1837 года из Пятигорска: «Ты уже не лакомишься у Печкина вареньями и сладенькими водицами?»
Но все-таки в кофейню приходили не есть и закусывать, а разговаривать на различные темы за чашечкой приятного кофе или чая – о последней театральной премьере, о литературной новинке, а еще почитать свежую прессу, выписываемую хлебосольным хозяином, – газету «Северная пчела», журналы «Отечественные записки» и «Библиотека для чтения», приносимые официантами («половыми») вместе с кофе. Когда кончалось кофе, принимались за шашки и шахматы и говорили, обсуждали, изрекали… Это был своего рода интеллектуальный клуб московской творческой и научной интеллигенции.
Афанасий Фет накрепко запомнил, что при входе в кофейню за одним из столиков вечно сидел ее неизменный страж – совершенно седой старик, белый как лунь, по прозвищу Калмык. Его видели всегда в одной и той же позе – всем телом он как бы наваливался на стол, а лоб его опирался на поставленные друг на друга кулаки. Его все жалели, поили и кормили за свой счет (он предпочитал солянку), а новичкам рассказывали душещипательную историю о том, что когда-то Калмык был куплен из милосердия некоей доброй московской барыней и жил у нее чуть ли не в качестве домашнего слуги. А когда одинокая старуха умерла, он оказался на улице. И однажды, приведенный кем-то из посетителей в кофейню, Калмык так и остался при ней в качестве живого экспоната. Время от времени он нарушал свое молчание и издавал один и тот же возглас: «Ох-ох-ох!», пока кто-нибудь не угощал его солянкой.
Критик Алексей Галахов вспоминал:
«Обычные посетители делились на утренних, дообеденных, и вечерних, послеобеденных. Я принадлежал к числу первых, потому что компания тогда была интереснее. Собирались артисты и преподаватели, из которых иные сотрудничали в журналах – петербургских или московских. Тех и других сближал двоякий интерес: театральный и литературный. Если тогда было еще не мало театралов из числа лиц, преданных литературе, то и меж артистов находились искренно интересовавшиеся литературой. Достаточно указать на Щепкина и Ленского. Первый вращался в кругу профессоров и писателей, был принимаем, как свой человек, у Гоголя, С. Т. Аксакова, Грановского. Беседою с ними он, насколько это возможно, развивал себя и образовывался. Второй, обладая самым скудным сценическим дарованием, выходил, однакож, по образованию из ряда своих товарищей: он хорошо знал французский язык и отлично перелагал с него водевили и другие драматические пьесы; кроме того, бойко владел пером в том сатирическом и эротическом роде, в каком известны у нас Соболевский и Щербина.
Часто можно было встретить ранним утром Мочалова. По какой-то застенчивости, даже дикости, нередко свойственной тем гениальным талантам, которые при отсутствии надлежащей воспитательной дисциплины вели распущенный образ жизни и не хотели подчиняться никакому регулированию, он не входил в зал, где уже были посетители, а садился у столика в передней комнате, против буфета, наскоро выпивал чашку кофе и затем торопливо удалялся, как бы боясь, чтобы кто-нибудь не завел с ним разговора. Вот Ленский – другое дело: он был, как говорится теперь, «завсегдатаем» в кофейной, нередко с утра оставаясь там до начала спектакля, а иногда и до поздней ночи, если в спектакле не участвовал.
Кроме поименованных артистов, часто бывали Живокини, Орлов, Бантышев, Садовский, Самарин. Из литературно-учительского кружка чаще других являлись: профессор Рулье, Н. X. Кетчер, Межевич, Артемьев (Петр Иванович), прозванный «злословом», и ваш покорный слуга. Заходили иногда Белинский, М. Н. Катков и Герцен, но редко. Одно время часто посещал кофейную Бакунин, именно в 1838 году, когда печатались его философские статьи в «Московском наблюдателе», издававшемся Белинским. Однажды зашел в нее вместе со мною П. Н. Кудрявцев, но ему, как человеку сдержанному и деликатному, не понравилось навязчивое запанибратство обычных посетителей. «Странные они люди! – говорил он потом. – Видят меня в первый раз, и уж каждый навязывается чуть не в родню – хочет быть или дядей, или кузеном».
Беседы и суждения, всегда более или менее горячие, переходившие в нескончаемый спор, становились еще более оживленными или, пожалуй, шумными при выходе новой книжки ежемесячного журнала, при каком-либо газетном фельетоне (субботнем в «Северной пчеле») или по поводу новой пьесы, появления известных сценических субъектов, например итальянских оперных певцов, представлений Рашели, приезда из Петербурга трагика Каратыгина и балерины Андрияновой. В последнем случае сильно разыгрывался наш московский патриотизм: мы ни за что не хотели дать в обиду нашего любимца Мочалова и нашу любимую грациозную танцовщицу Санковскую (старшую)».
Павел Степанович Мочалов (1800–1848) именно в этой кофейне и познакомился со своей будущей женой – мещанской дочкой Натальей Бажановой. «Она была хорошенькой, но несколько анемичной девушкой из средней купеческой семьи, – выяснил биограф актера Ю. Соболев. – Вероятно, училась в каком-нибудь немудреном пансионе, приобрела кое-какие «светские навыки», читала романы, увлекалась бароном Брамбеусом, бывала на семейных танцевальных вечерах. Конечно, ездила она по воскресеньям в Малый театр: по праздникам ложи бельэтажа, по обычаю, заполнялись купеческими семействами. Из ложи любовалась Наталья Ивановна молодым Мочаловым. Она цепенела от ужаса, когда черный мавр душил свою голубку Дездемону. И, вероятно, подобно Отелло, Мочалов уже не на сцене, а в купеческой низенькой и душной комнатке бажановского дома изливал перед Наташей свою душу, веря, что она, как Дездемона, полюбит его «за муки».
Однако прожили молодые недолго, свежеиспеченная жена не удовлетворяла духовных запросов лицедея. «Пленившись лицом, я не заглянул в душу человека. И скоро нашел, что ошибся я!» – жаловался Мочалов в письме Грановскому. Мещане Бажановы, пусть даже со своей личной кофейней, стали для актера сущим испытанием, темным царством (прямо как в известной пьесе Горького). К тому же тесть-охотнорядец был по своим взглядам ярым поклонником Домостроя. А Павел Степанович-то привык к другой жизни, любил и покутить, и выпить. Творческая натура актера требовала эмоциональных потрясений, постоянного обновления чувств. И в 1822 году Мочалов бросает жену, увлекшись коллегой по сцене – актрисой Пелагеей Петровой, дочерью инспектора Театрального училища. Он уходит к той единственной, которая способна понять его. В новом неофициальном браке актер даже бросает пить. В кофейне он не появляется.
А Иван Бажанов не дремал, задумав вернуть зятя в семью (и в кофейню) любыми способами. Ведь многие специально приходили посмотреть на Мочалова, пьющего кофе в Охотном ряду. Актер был чем-то вроде талисмана заведения, а теперь этот талисман потерялся. В 1826 году на исходе лета в Москву на коронацию пожаловал Николай I. Как известно, в Кремле он пожелал встретиться с опальным Пушкиным, после чего назвал поэта «своим Пушкиным» и «самым умным человеком в России». Бажанов, конечно, даже не рассчитывал на такую милость – быть принятым самим государем. Самое большое, на что он мог рассчитывать, – прием у Александра Бенкендорфа, начальника Третьего отделения Его Императорского Величества канцелярии: «Отец жены Мочалова, некто Бажанов, содержатель известной кофейной, во время пребывания государя в Москве, явился с дочкой к графу Бенкендорфу и привел жалобу на бывшую актрису Петрову, обольстившую добродушного артиста. Бенкендорф утер слезы, доложил, Николай Павлович изъявил свое желание на законное соединение мужа с женой, но, вероятно, заметил начальнику III отделения, чтобы он не очень налегал на талантливого преступника и не вздумал его скрутить и выслать куда-нибудь».
Иван Бажанов, не обладая актерским даром Мочалова, все же сумел произвести впечатление на царского сатрапа, разжалобив не только его, но и царя. Когда Николаю доложили, что от законной жены у актера был еще и ребенок, император расчувствовался. Он не мог допустить, чтобы дочь росла без отца (а еще говорят, что он был жестоким – Николаем Палкиным!). Меры были приняты незамедлительно, Бенкендорф вызвал Петрову и приказал ей разойтись с Мочаловым, рассказывавшим позднее: «Я полюбил одну девушку, которая стала негласной женой моей. И как любила меня она! Она была хороша собой, скромна, умна. И как я был счастлив! Я молился всегда на коленях и благодарил Христа за счастие, посланное мне. Ее насильно оторвали от меня. Последнее расставание наше было при чужих: два квартальных торопили меня и они же на рассвете привели меня к жене моей».
После насильного возвращения к жене Мочалов вновь стал бывать в кофейне (а куда денешься!). Здесь он устраивал импровизированные репетиции новых постановок, нередко декламировал монологи из спектаклей. Внимали этому друзья артиста, среди которых был и Виссарион Белинский. После одного такого вечера критик написал: «Благодаря Мочалову мы только теперь поняли, что в мире один драматический поэт – Шекспир, и что только его пьесы представляют великому актеру достойное его поприще, и что только в созданных им ролях великий актер может быть великим актером».
Ну а в дни, когда спектаклей не было, Мочалов заявлялся в кофейню не один, а «обычно в сопровождении своих адъютантов – здоровенного детины Максина, довольно слабого актера, игравшего в «Гамлете» тень отца, и учителя каллиграфии, любителя-стихотворца и страстного поклонника московского трагика Дьякова. Новички в кофейне глядели на Мочалова во все глаза, даже несчастная слабость к зелену вину не могла заставить его потерять обаяния благородства. К концу вечера он еле держался на ногах, но ни одна пошлая черта не примешивалась к величавому облику трагика. А утром он тихо попивал чаек, стоя у буфета в кофейной».
Мочалов был обидчив, самолюбив и горд, но эти черты, делавшие его трудным в житейском обиходе, помогали ему сохранять независимость в театре. Островский, конечно, должен был не однажды выслушать, если не от самого артиста, то от его добровольной свиты, известный рассказ о встрече Мочалова с директором императорских театров А. М. Гедеоновым. Гедеонов специально приехал из столицы в Москву, чтобы смотреть Мочалова в роли Гамлета. Спектакль не мог состояться, потому что Мочалов переживал нередкую для него полосу запоя, и директор решил ошеломить его, явившись к артисту на квартиру. Он застал Мочалова с приятелем за начатой бутылкой и только было собирался произнести грозный выговор, как Мочалов прервал его: «Вы, Гедеонов! Как же вы смели прийти к Мочалову, когда знали, что он пьет? Вы – директор, видите первый раз в жизни Мочалова, гордость и славу русского театра, не на сцене, в минуту его триумфа, когда он потрясает, живит и леденит кровь тысячей зрителей, когда театр стонет от криков и воплей. А вы пришли смотреть на Мочалова пьяного, в грязи… не тогда, когда он гений, а когда он перестает быть человеком! Стыдно вам, директор Гедеонов! Ступайте вон! Идите скорее вон!» – пишет Владимир Лакшин.
На фоне несчастной семейной жизни сцена была для актера настоящим спасением, в ней пытался он найти отдушину, но для появления перед рампой сперва надо было найти силы после очередного запоя, что удавалось ему с трудом. С годами Мочалов стал еще больше пить, и не только кофе с чаем. В конце концов водка свела его в могилу. Умер он в 1848 году, 47 лет от роду.
В кофейне случались и другие встречи. Году в 1846-м здесь познакомились актер Малого театра Пров Михайлович Садовский (1818–1872) и мелкий чиновник Московского суда Александр Николаевич Островский (1823–1886). Садовский уже был довольно популярен у московской публики, его узнавали на улицах. «Этот артист успевает беспрестанно и часто в самой незначительной роли выказывать природный талант. Москва сделала в нем прекрасное приобретение», – читаем мы в газетных рецензиях того времени.
Садовский много и с успехом играет. В «Короле Лире» он выступает в роли Шута, в «Ревизоре» он блестяще исполняет роль Осипа, о чем с восторгом отзывается Аполлон Григорьев: «Иголочки нельзя подпустить под эту маску – того гляди, коснешься живого тела». В «Женитьбе» он играет Подколесина, в то время как Щепкин – Кочкарева. Дуэт двух замечательных актеров оказался поистине звездным, зрители специально приходили на спектакль, чтобы насладиться игрой своих любимцев. Щепкин и Садовский были к тому же мастерами импровизации. А в сцене Подколесина и Агафьи Тихоновны Садовский так артистически выдерживал паузу, что зал каждый раз взрывался аплодисментами.
Щепкин относился к Садовскому по-отечески, наставлял его. Как-то в кофейне за столиком в ответ на реплику Садовского, что на его спектакле в таком-то ряду сидел некий господин, Щепкин сказал своему молодому коллеге: «Вот когда ты никого не будешь видеть из сидящих в театре, тогда и начнешь хорошо играть!»
В 1848 году журнал «Современник» воздавал актеру должное: «Игра Садовского чрезвычайно проста и натуральна, но вместе с тем до такой степени верна характеру того лица, которое он представляет, что это лицо оживает перед зрителями со всеми своими особенностями и комизмом, какой только из него может извлечь искусный артист».