bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
22 из 26

Как полагается, усугублять начали еще до рытья ямы, благо запас пойла всегда был с собой, в вместительном панском кофре, притороченном сзади толстыми вечными ремнями воловьей кожи.

Выпили крепко. Так что Ваське пришлось рыть яму самому: перебравший Юзик заснул прямо возле трупа, а падающий, путающийся под ногами Митяй помощник был никакой.

Тяжелый труп чуть перекатили до ямы, а внутрь спихивали уже ногами. В могилу тело упало лицом вниз.

Митяй, чуть было не перекрестившись, проглатывая слоги, заблеял:

– Эма-на. Не по-юдски неяк? А? Ааа?

– Лезь в яму, переворачивай, ежли не нравится! – сплюнул осточертевшей за день слюной Васька.

Митяй надулся, отошел в сторону, засопел, поднял брошенную бутылку (не осталось ли чего внутри?), разочарованно вздохнул и запулил ее со всей дури в кустарник.

– Куды! Твою дивизию! Следов чтоб не было мне! Сюда давай! – взвился Васька.

Бутылки побросали прямо на широкую спину батюшки.

– Юзика тоже давай! Помякше буде, чем на земле храпеть! – заржал Митяй, но Васька глянул так, что дурень мигом заткнулся и молча начал бросать лопатой желтую лесную землю на бордовый от крови затылок покойника.

Справились быстро. Потоптали ногами, чтобы не было холмика, натаскали хвороста, присыпали следы от свежей земли длинными сосновыми иголками, которые ковром устилали все вокруг.

Хрюкающего во сне Юзика погрузили в бричку, бросили под ноги и, без жалости охаживая кобылу выломанным прутом, помчались в деревню. Ошалевшая от побоев коняга неслась, не замечая колдобин и выемок старого шляха, но ездоки, пьяно хорохорясь друг перед дружкой, не придерживали ход, а лишь глупо ржали, то и дело глотая обжигающую жидкость из последней, так кстати завалявшейся поллитры.

За пару верст до деревни на очередном ухабе отвалилось колесо, и Васька наконец натянул вожжи, останавливая взбесившуюся от побоев лошадь. Оставив храпящую в унисон парочку подельников в бричке, проклиная нелегкие начальственные обязанности, поплелся, вихляя и падая, домой, к ершистой Ганне и змеюке теще.

До дома оставалось шагов сто, когда после очередного выхода ущербного ночного светила от лавки на другой стороне улицы отделились две темных фигуры. Пусть сознание Васьки и было затуманено, но сообразил он споро: судя по решительной пружинистой походке парочки, ждали именно его… и дождались.

Под ложечкой что-то противно заныло и заворочалось, Каплицын понял, что вот он и наступил на яйца – его самый распоследний момент. Не сошло с рук, не пронесла лихая, и вилы в руках у одной из ночных теней приготовлены по его грешную душу. Хмель как рукой сняло. Мысли забегали стремительно, как полчища потревоженных неожиданным светом тараканов. «Бежать? Догонят. Ноги и так еле держат. Договориться? Ага… договоришься тут…». Ваське мигом представилось, как посмеивается ехидно в своей яме убитый им утром батюшка. «Фиг тебе!» – харкнул он под ноги и, надеясь выиграть хоть каплю времени, заблажил, давая понять поджидающим его хмурым теням, что он упившаяся до чертей «сладкая булочка» и брать такого можно голыми руками:

– Бы… ВА-ли, дэ – ни… вясе-ЛЫ – йе! – сам же судорожно взводил курок нагана прямо в кармане штанов, понимая, что может не успеть даже вытянуть руку. Одно движение, и сенные вилы на длинном черенке мягко войдут чуть повыше живота, туда, где сейчас змеиным клубком шевелился сжимающий волю страх.

Месяц вновь выглянул из несущихся по мрачному небу облаков. Короткого мгновения белесого света Ваське хватило, чтоб утвердиться в своих нехороших предчувствиях: одного из мужиков, рослого, с вилами в длинных руках, помнил он слишком хорошо. В коротком промельке света Ваське недобро улыбнулся Ян Граховский.

Каплицын качнулся и, будто не находя опору, почти начал падать в канаву, поворачиваясь, чтоб сподручней пальнуть. Прошептав про себя «ну, выручай, кривая!», прикинув, что вроде все должно сложиться, нажал на курок.

Бабахнуло в ночной тиши громко. Не ожидая развязки, Васька покатился в канаву, а оттуда, кубарем – по косогору к спасительным кустам у озера. Больно бился локтями, затылком и пятой точкой о землю, уловив краем уха стон и матюки. Падал, кувыркался, моля лишь об одном и Бога, и дьявола: только б не выкатился на фиолетовый небесный ковер издевательски лыбящийся серп луны.

* * *

Рассвет, не желанный, даже опасный для двоих вжавшихся друг в друга обнаженных фигур, к счастью, не торопился, уступая свое законное право повисшим над мокрым городом низким грозовым тучам. За окном громыхнуло, и тяжелые капли забарабанили в окно театральной мансарды.

Мишка прислушивался к звукам нарастающей грозы, боясь шелохнуться, чтобы не разрушить волшебство, которое все еще витало здесь, в полузаброшенной костюмерной, ключи от которой так кстати оказались у Полины. «Вот бы навсегда поселиться здесь. Забыть о ревнивых взглядах Владки, вычеркнуть из памяти Костю, видеться с ним после всего, что произошло у них с Полиной, тяжко и невыносимо. Черт, как же этот вынужденный обман жжет душу. Выяснить отношения? Нет. Позже. Не сейчас. Не хочется вспугнуть это ворованное, слишком хрупкое уязвимое счастье».

Полина потянулась сладко, так как умеют только кошки и юные, утомленные бессонной ночью девушки. Ее тонкие пальчики изучающе пробежали по груди Мишки, отчего у того под кожей завибрировали, разбегаясь по закоулкам тела, тысячи невидимых щекочущих букашек.

– Мишка. Родной мой! Боже, даже не верится, какой я была дурой! Я ведь думала, что ты боишься. Хотела подстегнуть тебя на решительный поступок, а потом… Потом все завертелось. Каждый день ждала, что вот-вот и дернешь этого психа Зубенко за шиворот, как щенка, скажешь: «Хватит! Она моя!»

Господи, Мишка, что я себе напридумывала, а ты закрылся, как ракушка. Тогда решила про себя «ну и пусть! Если он такой бесчувственный, если я ему безразлична, пусть состоится эта дурацкая затея со свадьбой. Назло ему! Назло себе…» Миш, прости. Глупая, глупая и беспечная дурочка. Как чудесно! Как здорово, что я, ты, нет – мы – проснулись от этого кошмара!

Мишка высвободил руку, осторожно, чтобы не запутаться в гриве Полининых волос, рассыпавшихся по подушке, оперся на локоть, приподнялся, чтобы получше впитать ее вытканные из игры теней, света, струящегося по окну дождя мерцающие перламутром изгибы тела.

Рискуя потревожить нерукотворное творение, созданное утренним ливнем специально для него, прикоснулся губами к легкому локону над ухом девушки. Тихо шепнул, чтобы не слышать самого себя:

– Люблю тебя. Все остальное не важно. Полина. По-ля-моя. Мо-я… Полюшка.

Мишка словно пробовал звуки на вкус. Ему казалось, что смакуемое имя в его голосе приобретает новую плоть, а в каждом слоге появляется свой тон, связанный где-то в глубинах памяти с едва уловимым запахом утренней росы на свежескошенном луговом разнотравье.

Неожиданно противно заскрипела, словно жалуясь на свою старость, половица на втором этаже.

Полина мгновенно выпрыгнула из-под импровизированного одеяла, в лучшие свои годы служившего бархатной театральной кулисой. Голая фигурка заметалась по комнате, впопыхах собирая разбросанную одежду.

Мишка едва удержался, чтобы не рассмеяться: в глазах любимой вместе с нарастающим испугом искрила бесшабашность.

Собрав в охапку одежду, Полина мышью нырнула в ряды развешанной чуть ли не до потолка груды пышных платьев и камзолов.

По лестнице совсем близко послышались чьи-то тяжелые шаги.

Мишка, осознав окончательно, что волшебная ночь на этом, увы, закончилась, тоже начал одеваться.

Неожиданно хилая дверца костюмерной, еще вчера предусмотрительно закрытая на кривой гвоздик, упала досками внутрь, вылетев от одного безжалостного удара.

Словно в дурном сне, Мишка наблюдал, как в маленький светящийся проем, сгибаясь, будто осторожные хищные животные, неуклюже заползают двое в одинаковых черных кожанках.

– Гражданин Вашкевич? Михаил Иванович? Просим пройти с нами.

Мишка замер, совершенно не понимая, что делать: идти так, одеваться или попытаться проснуться от этого сюрреалистического кошмара? Кое-как собравшись с духом, еле ворочающимся от липкого страха языком пролепетал какую-то чушь, с ужасом понимая, что ответ этих хищных людей уже ничего не значит и что он полностью и всецело в их власти.

– В чем… дело? Кто вы? По какому… праву?

– Вы арестованы. Собирайтесь. Быстро!

Рубашка никак не хотела застегиваться, Мишка поймал на себе взгляд двух испуганных глаз, сверкнувших между висящими платьями. Грустно улыбнулся, давая Полине понять, чтобы продолжала прятаться.

Лысый человек в кожанке поморщился и нетерпеливо дернул Мишку за рукав. Шелковая заказная рубаха треснула на спине.

– Шевели костями, паря! На выход!

* * *

В Витебске осень все чаще стала напоминать о своем приближении. Вместе с пронизывающим ветром посреди жаркого полудня летели ярко-желтые листья, наподобие цирковых афиш заманивающие зрителя к приезду шапито, маячили тут и там посреди летней буйной зелени. Ночи стали длиннее и сдавались рассвету неохотно, взбадривая редких прохожих и вездесущих дворников холодком утренних туманов.

Настроение у сидельцев, очутившихся по прихоти революционных властей в сводчатом подвале на Суворовской, почти под шумным кинотеатром «Ренессанс», тоже было под стать погоде – переменчивое, стремительно меняющееся – от жаркой надежды до холодной, бессильной ярости.

Мишке повезло расположиться у маленького, с тетрадный лист, окошка под самым потолком, дарящего толпе страдальцев скудный свет и редкие глотки свежего воздуха.

Пришлось пожертвовать возможностью вытянуть ноги, но Мишке такой размен показался вполне достойной платой за возможность дышать и что-то видеть. Сев по-турецки, стараясь отвлечься от поселившегося в мозгу страха, ловил взмокшим затылком спасительную прохладу кирпичной кладки и наблюдал за поведением разношерстной публики.

Сразу поразило странное несочетание. Тюремщики ничтоже сумняшеся запихнули в общую камеру и дам – кого в туго затянутых корсетах, кого в ночнушках, – и таких же полуодетых растерянных мужчин самых разных сословий. Но через пару часов картина перестала удивлять, и даже вынужденные оправления в общую жестяную лохань стали естественными: горе стыда не имеет.

Беда точит всех по-разному. Кто-то замыкается в себе, не желая общения, пережевывая страх и обиду самостоятельно, кто-то ищет опору и родственную душу.

Земский врач Олейников, маленький старичок лет семидесяти, принадлежал ко второму типу. Доверчиво прислонившись к плечу Мишки, не рассчитывая на диалог, почти шепотом, взахлеб, говорил обо всем, что ему вспоминалось и думалось.

– Вы, Миша, человек молодой. А я, поверьте, повидал-с, да-с… Люди только с виду сволочи, поковыряй каждого и найдешь, да-да, обязательно отыщешь то самое жемчужное зерно, что заложено провидением господним. Да-с.

Вот наш Харон. Сиречь тюремщик. Внешне существо жуткое и злое. И по образу действий, впрочем, так же. Зачем бить, когда вытаскивает из узилища туда, наверх? А? В самом деле, чего проще? Культурно проводил бы к выходу. Все подавлены, какое там сопротивление… Так просто, не бить, не тащить за волосы этих несчастных женщин… Но он не может! Да, Мишенька, думаю, не может. Он свою жизнь несчастную таким макаром тягает и сапогом под дых бьет. Это надобно понимать. Ведь его никто никогда не любил. Наверняка били, унижали, чуждались общения. А без любви, Миша, человек превращается в чудовище. Отторгает божественный свет. Ему темнота – дом. Он в полумраке все видит и думает, что все так же, как и он, в сумерках жрут друг дружку. С младенчества ничего другого не видел. Отца нет, мать – пьяница, попойки-разборки, что украл, то твое, кто сильней, тот и прав – вот, Мишенька, его жизнь! В ней он ох как здорово ориентируется. Весь предыдущий опыт его – бить первым и душить, чтоб не получить от людей такой же товар. Есть ли в том его вина? То-то…

Но самое страшное не это. Обласкай такого, прими как равного, дай еду, кров, возможность жить, не оскотиниваясь, ведь не примет. Попробует, приоденется из лохмотьев, научится есть не руками, даже выучит пару фраз по-французски, будет выглядеть, как все, и даже на храм жертвовать! Но, черт побери, человеком не станет! Не прорастает зерно в заплесневелой почве. Слабого задавит, у потерянного украдет, сильному сапоги лизать будет, мечтая убить и встать на его место.

Включи такому свет в душонке его задыхающейся, молить начнет, чтоб убрали, потому как слепнет. Больно ему, что привычный жестокий мир – исключение, а не правило. Дай такому свободу, растеряется и в рыданиях поползет коленопреклоненно, просясь обратно в родную темницу, где ему вода и хлеб по расписанию, где не надо придумывать и творить, где цинизм и рвачество в почете…

Вот он и бьет. Правильно все. Господь недаром нам молвил «се аз воздам»!

Господа и дамы, мы с вами, что мы? Помогли униженному? Максимум – кинули монетку нищему. А дитя, в котором искра божья жива, не в хлебе нуждается, но в участии. То, что сейчас с нами происходит – беда, которая навалилась на государство наше несчастное, не с неба упала. Нами выращена и выпестована! Когда количество всех обездоленных и униженных стало выше всякой меры, когда роскошь стала выпячиваться и терять берега разумного приличия… вот тут круг-то и сомкнулся.

Мы, просвещенные люди, такие умницы на своих кухоньках радеющие о «простом человеке», замкнувшиеся в хрустальных замках за пятиметровыми заборами, неизбежно встретились с отъевшимся горя, закаленным батогами, ослепленным ненавистью собственным хвостом! И, как у пресловутого Уробороса, голова оказалась на той стороне, где правда. А правда в том, что Они не могут не жрать нас! Потому что ИХ время, потому что ничего другого они уже не умеют и, главное, не хотят! Потому что ИХ кровь зовет к отмщению. Потому что Господь отвернулся от таких, как мы, и дал в руки меч разящий по своему попущению. Умоемся кровью, искупаемся в слезах, но прозреем ли? Не знаю. Бедная, бедная страна… Несчастные мы. Поделом. Все поделом… – старичок доктор поморгал глазками, вздохнул, снял круглые очки в модной, под красную черепаху, оправе, попытался найти в кармане платочек, чтобы протереть их, но не найдя ничего, молча закопошился, вытирая стекла прямо рукавом запыленного суконного пиджачка.

– Слышите, Мишенька, что за щелчки изредка – там, за стеной?

– Нет.

– Ну, и правильно. Многия знания – многия печали. Людей выводят-выводят-выводят, а через пару минут начинаются эти проклятые щелчки. Щелчки! Представляете, затыкаю уши, а слышу! Как не сойти с ума. Господи, укрепи и направь, с благодарностью принимаю горечь чаши Твоей.

* * *

Пили молча, не закусывая.

Прислушивались, как за стеной исходит криком Люция под похрюкивающим от удовольствия Юзиком, и заливали зенки, пытаясь утопить в водке последние остатки человеческого.

Егор, которого позвали на акцию «за компанию», а на деле, чтоб замазать грамотея в крови, поначалу отказывался от рюмки, но, услышав, как шмякают кулачищи Юзика по телу сопротивляющейся, орущей бабы, налил себе и махнул стакан разом, дальше уже пил вровень со всеми.

Васька, чувствуя шевеление совести, пытаясь как-то оправдаться перед собой, загундел, чуть справляясь с появившейся невесть откуда кашей во рту:

– Прикинь, братва, я с развороту шмальнул, прям с кармана! Дырка во! Видали! Во! Дырень! И достал сучонка… Слы, Граховский, чо вилами хотел? Меня! Накося выкуси, теперь, падла…

Каплицын, чудом не громыхнувшись с табурета, встал и, осторожно переставляя ноги, подошел к расхристанному трупу Яна, некрасиво валяющемуся размозженной головой в сенях, а ногами в хате.

– Уу! – Васька без злости, скорее по инерции, еще раз наподдал трупу сапогом, целясь в вывернутые босые ступни, начавшие уже синеть. – Смарите! Во! Пуля в бок вошла! Тута, где ему перебинтовано! Наливай… все одно подох бы… За глаз-алмаз!

Поджавший хвост Егор, который не участвовал в забое раненого, вдруг очухался, вытаращил шальные глаза и оглушительно тихо пробормотал:

– Это ж Ян. На крестины меня звал, на этой неделе, говорит, приходи. Что теперь будет? Как теперь? А, товарищи?

– Каком кверху… – ковырялся вилкой в салате угрюмый Митяй.

Васька же, уловив кроющийся упрек в словах Егора, поджал губы и, едва не капая ядом на залитый кровью пол, выдал:

– Ох, какие мы нежные! А вот так теперь! С любой буржуазной гидрой – вот так! Или мы их, или они – нас. Другого нетути, друг мой ситный. А будешь жопой крутить, сам рядом с этой тварью ляжешь! Хочешь?!

– Н-нет… – Егор сник окончательно и спрятал голову в ладони.

– То-то! Наливай… за классовую, мать ее, борьбу…

Ритмичный скрип панцирной кровати за хлипкой перегородкой вдруг прекратился, вместо него послышался булькающий хрип и мелкие-мелкие постукивания, будто кто-то покатил по полу неровный деревянный шар.

Домотканый полог, видимо, заменявший Граховским двери, откинулся, и оттуда высунулось потное расцарапанное рыльце Юзика.

– Чо там? – лениво поинтересовался Митяй.

– Баба – ништяк, – гыгыкнул Юзик. – Была…

Юзик вывалился весь и поплелся к столу, на ходу вытирая о штаны сочащуюся бордовым засапожную финку, которую с недавних пор таскал всегда с собою.

– Мля! Люцию за что? – заплакал пьяными слезами Егор. – Она в чем виноватая?

– За тое самое, – Юзик крякнул и с ненавистью опрокинул в себя полную рюмку.

Васька, чувствуя, что трезвеет от осознания творящегося кошмара, засуетился, пытаясь хоть как-то осмыслить случившуюся кровавую баню.

– Так! Митяй! Спички! Давай сюда… Егор, слы, мля, харэ ныть! Быстро керосин ищешь!

– Где?

– В сенях! Где – где. Юзик, еще раз такое без моего ведома, лично кастрирую! Хули уставился? Отрежу хозяйство к едреней фене! Не шутка! Харэ водяру жрать!

Юзик степенно вышел из-за стола, по обыкновению важно достал часы, откинул крышку, прислушиваясь к мелодии.

– Добра. Пойду малого об угол хайдакну.

– Чего? – Васька почувствовал, что сердце вдруг остановилось, чтобы, тут же затрепетав, начать лезть к самому горлу. – Какого малого?

– Якога? Обныкновенного. Который у люльке спить. Чаго? Не знау?

– Тварюга! – Каплицын сам не понял, как его руки оказались на тощей шее ничего не соображающего урода. Юзик, пытаясь ослабить хватку, выпустил из рук заветный золотой «Лангезон», который тяжело брякнулся о пол.

– Мало тебе?! На! Падла!

Царапаясь и шипя в безуспешной попытке разорвать сдавливающий ошейник из Васькиных ладоней, Юзик закатывал глаза, пытаясь глотнуть спасительного воздуха, но ничего не выходило. И вот, покорившийся, подпиленным бревном, медленно осел на ватных ногах и повалился навзничь, увлекая за собой не желавшего размыкать смертельную хватку Василия.

Уже пена поперла изо рта, зрачки закатились, и лишь ноги загребали по крашеным доскам, когда совсем рядом неуместно и глупо тренькнули, будто удивляясь незавидной участи хозяина, полураскрытые часы.

Окончательно сойдя с ума от затейливых позвякиваний сложного механизма, не отпуская сведенные судорогой ломающие хрустящий кадык пальцы правой руки, Васька сграбастал дурацкую золотую машинку и с ненавистью протолкнул переливающийся трелями «Лангезон» в пенящуюся слюной, широко раскрытую пасть обоссавшегося напоследок бывшего товарища.

Так же неожиданно, как и пришел, бордовый морок вдруг схлынул. Каплицын, словно не веря самому себе, переводил растерянный взгляд то на свои разжатые ладони, то на съехавшее набок, набрякшее синим лицо Юзика с огромным, тускло мерцающим в пасти мертвяка золотым кругляшом карманников.

Васька, в робкой надежде, что все не так плохо, как кажется, почти нежно потрепал покойника по щеке, приговаривая, будто малому:

– Э, Юзик, ты чего? Ну? Хватит… вставай уже…

Осознав, что произошедшему нет поворота назад, тяжело поднялся, почему-то стряхнул пыль с портков и, стараясь не смотреть на труп Юзика, безжизненно, почти без укора, бросив косой взгляд на ошалевших Егора с Митяем, выдохнул:

– Чего… не могли оттащить, что ли?

Егор, разведя свои почти женские ручки, скривил губы в полуулыбке-полугримасе, прокашлялся и просипел севшим от спиртного голосом:

– Правильно потому что сделал. Так надо, значит, ему было.

За пологом, зовя мать, закряхтел, а через секунду тоненько, требовательно и призывно запищал младенец.

Васька вздрогнул, как от оплеухи, перекрестился вдруг, не ожидая от себя такого, и, сгорбившись словно от непосильного груза, принуждая себя, нехотя откинув полог, поплелся на писк детеныша.

* * *

Мишка проснулся от холодного, разрубающего ночной мрак беспощадным топором палача лязга дверного засова. Открыл глаза, почувствовал, как покатились, побежали толпами по спине холодные крупинки страха. Прислушался, как в полумраке подвала глухо запричитали испуганные, сваленные на полу в одну холмистую кучу серые тени бывших людей.

В мозгу вдруг заскреблась чужая мерзкая мыслишка, что человек – такая скотина, которая может привыкнуть ко всему. Ко всему, кроме собственной смерти. Мишка презрительно усмехнулся в никуда, сам того не желая, вышел на привычный внутренний диалог закаленного неудачами циника и прячущегося от людей робкого испуганного ребенка.

«Да и к черту! Все равно помирать. Когда-то же это произойдет. Пусть сейчас. Какая разница. На фоне грядущей бесконечности небытия даже год – ничто. Промельк. Тьфу. Статистическая погрешность».

«Но почему сейчас? Почему я? За что? Пусть выведут кого угодно, мне страшно, но я готов мириться с их гибелью. Но меня? Бред… Этого просто не может быть. Как же? Ведь Мир исчезнет? Без меня же не будет ничего».

«Ты прах. Никто. И снова станешь ничем».

Мучительные звуки щеколды наконец-то разрешились узкой полоской желтого электрического света, бьющего по сгрудившимся телам из-под приоткрытой железной двери.

– Вашкевич! На выход!

«Кто? Вашкевич? Однофамилец? Или? Нет… все же я …» Мишка почувствовал, как остановилось сердце, а странное, доселе не знакомое ощущение ужаса, парализовало дыхание.

Михаил попытался встать, но ноги не держали, и он, качнувшись, едва не упал на лежащую рядом скрюченную фигурку доктора, который неожиданным образом превратился в ворочающуюся костистую старуху, зло и возмущенно зашипевшую.

– Прошу прощения. Извините. Простите меня. За все, – едва не расплакался Мишка. Отдернув руки от старухи, будто боясь обжечься, переступал через чужие вытянутые ноги и тыкался, не доверяя ослепшим от скудного света глазам.

Пошатываясь, бормоча дурацкие, не нужные тут никому извинения, без пяти минут мертвец побрел к выходу, нащупывая среди теплых живых тел свой личный проход к смерти.

Короткий путь сквозь пленников подвала был мучителен и занял целую вечность.

Циничный бес внутри Мишкиного сознания радовался и, кривляясь, совершенно обезумев, запричитал почему-то забытым напрочь голосом развратной красотки Ядвиги: «А ведь доктора вывели еще днем! Ты пережил его почти на сутки! Да-да! Ты везунчик! Не то, что болтун-докторишка… Наша очередь сдохнуть! Аха-ха-ха-ха-ха!»

* * *

Не спалось. С самой проклятой свадьбы сон не шел к Ганне. Поспишь тут. Хуже нет колыбельной, чем ненависть и страх, незаметно, каждый вечер, подгрызающий мелкими, острыми зубками сердце и волю. «Хорошо, если горе-муженек припрется совсем пьяный. Тогда легче, брыкнется и – храпеть. А если козлу захочется ласки?»

Ганна протянула к робкому просвету в окошке длинную белую, кажущуюся мертвой в лунном луче руку. Смотрела на синяки и ссадины, кусала губы в бессильной злости, ругала себя мысленно за собственную покладистость, за то, что послушала Софью, испугалась лишиться крова перед зимой. Согласилась на чертову свадьбу, а в довесок получила мерзкое напускное подобострастие сельчан, сменяемое презрительными взглядами в спину. Позор, фиг с ним, его пережить можно. А как быть с ненавистью к себе? Отмыться после взявшего тебя силой животного не получается. Сколько ни трись распаренной крапивой в бане, синяки на теле не смоешь, как и грязь на душе.

Стукнула калитка. Ганна вздрогнула, натянув лоскутное одеяло до самого подбородка, а пальцы судорожно впились в матрас. Почуяла, как сердце забилось подраненным воробышком, как стремительно взмолилась душа: «Только бы, как обычно, в стельку! В дупель! Чтоб свалился и задрых у порога! Господи, господи…»

Заунывно проскрипели дверные завесы. Громко, словно костельный колокол, лязгнула клямка.

Ганна прислушивалась не дыша. Она все еще надеялась, но понимала с ужасом, что слишком тихо ведет себя Васька для упившегося. Крадется осторожно. Как волколак-оборотень, которым пугала бабка в детстве. Оборотень и есть. Обличье человеческое днем, ночью – волк, сильное, жадное и беспощадное животное.

Половицы заскрипели совсем рядом. Или не половицы? Странный звук. Вроде скрип, вроде плач? Что-то было не так, как обычно. Ганна услышала, что муж тяжело дышит перед дверью, словно не решаясь войти. Не было никогда такого… И этот тоненький, как будто кошачий писк… Там, в потаенном темном уголке души, вспыхнула предательская надежда. А ну как ранен? Неужто нарвался, соколик?

На страницу:
22 из 26