bannerbanner
Медленный фокстрот в сельском клубе
Медленный фокстрот в сельском клубе

Полная версия

Медленный фокстрот в сельском клубе

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Ни апломбом, ни лексикой этого номенклатурного зубра не взять, понимал Вячеслав Ильич и сразу пошёл на таран – выложил на стол перед ним синьку-копию революционного закона о собственности 1992 года.

В результате долгих учтивых препирательств на листке с повествованием сельского старожила о существовании на этой земле предка просителя появилась ещё и приписка председателя: «Проживание гражданина Ф. П. Грибова (знавшего покойного деда ещё живым) на территории села Окатова удостоверяю».

Председатель подписал, долбанул печатью и уже в дверях остановил уходящего Вячеслава Ильича:

– Ну, зачем вам этот дом? Такая ведь морока!

Готовой фразы у Вячеслава Ильича тогда ещё не выработалось.

Он задумался.

– Даже не знаю… Хочется…

Покачивание мудрой чиновничьей головы и глубокий вздох должны были донести до Вячеслава Ильича его мнение о полной бесперспективности затеи…

– Победа! Это победа! – вспоминая этого бюрократического мудреца, восклицал теперь Вячеслав Ильич, расхаживая между своих колб и микроскопов с листами постановления ЕСПЧ в руке как с нотами для разучивания песни.

Настроение было приподнятое чрезмерно, радость так светла, что он без усилий отогнал мысль вспрыснуть великое событие разведённым спиртом из шкафа с химикатами. Вместо этого взял с полки пианику (волынка с клавишами), завалился на диван и ударился в импровизации на тему «Шотландской застольной».

Retro

На восьмисотом километре федеральной трассы М8 вскоре после поворота влево к селу Окатову этот чёрный особняк в два этажа и с башнями по краям гнездился на каменистом косогоре в редком корявом сосняке, краплёный золотистыми каплями живицы, цельно-лиственничный, монолитно закаменевший: остов намертво пропитался спекшейся смолой, как железнодорожные шпалы креозотом.

В отличие от сосновых и кирпичных это лиственничное строение являлось единственным на сотни километров вокруг, а может быть, и на тысячи, как единственной была когда-то в верховьях протекающей здесь реки Умы и лиственничная (Larix) роща.

Окатовские мужики, случайно обнаружив в конце позапрошлого века за Большими умскими болотами скопление невиданных в этих широтах лиственниц, объяснили их произрастание здесь не иначе как Божьим промыслом. Однако бывший среди них старик-ведун за ужином у костра истолковал «аномалию» согласно строгим положениям лесных наук.

Он сорвал шишку с «лиственки», выложил на ладони в свете костра, полюбовался её бирюзовой самоцветностью и принялся расковыривать толстым ногтем.

Шишка оказалась спящей. Созревшее по осени зерно в ней выстрелит в марте, на первом пригреве, – пояснял лесовик, и будет похожим на капельку затвердевшей смолы.

Где-то в тёплых краях, может, даже в самой Греции, – говорил он, – лет пятьсот назад словно дождиком посыпало такими зёрнышками с лиственниц, и в тот же час горихвостка – маленькая птичка с оранжевым хвостиком – пролетела сквозь этот зернопад на пути к северу.

Одно семечко прилипло у неё на затылке, под гребешком, где ни клювом, ни коготком ей не достать, и помчалось на птичьих крылышках за тысячу вёрст.

На волнах весны через месяц донесло горихвостку с семенным грузом на спине до истоков Умы.

Стала она выбирать место для гнезда, сунулась, как водится, в груду валежника, поползла меж сучков, втискиваясь как можно глубже, и в какой-то момент словно гребёнкой вычесалось у неё это зёрнышко из перьев и скатилось на прелую землю.

Ожило, полезло острым корешком за своим законным млеком в матушку-землицу, что ни день, то вырастая на вершок (с дальнейшей скоростью полсажени в год).

Их, ростков, таких сладеньких, берёзовых, сосновых, ольховых, той весной много ринулось в путь к центру Земли вместе с залётным, да, почитай, всех пожрали кроты с мышами, а «листвену» подземная грызь обошла стороной, ибо как только возьмёшь это зёрнышко на зуб, так и увязишься, и огнём будет гореть в пасти – не дай Бог.

Через десяток лет созрела чужестранка до возраста продолжения рода. Иное бы дерево стало пару искать, и коли не оказалось бы таковой поблизости, то, отжив свой одинокий век, сгинуло бы без следа и потомства, а в лиственке и мужик и баба на одном стволе, – толковал старик-лесовик. На одной ветке жёлтые дольки выкидывает мужик, и рядом баба – розовые, тут же на ветке и завязь случается, и зёрна нарождаются к осени – теперь и без посторонней помощи одним лишь ветром могут рассеиваться окрест, плодясь и множась на новом месте жительства…

Узнав от разведчиков об этой диковинной роще, окатовский купец Матвей Лукич Синцов в 1892 году загорелся идеей построить себе торговый дом из «вечного» дерева, и снарядил артель лесорубов.

Придя на дело, мужики поставили шалаши и взялись за топоры, но и, – двух лесин не повалив, отступились: лезвия залипали в смолистой плоти невиданных деревьев, приходилось обжигать сталь на огне, отчего подгорали топорища, орудия становились негодными.

Пообедали и побрели обратно в Окатово на поклон заказчику, намереваясь отказаться от подряда.

А купец был упорист.

Посидел с мужиками, подумал и авансов от них не стал назад принимать.

На сахарной обёртке нарисовал чертёж топора-«американца» (видал, будучи за океаном) и велел окатовскому кузнецу сковать таких счётом по количеству мужиков в артели.

Через неделю положили на плечи окатовские лесорубы невиданные доселе в этих местах топоры с длинными рукоятками и с узкими, как долотья, стальными лопастями, каждый взял ещё по двухфунтовой жестянке со скипидаром, и убрели обратно в лес.

И в делянке теперь в надсек стали мужики брызгать скипидаром, смола разжижалась, а если всё-таки увязал клювастый, тогда «эдакий костыль» и над костром держи сколько надо – огонь до проушины не доставал.

За зиму наготовили штабелей и вслед за ледоходом принялись скатывать в реку для сплава к месту постройки, да опять обнаружилась незадача – брёвна тонули будто вовсе и не деревянные, так что пришлось ещё к каждому лиственничному утопленнику прирубать по два плавучих сосновика.

Едва успели пригнать до ледостава.

Строили «замок» по проекту губернского архитектора.

Промеж двух островерхих башен – два этажа: нижний торговый со сводчатыми окнами за рядом колонн, а сверху по всему второму этажу – галерея для прогулок и чаепитий…

Часть II

Соловей залётный

Ах, зачем эта ночь

Так была коротка…


1

В тот приезд на родину (1992 год) Вячеслав Ильич вынужден был провести ночь «на квартере». Старуха-хозяйка, сама, видимо, охочая до гулянок в молодости, предполагая и в своём блестящем постояльце неугомонную тягу к игрищам, кормя его щами, настойчиво убеждала посетить танцы в сельском клубе (была пятница). Не столько от её агитации, сколько от безрадостных перспектив долгого соседства с пожилым человеком в обстановке полнейшего неуюта Вячеслав Ильич рискнул развеяться.

Стояло время томительных бесконечных вечеров конца июня, когда солнце зависало, и здесь, в Окатове, светило в этот час прямиком вдоль шоссе.

Раскалённая белизна ослепляла Вячеслава Ильича, шагавшего по обочине, засунув руки в карманы распахнутого плаща.

Ворот битловки подпирал бороду, что придавало претенденту на родовую недвижимость вид несколько воинственный.

Вечноговоритель у конторы талдычил о подписании нового союзного договора, об изъятии из оборота сторублёвых купюр, получении из Америки кредита на продовольствие, но по мере приближения к клубу всё отчётливей становились слышны слова песенки из самодельных фанерных колонок на танцплощадке, огороженной дощатым бортиком по самой кромке горы над Умой, ещё полноводной и густо замешанной на глине весенних стоков.

Ой, напрасно, тётя,Вы лекарство пьёте…Не волнуйтесь, тётя,Дядя на работе…

И так далее.

Доски на танцполе были проломлены в нескольких местах, две девочки-подростка, шерочка с машерочкой, ловко избегали попадания в проломы, зачарованно кружились в обнимку, подскакивали и кривлялись. На скамейках по кругу сидели парни, девки, молодые бабы и старшухи – контролёрши нравов, беспощадные моральные прокуроры.

Поднявшись по ступенькам на площадку, Вячеслав Ильич в замешательстве встал у входа – присесть было негде, и в это время все без исключения собравшиеся, даже прыгающие девчонки, повернули головы в его сторону и принялись рассматривать, словно какую-нибудь экзотическую птицу.

Парни потеснились на скамье, и он сел.

Напрасно он думал, что защищён бронёй неизвестности, всё село уже знало, кто он такой и зачем прибыл.

Парень в сапогах, в кособокой кепке, пиджаке, под которым была только майка, сворачивая цигарку, прошёлся слюной по кромке газетного желобка и сказал соседу, кивнув на Вячеслава Ильича:

– Барин приехал.

– Это вы обо мне? – спросил Вячеслав Ильич- Ну, какой же я барин! Мой дед из мужиков. Купеческое звание не в счёт.

Столь ничтожной провокации оказалось достаточно, чтобы приезжий щёголь попался на крючок и лукавое крестьянство пошло в наступление, – окружили Вячеслава Ильича физиономии грубой простонародной выделки, и оттого ещё более обаятельные, улыбчивые и приветливые, совершенно невозможные в Москве – что ни лик, то и племя: лупоглазые чудины, тоймяки гранёнолицие, широкоскулые брацковатенькие (смесь славян с тюрками), чистоликие угорцы без всяких признаков бороды, ильменские славяне с размытыми, мягкими чертами, впрочем, тогда, в первом приближении, все показавшиеся Вячеславу Ильичу едва ли не на одно лицо.

Его обступили, обсели на корточках, обласкали улыбками, заговорили.

– Как в Москве жизнь?

– В Москве – всегда хорошо.

– Это верно. Это так.

– А у вас?

– У нас ничего хорошего. Вот – махру опять курим.

– Брагу ставим. Вино по талонам.

– Вы знаете, – воскликнул Вячеслав Ильич, – а мне председатель сегодня дал два талона. Завтра я уезжаю. Пропадут.

– Не пропадут. Давай сюда. Сейчас отоварим.

Потянулись к Вячеславу Ильичу руки – пожимали его узкую ладонь сильно, жёстко. Называли имена. Сергей. Толька. Валера…

– Вячеслав, – твердил купеческий отпрыск.

Потребовали отчество.

И стали звать его – Ильич.

Расселись, свесив ноги, на высоком обрыве Умы.

Солнце на ночь лишь покраснело, но так и не убралось. Пили, занюхивая хлебом, и в головах быстро полегчало. Весёлой чёрно-белой гурьбой сбившись вокруг цветного Ильича ввалились в пределы танцплощадки, после чего, в сущности, и начались настоящие танцы. Кто-то из компании уже петушился, заводил драку. У кого-то набралось храбрости для приглашения девки.

Молодецкую удаль, готовность к сшибке тоже чувствовал в себе и сорокалетний Вячеслав Ильич, и кавалерство тоже играло в крови, будто бы он ровня был парням, – причащение водкой нивелировало разницу в возрасте.

Все они стали «братья во хмелю».

Он застегнул свой клетчатый плащ на все пуговицы, подтужил кашне и слишком твёрдым шагом и слишком решительно подошёл к одной молодой особе, ориентируясь только на какой-то её внутренний свет, зажжённый лишь для него, хотя глаза её были отведены, и чем ближе он подходил, тем старательнее она отворачивалась, в то время как невидимый свет в ней самой становился всё ярче и ярче, а оказавшись в руках Вячеслава Ильича, воплотился этот свет ещё и в объём и теплоту, исходящую из-под тонкой материи, обозначился впадиной спины под напуском кофточки и нежностью пальчиков в его ладони.

Только ко второй половине танца Вячеслав Ильич стал понемногу переводить взгляд на её лицо.

Она чувствовала это и опять же поворотом головы постаралась скрыться от глаз Вячеслава Ильича, понимая, что сейчас произойдёт решительный момент в их сближении.

Ход был её.

Она робко, с опаской взглянула в его глаза и задержала взгляд ровно на столько, чтобы понять, не оттолкнула ли она его, почувствовать, не дрогнула ли его рука в этот момент, не отстранился ли он хотя бы на сантиметр, что могло означать бесперспективность этой случайной встречи, этого примитивного танца-хождения под песенку «Лето, лето, поцелуи до рассвета». Но произошло так, что будто бы её свет, её тепло вдруг перелились в него, она перестала краснеть, сделалась легче, тоньше, моложе, дотанцовывала радостно.

Он даже не успел узнать её имени, что послужило веской причиной для повторного приглашения, на которое она отозвалась как-то неохотно. В глазах следящих кумушек слишком откровенное согласие открывало бы в ней явное увлечение, лучше было бы этому «городскому» вообще пропустить пару танцев, но Вячеслава Ильича зацепило. Он, как говорится, попался. Почувствовал какое-то обновление от затылка до пят, или, как он сформулировал, перепрограммирование.

Что-то неудержимо привлекательное было в этом неожиданно случившемся родстве сердец – он сознательно старался не прибегать к термину душа, как сомнительному и туманному.

– Меня зовут Вячеслав. Можно Слава. А вас?

Она не без испуга взглянула на него, как бы желая узнать, понимает ли он, куда может завести эта дорожка. Увидав в нём оглашенного, с некоторым даже безумством в блестящих светлых глазах, ничего не желающего знать кроме её имени, тихо ответила:

– Леся.

– Как! Леся? Именно Леся, а не Люся? Я не ослышался? Это вроде как украинское имя!

– Вообще-то я Александра.

– Нет, Леся – это хорошо. Очень хорошо!

Он проводил её на место и сел к собутыльникам.

Словно ужаленный, вскочил со скамейки его сосед Валера в кепке-развалюхе и застиранной майке под пиджаком. Парень встал в бойцовскую позу, ударил кулаком себе в ладонь и сказал:

– А ну, барин, пойдём выйдем.

– Зачем? – захваченный приятными лирическими переживаниями, Вячеслав Ильич не сразу уловил перемену в настроении парней.

– Разговор есть.

– Тут не можешь сказать?

– Что, сдрейфил, купец?

Только теперь понял Вячеслав Ильич, что предстоит расплата за удовольствие держания в своих руках этой самой Леси.

Он скинул плащ, бросил поперёк лавки и оставшись в одной битловке, плечистый, намного выше вызвавшего его на бой Валеры, первый сбежал по ступенькам и ещё ниже по тропинке, под гору на лужайку, у впадения в реку Маркова ручья.

Оглядел позицию, попятился, встал спиной вплотную к кустам, помня уроки молодых уличных потасовок возле студенческого общежития на московской окраине, беспощадно жестоких с битьём лежачего, и засучил рукава оранжевой водолазки.

Парни спустились втроём и дрались неохотно, ритуально.

Вячеслав Ильич в своей яркой одежде метался на фоне кустов как солнечный блик.

Отмахивался удачно. Устоял.

Попинали, правда, по ногам, пару раз достали до губ и скулы, на том и успокоились.

Подвели итог:

– Шурку не трожь!

– Какую Шурку, что вы, ребята? Её Лесей зовут.

– Для кого Елеся-колеся, а для меня – Шурка.

– Кто же она тебе будет – жена? Невеста?

– Сеструха. Ты поиграешь и уедешь в свою Москву, а ей тут жить.

– И потанцевать нельзя?

– Ну, в общем, ты понял, купец. Предупредили тебя…

Вячеслав Ильич следом за парнями опять взошёл на танцплощадку, надел плащ и сел на скамью.

Он бы, конечно, снова пригласил её, хотя бы только и в пику «братану», но объявили белый танец, и она сама пересекла пространство очень быстрыми шагами, говорящими о том, что она догадывается о случившемся, негодует на защитничков и заявляет свою волю и право выбирать, с кем ей быть этим вечером.

Парни угрюмо курили, как шкодливые неучи. Один из них примирительно проговорил:

– Ты, Ильич, это… не обижайся. Так надо.

– Ну, надо так надо.

И он вскочил на ноги навстречу идущей к нему суровой и решительной Лесе, не чувствуя ни боли в коленке, ни онемения в распухшей губе.

Лесю до глубины души взвинтили удары кулаков парней по плоти «Славы», видимо, потому, что за время пребывания на танцплощадке и он, и деревенские парни, и эта молодая женщина стали неким единым целым. И махание кулаками подействовало на этот «раствор» подобно взбалтыванию, подогреву, стало катализатором процесса, как бы выразился учёный виновник всей этой заварухи с названием «любовь».

2

Когда на площадке отыграли последний танец, они уже чувствовали себя парой, признанной всеми, кто наблюдал их сближение.

И в них самих открылась новизна, удивительная для обоих, хотя и безотчётная; они шагали по гравийной дороге медленно, в ногу, как бы продолжая танцевать под радиогимн Глинки со столба «Славься!..», лёгкий, оперный, неожиданно умолкнувший на шесть часов подряд, отпустивший и страну, и село Окатово на свободу с гимнами перелётных птиц в этом недосвете белой ночи с отсутствием теней, когда светит везде одинаково – и по белому черёмуховому облаку, и под елью, и среди звёзд на небе…

Недалеко от села щебёнка вливалась в старинный Московский тракт, а ныне трассу М8. На перекрёстке лес был широко вырублен, выжжено кострище и обложено брёвнами для сидения, где они и умостились. Плащ Вячеслава Ильича был на плечах Леси, она куталась, внюхивалась в ворот, и вскоре уже оба сидели под этим необъятным и долгополым плащом, сшитым на берегах солнечной Адриатики под цвет её пляжей.



Негромко говорили о чём-то.

Более бессмысленных разговоров, нежели у влюблённых, не услышишь нигде.

Разве что в болтовне женщин присутствует ещё эта умопомрачительная несуразица, и мужчина, попадая под влияние женщины, как произошло с Вячеславом Ильичом в данном случае, невольно захватывается языком шифровки, обиняков и недоговорённостей, когда почему-то необходимо затуманивать вполне определённые намерения, продлевать время, выдерживать сроки, о которых знает, которые испытывает на себе женщина, называемые периодом ухаживания, – святое дело для парочек, длящееся годами, днями, часами, а иногда и минутами.

Об этих «периодах полураспада» знал Вячеслав Ильич, как человек сведущий не только в биологии, но и имеющий богатый опыт любовных приключений, полученный ещё в годы его хиппования в Москве на Тверской под девизом: «Ни Бога, ни семьи, ни государства!»

В те его студенческие времена улица Горького (Брод) была в Москве поистине домом свиданий под открытым небом, куда сходились по негласной взаимной договорённости самые смелые, отважно преодолевающие стыд, бравирующие своей раскованностью, превратившие её в орудие борьбы с целью «залюбить систему насмерть!» под распевы пронзительноголосых жуков-ударников в «All needs you is love!» и слабенький душевный тенорок Скотта Макензи в «If you going to Sun-Francisko».

И двадцатилетний Вячеслав Ильич блистал там природной выправкой в клёшах от колена с алыми клиньями и с бубенцами на обшлагах ядовито-синей рубахи.

Девчонки подворачивались под стать – со своими знаками отличия в виде цветастых балахонов, пончо, с ткаными фенечками на запястьях и с твёрдым знанием основного правила для любой фемины, праздно гуляющей по этой улице: пришла – значит согласна, а свободные «хаты» всегда имелись у кого-либо из друзей в виде пригородных дач или квартир предков, уехавших в командировку.

Славным гулякой оставался этот Синий Че даже и в аспирантуре. И женитьба не выработала в нём строгого семьянина.

Ну, никак из его обзора не исчезали молодые красивые женщины помимо его обожаемой Гелочки.

Одно время он боролся с этим наваждением. Корил себя за невоздержанность, пытался перенаправить энергию в спорт, в сверхурочные, в конце концов в алкоголь, но опять и опять срывался, удивляясь, как он не замечает того решающего момента, когда происходит контакт и он захватывается чужой энергосистемой, а далее включаются законы физики и химии, неоспоримые и непреодолимые, что в очередной раз произошло и здесь, на отчине, в славном селе Окатове, где он в июне 1992 года проснулся в солнечной и до стерильности чистенькой комнате фельдшерского пункта (Леся оказалась местным медиком), посмотрел на себя в зеркало над умывальником, выпятил распухшую губу, попытался пошире раскрыть заплывший глаз, погримасничал и сказал с усмешкой:

– Ну, здравствуй, родина-уродина!

Не вылезая из постели, Леся спросила:

– Ты женат?

– Темнить не стану. А колец мы не носим. Мы с ней тогда анархистами были. До сих пор так и не сподобились. Глупость это. Лучше уж сразу кастрировать.

В это время на крыльце послышались торопливые шаги и в дверь постучали.

Вячеслав Ильич, будучи уже одетым, по-хозяйски отпер дверь в фельдшерском пункте.

Босоногая девочка подала ему свёрнутый листок:

– Вам телеграмма.

– А откуда ты меня знаешь, дюймовочка?

– Тётя Фиса сказала. Она сегодня на телефоне дежурная. По телефону только что передали.

– Просто МУР какой-то! – произнёс Вячеслав Ильич, разворачивая бумажку.

«Мама в роддоме скорее приезжай Варя».

Подумал: вот бы так быстро всегда всё решалось в этой области… Ночью в койку – утром в роддом…

Храбрился. Шутил.

Но по мере трезвения озадачивался, опять что-то вроде угрызений совести накатывало, так что даже жёлтый клетчатый плащ стал выглядеть на нём вычурно, по-клоунски.

– Убежал – даже лапки не пожал, – из своего уголка подала голос молоденькая фельдшерица.

– Ну, что тебе сказать, Леся! Ты – моя прелесть! Много у меня было, но такая глазастенькая – первый раз!

Она метнула в него подушку.

Он поймал, оглядел. Сказал:

– Я не прощаюсь.

Ответно запустил в неё и юркнул за дверь, исчез из её жизни, думая, что навсегда…

В автобусе – допотопном газике с выносной мордой капота, с никелированной штангой для ручного закрывания двери, Вячеслав Ильич уселся в задний угол и через открытое окно перед отправлением прослушал новости на столбовом радио – о начале забастовки шахтёров Кузбасса, о возвращении Ленинграду имени Санкт-Петербург, о провозглашении независимости Эстонии…

Никнул к окну, выворачивал голову пока проезжали «чёрный дом», о котором он ещё никак не мог сказать, что это – его дом.

И потом задремал с мыслью о необходимости снова вырваться из своей секретной лаборатории в Москве (пришлось ездить шесть раз), чтобы опять и опять кланяться служителям богини архивов Нефтиды в Поморском хранилище, стараясь теперь обойтись без ссоры, другим путём – с подношеньицем различных подарков из столицы (духов «Наташа», конфет «Ну-ка, отними!», пудры «Лебяжий пух») для стимулирования дальнейшего поиска доказательств жизни на земле своего опального предка, для хождения с этими доказательствами по судам, для головоломных и весьма затратных встреч с адвокатами бесконечно длившегося процесса…

3

Звуки пианики вдруг начали приобретать радужную окраску, сообщая Вячеславу Ильичу дополнительный неизъяснимый подъём духа. Он ликовал, не подозревая, что эта добавка торжественного состояния, эти приливы вызваны, как выразился бы он сам, инфракрасными лучами, генерируемыми биосистемой по имени ВарВар – его дочери, приехавшей на подписание мирного договора с папой, только что ворвавшейся в квартиру (у неё, давно не живущей с родителями, оставался ключ).

В кожаной мотоциклетной куртке с заклёпками, в байкерских сапогах и со шлемом на локте матушку Ге тискала сейчас Варя, возбуждённая первой поездкой после зимовки на своём жёлто-голубом «Кавасаки».

Никакой шлем не способен был примять её причёску – сотни фиолетовых косичек на голове стремительно образовали шар, не требовалось даже взбивать.

В квартире распустился диковинный цветок с ярким женским лицом в центре бутона: губы с тёмной окантовкой, чёрные глаза и брови натуральной брюнетки, сила и молодость – невольное напоминание матери о возрасте и невозвратности женских преимуществ существования.

Варя в изнеможении упала на стул и из последних сил произнесла:

– Мамуленька! Чаю! Зелёненького!

И расслабилась во блаженстве.

Передохнув, спросила:

– А что папа? Всё сердится?

– Предательница, говорит. Из-за этого вашего острова.

– Что? Он на полном серьёзе? Ой! Какая глупость! Знаешь, мамуленька, у меня для него такой заказ есть! Андрей продюсирует фильм об Иосифе Бродском в архангельской ссылке. Нужна будет супермаска, чтобы как живой, а не как с Высоцким вышло. Нужен папин чудо-гель. Чтобы кожа на лице была как своя. Чтобы каждый лицевой мускул работал. Хорошие деньги обещали. Ты даже не представляешь сколько.

– У тебя хватит ума не говорить ему о деньгах? Потом скажешь, когда он сам спросит.

– Мам, за кого ты меня принимаешь! Или я его не знаю?

– Понимаешь, Варя, он сегодня получил ответ из Страсбурга…

– Опять этот дом, что ли?! Господи! Я теперь не знаю, говорить ли ему. Он же весь гонорар на этот свой дом ухлопает. И что, суд на его стороне?

Палец Гелы Карловны указал в сторону кабинета отца.

На страницу:
3 из 7