Полная версия
Призрак Безымянного переулка
Они совершенно не сочетаются, как это совместить?
Основа должна быть лавандовой. Только тогда духи будут иметь успех. И мыло, и крем, и пудра, и все остальное. Полный косметический набор от фабрики Костомарова.
Пролетка взбиралась на горки горбатых таганских переулков, копыта лошади скользили по обледенелой мостовой.
Яков Костомаров грезил о своем изобретении, об аромате «Букет Москвы».
А на улице Солянке, которой они достигли, пахло конским навозом и дымом из печных труб.
В ресторан «Славянский базар» он опоздал. Стол в приватном кабинете уже накрыли по его заказу на двоих. Но Семена Брошева в кабинете не было. Яков разделся, глянул на часы-брегет. Что же это Сеня-то?.. Еще раздумает… Нет, это невозможно, они столько раз уже говорили, он твердо решил. Но ведь может испугаться. Это все же не так просто – это кровь и боль. И стыд. Дать от себя отрезать кусок.
Это же такая адская боль. Яков Костомаров заказал у официанта графин коньяка – полный, тот самый знаменитый графин «с журавлями». На хрустале выгравированы летящие журавли и залиты позолотой. По таким графинам в «Славянском базаре» отсчитывали счастливые часы. Если что, он потом добавит Семену Брошеву в коньяк настойку лауданума-опия. А уже после всего накачает его до самых глаз морфием. Это умерит боль.
По длинному коридору, разделяющему приватные кабинеты, сновали официанты в черных фраках и белых манишках. Из банкетного зала доносился шум-гам. Там гудели голоса.
Яков Костомаров вышел в коридор и увидел, что белые двери большого банкетного зала, словно вылепленного из снежного бисквита, распахнуты настежь.
За большим банкетным столом – уйма народа. В «Славянском базаре» гуляли черносотенцы. Яков Костомаров сразу это понял – некоторых он узнал. Кого-то прежде видел лично, других – в газетах на снимках.
«Союз русского народа» и «Союз Михаила Архангела», забыв распри, давали завтрак-банкет в честь освобождения из тюрьмы мещанина Михалина – убийцы Николая Баумана.
Все это было еще так свежо в памяти из газет, освещавших и само громкое убийство, и процесс. Яков Костомаров увидел Михалина – щуплый, с сальными волосами, одетый в новую поддевку, косоворотку и бархатную жилетку, он сидел во главе стола, на почетном месте рядом с протоиереем Иоанном Восторговым.
Вот он встал с рюмкой водки в руке, явно робея, ободряемый союзниками и архангеловцами. То была разношерстная компания, надо заметить, вполне приличные господа, хорошо одетые, в тройках английского сукна, и рядом какие-то звероподобного вида «якобы казаки» – в алых черкесках с газырями, с обвислыми усами, краснорожие. Другие явно из мещанского сословия, что побогаче – в поддевках, в смазных сапогах. Эти истово ели, ели так жадно, что было понятно: банкет в роскошном ресторане для них – невидаль великая. И они благодарны только за то, что их сюда пригласили пожрать.
– Я… это… я весь полон чувств-с! Я благодарствую, – возвестил, взмахивая рюмкой, Михалин-убийца. – Благодарствую вам, господа хорошие, что не бросили меня гнить в тюрьме, выручили! А я ведь это… с полным почтением… то есть с полным воодушевлением тогда, из лучших чувств, из патриотических побуждений. Он же, этот Бауман… смутьян проклятый, на бунт народ подбивал тогда! Я как увидел его там, в пролетке, со знаменем-то красным, он что-то кричит, агитирует. И народ к нему льнет, слушает его антигосударственные речи. Так я взял трубу железную… И вот вам крест святой, – он воздел над сальной головой рюмку, – не колебался я тогда и не страшился! А каа-ааак звезданул его по башке!
В банкетном зале, полном гостей, повисла мгновенная тишина. Даже вилки стучать перестали о фарфор.
– Вдарил с отттягом! – воскликнул Михалин вдохновенно. – Хрясь его по башке-то! Кровищи, кровищи! А он навзничь с пролетки-то. А я его еще раз, и еще, и еще, и еще. – Он рубил воздух ладонью, словно убивал Николая Баумана снова, здесь, за столом. – Так и брызнули его мозги на мостовую-то. И такая радость во мне взыграла в тот миг, такая радость светлая! Словно ангелы вострубили на небесах…
– И поделом бунтовщику! – заревел один из казаков.
– Урррряяа! – фальцетом подхватил кто-то из одетых в поддевки и смазные сапоги.
– Ммммммммля!
Словно бык промычал. Но это подал глас свой блаженненький Митенька Козельский, тоже приглашенный, но сидящий на отшибе, на самом дальнем конце стола, у открытых дверей.
Потому и двери в банкетный зал ресторана не закрывали официанты – Митенька Козельский, весь в репьях и засаленном тряпье, вонял немилосердно. Но его терпели в надежде – а вдруг пророчествовать начнет? Если же калом станет кидаться, как на паперти, то сразу же выведут!
– Здоровье господина Михалина! Побольше бы нам таких в наши ряды! – возгласил с энтузиазмом представитель «Союза русского народа».
– Он, между прочим, в нашей организации состоит! – тут же парировал некто из «Союза Михаила Архангела». – Вы своих героев имейте, не черта к нам примазываться!
– А никто и не примазывается! – обидчиво вскипели на противоположном конце стола. – Вы вообще… вы с тратами лучше разберитесь и с воровством!
– Каким таким воровством?
– А таким, о котором вопрос на заседании Думы поднимался нашим председателем Дубровиным!
– Да ваш Дубровин никто, выскочка, самозванец!
– Это ваш засраный Пуришкевич самозванец! Он деньги присвоил – это все знают. Департаментом деньги были выделены на борьбу с революцией, с либерализмом. Кинулись считать, а в кассе нет ни копейки. Пуришкевич все по карманам своим рассовал!
– Это Дубровин ваш вор, ворюга! Казнокрад!
– Господа, вы слышали? Этот хам нас оскорбляет!
– В морду за оскорбление!
– Хххххххамы! – заревел кто-то в алой черкеске, вскакивая из-за стола.
– Сами такие!
– Да я сейчас твою морду!.. твою мать…
– Господа! Господа! – надрывался протоиерей Иоанн Восторгов, похожий на ослепленную светом бородатую сову – тучный, в черной рясе, покрытой жирными пятнами от жаркого. – Держите себя в руках! Прекратите свару!
– Ххххххамы!
– В морррррду!
– Господа, гимн, гимн! – Протоиерей Иоанн Восторгов вскочил на ноги. – Как в Думе, как в едином порыве – гимн, господа! Бооооооже, царяяяяя храниииии…
– Бооооооже, царяяяяя хранииии…
– Ххххххамы!
– Сиииииильный держааавный… цаааарствууууй над наааами…
– Слова перевираете!
– Бооооооже, царяяяяя храниииии…
Спели гимн хором.
– Здоровье его императорского величества!
Выпили обоюдно.
– А я хряяясь по башке! – снова пьяно-ликующе возгласил убийца Михалин. – А он брык с пролетки-то, кровищи… И такая радость во мне…
– А вы рот нам все равно не заткнете, воры, предатели! И Пуришкевич ваш – жидомасон!
– Сам ты предатель! Сам ты жидомасон!
– В морду за такие слова!
– Стреляться! Я вас вызываю – тут же через платок!
– Да я тебя сейчас расплющу!
Звон хрусталя. Грохот тарелок, падающих на пол. Сначала двое, вскочив из-за стола, схватились за грудки. И вот уже четверо, шестеро – союзники против архангеловцев, и пошло-поехало!
В банкетном зале началась безобразная драка. Официанты метались по коридору, уклоняясь от летевшей из дверей зала посуды, и орали, чтобы немедленно вызвали полицию.
– Ужас… Что тут происходит?! И тут насилие?
В коридоре, точно фантом, возник давно ожидаемый Семен Брошев – в клетчатом костюме, в легкой, не по московской зиме накидке, чем-то неуловимо смахивающий на юродивого и одновременно на князя Мышкина. Белесый, невзрачный и такой светлоглазый, такой тихий.
– Яша… я всю ночь думал, не спал… Я что-то боюсь. И я не знаю, как сказать обо всем об этом Серафиме… Ой, а почему они тут все дерутся?
Черносотенцы сворачивали друг другу скулы, по залу летала посуда, стулья. Протоиерей Иоанн Восторгов кричал, чтобы прекратили, его никто не слушал. Митенька Козельский, уписывая пироги, восторженно мычал и пускал слюни, любуясь баталией.
– Почему они дерутся? – спросил Семен Брошев Якова Костомарова.
Тот сначала не ответил. А что тут скажешь? Вспомнил, как однажды, примерно в таких же вот обстоятельствах гражданской свары, спросил его купец Третьяков, мрачно попыхивая гаванской сигарой:
– Что делать нам, предпринимателям, купечеству в этом бедламе?
Тут дверь приватного кабинета напротив распахнулась, и они увидели своих соседей – тоже накрытый стол, на нем тоже два графина с коньяком и с «журавлями», но уже пустых, и один полный.
Два господина – настоящих красавца, раскинув широко руки, стояли посреди кабинета. Яков Костомаров их узнал моментально, потому что встречал в этом ресторане частенько.
Оба корифеи Московского Художественного театра. И не просто корифеи, но основатели. Один – отпрыск купцов Алексеевых, взявший себе звучную сценическую фамилию, – высокий пышноволосый красавец в пенсне на шелковой ленте.
Другой – красавец в английской тройке, кудрявый ухарь с аккуратной бородкой.
Видимо, уже напившись вдрызг, они играли в «журавлей», вперяясь взглядами в пустые хрустальные графины.
– Курлы, курлы, полетели! Ах, белые березки… Хочу туда, где березки! – восклицал корифей в пенсне. – Володенька, полетели?
– Костенька, айда, мы же энергичные люди! Курлы, курлы!
Они маленьким сплоченным клином кружили по кабинету, норовя выскочить в коридор, полный бушующей кабацкой стихии.
Но как раз в этот момент к ним самим заскочил некто в алой черкеске с газырями – лысый, потный, расхристанный в драке, пьяный.
Секунду он пялился мутным взором на корифеев Художественного театра, изображавших «журавлей», а потом рявкнул:
– А по сусалам?!
Корифеи замерли. Тот, что в пенсне, гордо вскинул голову, явно желая ответить черносотенцу, но товарищ ухватил его за пиджак:
– Костя, Константин Сергеевич, я тебя умоляю, не связывайся! Оставь.
На улице Никольской уже свистели городовые. И вот передовой отряд полиции ворвался в ресторан и кинулся разнимать дерущихся.
Яков Костомаров с минуту созерцал и это поучительное зрелище. Черносотенцы пытались бить и полицию тоже, но она им этого не позволила. И вскоре вместо матерного рева зазвучали негодующие голоса:
– Да как вы смеете?! Я патриот, а вы – рукоприкладство… Ой, за что меня-то, я вообще ничего, это меня били, я потерпевший! Вы полиция или кто? Мы истинные патриоты, а вы нас в кутузку? Это полицейский произвол! Сатрапы!
– Полицейские сатрапы! Охранка! – завизжал кто-то из «Союза Михаила Архангела».
– Совсем распоясались! Жандармы! – это кричали уже в «Союзе русского народа», те, которых городовые волокли в участок.
– И революционеры то же самое полиции на митингах кричат, – наивно заметил Семен Брошев. – Так в чем же разница? Где во всем этом смысл?
Яков Костомаров закрыл дверь кабинета, отсекая от себя с Брошевым драку, черносотенцев, городовых, корифеев Московского Художественного.
Они сели за накрытый стол.
– Тебе лучше выпить коньяка, Сеня, – сказал Яков Костомаров. – У нас впереди многотрудная ночь. И лучше тебе выпить, расслабиться.
Они сидели в «Славянском базаре» долго, завтрак затянулся до самых сумерек. В белом бисквитном зале давно все утихло, полиция навела порядок, черносотенцы подались восвояси, лакеи собрали осколки посуды с паркетного пола, вымели сор, унесли остатки еды на кухню. Украдкой от метрдотеля допивали вино из бутылок и бокалов.
Белый зал закрыли, жизнь ресторана вошла в обычную колею. А Яков Костомаров все вел задушевную беседу с Семеном Брошевым, подталкивая, подводя его, как сазана подводят уточкой под сачок, к последнему решающему шагу.
Корабль…
Они оба говорили о нем.
И еще о белых голубях.
– Я хочу, я решил, я сделаю, – твердил Семен Брошев дрожащими губами. – Вот так разом освободиться от всего – от вожделения, от страстей, от этого внутреннего жара, что беспокоит меня и не дает достичь полного совершенства, идеала, к которому я стремлюсь. Я жажду чистоты и покоя. Но я не знаю, как сказать об этом Серафиме. И как вообще с ней быть после того, как все произойдет. Она и так уже догадывается. И она меня пугает. Она такая решительная, непримиримая. И Адель… Адель на нее влияет, я говорил тебе.
Серафима Козлова – невеста Брошева из богатых купцов с Полянки – рано потеряла и мать, и отца. В приданое ей по завещанию доставался миллион с условием, что она выйдет замуж за Семена Брошева. Их еще в отрочестве «сговорили» родители. Серафима вкусила все прелести богатой самостоятельной жизни – ездила в Париж и Женеву. В Париже простаивала ночами у театра, надеясь узреть своего кумира Сару Бернар. А в Женеве училась на курсах при университете. Там она познакомилась с Аделью Астаховой – барышней еще более решительной, ярой феминисткой. И по возвращении в Москву они были неразлучны.
Семена Брошева Серафима опекала, относилась к нему не как к жениху, а как к малому ребенку. Она была нежна с ним и снисходительна. А он то впадал в тяжелую депрессию, то вновь и вновь искал духовный путь. Они вот уже два года откладывали свадьбу.
Яков Костомаров подозревал, что все Сенины сентенции насчет воздержания и чистоты – плод его импотенции, в которой он стыдился признаться не только невесте, но и самому себе.
Тогда какая разница ему? Стать «белым голубем» в такой ситуации даже предпочтительно. Ну, возможно, это слишком радикальный путь, однако…
У Брошева рудники, фабрика, за ним банк, и это такое подспорье Кораблю в нынешние непростые времена! Если он примкнет к «белым голубям» плотски, эту связь уже будет не разорвать. И община воспользуется его капиталом. Ради расширения производства фабрика «Товарищество провизора Костомарова», не задумываясь, запустит жадные руки в брошевские деньги.
На один проект нового аромата «Букет Москвы» уйдет уйма средств. Потому что любое совершенство – дело недешевое, и сначала деньги надо вложить, чтобы потом иметь прибыль.
Это и господин Маркс говорил. Яков Костомаров в свое время почитывал «Капитал» на немецком. И почерпнул там для себя немало экономически полезных советов относительно прибавочной стоимости.
Но в одном он с Марксом категорически расходился. В вопросах социального мироустройства.
Впрочем, с правительством он в этих вопросах расходился не менее кардинально. После событий пятого года в патологическом страхе перед революцией правительство занялось пропагандой и кастрацией мозгов населения через прессу, газеты, путем вдалбливания набивших оскомину истин типа «самодержавия, православия, народности». Все это была такая чепуха! Народ поначалу слушал, потом тупел, а потом начинал озлобляться. И эта злоба клокотала глубоко внутри, в самой толще и гуще масс, куда не достигали истерические филиппики журналистов-пропагандистов.
Яков Костомаров – купец и потомок мещанина-провизора – видел это и понимал. Сам он наблюдал народ на своей фабрике и на соседнем заводе – Гужона. Там можно было многое увидеть и понять.
Эта злоба, эта отчаянная жажда справедливости, это вожделение и зависть, эта ярость – все это плотские страсти. И никакая пропаганда с ними ничего поделать не могла. У мужиков кипела кровь, чесались, распухали яйца. И они начинали меряться друг перед другом, у кого эти яйца круче.
А вот «белые голуби» яйца себе отрезали. И делались такие тихие, кроткие, послушные, покорные. Обожали копить деньги, работали как заводные.
Вот Антипушка – кормчий Корабля – всегда приводил притчу насчет животного мира, как оно в природе-то – быки, мол, бодаются, бараны тоже, петухи дерутся. А лиши их мужского естества, и получаются волы, валухи покорные, что влекут себе рабочее ярмо и не ропщут. Живут лишь для себя, не обременяясь ни потомством, ни долгами, ни страстями, ни скандалами.
Аки голуби безгрешные…
Антипушка Кормчий появился на фабрике еще при жизни старшего брата – просто захаживал, проповедовал свое. Брат Иннокентий ничего ему не позволял, вообще считал изувером.
А вот Яков после восстания на Красной Пресне, после всех этих трупов и расстрелов, после бунта и тупой апатии, окутавшей Москву, словно серая вата, решил дать Антипушке-кормчему сыграть на фабрике свою роль.
Антипушка привел своих единоверцев – здорового как медведь Онуфрия из сибирского Корабля и умного и сведущего в технике Федосея Суслова. Суслова Яков Костомаров сделал старшим приказчиком. Несколько месяцев наблюдал его – сгорбленный, безбородый, улыбчивый, кроткий, он начал увольнять рабочих и набирать кое-кого из своих.
И вот спустя два года на фабрике из двадцати девяти человек рабочего персонала – одиннадцать «белых голубей», убеленных. Двенадцать – все еще живущих в браке, но чутко внимающих проповеди кормчего и участвующих в радениях. Остальные, как всегда, колеблются. С одной стороны, привлекает соблазн денег, которые сулят за вступление в Корабль. С другой стороны, стыд и боязнь боли.
И есть еще молоденький дурачок из формовочного цеха, не убеленный по-настоящему, но перетянувший себе половые органы просмоленной бечевкой и похваляющийся этим, словно подвигом умерщвления плоти.
И тишь да гладь на фабрике все эти два года. Никаких там петиций, стачек, требований повысить заработок. Вот что значит – секта, вот что значит община.
Скопцы – это сила. И сила эта в самой их слабости и фанатизме, с которым они работают и живут. А живут лишь для того, чтобы работать и копить деньги, а еще сладко, вкусно есть, не позволяя себе при этом тонуть в пучине пьянства. Потому что отрезанные яйца и член, видно, и на это тоже мужское пристрастие влияют. Среди «белых голубей» – скопцов горьких пьяниц не водится. И это факт.
К концу застолья Семен Брошев совсем размяк. Он пил коньяк, и Яков этому не препятствовал, подливал незаметно еще и настойку опия. Лицо Брошева побледнело, покрылось капельками пота. Светлые глаза казались темными как ночь от расширенных зрачков.
Он все еще что-то с жаром молол про «чистоту и свое решение остаться чистым, незапятнанным, как в физическом плане, так и духовном».
А Яков Костомаров все больше убеждался, что перед ним импотент, боящийся не только физической близости с решительной и красивой невестой, не только супружества, но и жизни вообще – борьбы, насилия, лжи, правды, счастья, беды, удовольствий и потерь. Всего того, что он именовал «страстями».
Лучше убелиться и стать чистым.
Нет, кротким, апатичным, как вол в ярме.
Нет, как белый голубь.
Скопцы никогда не требовали у Якова Костомарова, чтобы он сам примкнул к ним, убелился. Они понимали границы дозволенного. Он бы и Сеню Брошева на это сам не стал подбивать, однако тот высказал определенные намерения. Грех было этими намерениями не воспользоваться ради того, чтобы Корабль-фабрика получил брошевские деньги и рудники, а также фармацевтические разработки.
– Но как же быть с Серафимой? – ныл Брошев. – Она же все равно узнает, этого же не скроешь. А свадьба?.. Она не получит наследства, если не выйдет за меня. И я думаю, она выйдет, и я… Я не в силах ей отказать. Мы поженимся.
– И станете жить как брат с сестрой. Без греха. Помнишь, что Антип-Кормчий тебе говорил? Это счастье, это радость, это духовное единение. Дух, ты же дух освобождаешь этим актом, Сеня, а плоть – плоть – она заживет.
– А это очень больно? – тревожно спросил Брошев.
– Это больно какой-то миг. Потом они тебя перевяжут, а я сделаю укол. И мы станем тебя выхаживать. Заботиться о тебе. Столько любви ты испытаешь!
– Правда? – Брошев осоловело моргал. – Я хочу любви, я так одинок. А Серафима – она холодная, насмешливая. Они такие передовые с Аделью! Постоянно какие-то собрания, кружки, благотворительность. Вся эта суета, пустота… Я так устал…
– Тебе сразу станет легче. – Тут Яков Костомаров лгал. – Ну что ж, надо ехать. Пора. Там все уже готовят.
– Ехать? Уже? Ох, я что-то боюсь.
– Ничего не бойся. Я с тобой.
– У меня странное предчувствие…
– Это естественно. Быть человеком, а стать «белым голубем», свободным для полета.
– Да, это так, это полет души туда. – Брошев махнул вяло рукой в сторону белой стены ресторана. – Но ты знаешь, мне кажется, Серафима о чем-то догадывается. Она следит за мной.
В ресторане Яков Костомаров не придал значения этим его словам. Просто подлил ему еще опия в кофе.
В пролетке, когда они ехали в Безымянный переулок, Семен Брошев под воздействием коньяка и наркотика уже был никакой.
Он не замечал ничего: ни сырых сумерек, ни света газовых фонарей, ни ярких витрин на Солянке. Не слышал граммофона из открытых дверей трактира: «Паццалуем дай забвенье»…
Не ощущал холодного пронизывающего ветра. Он вперялся в пустоту остекленевшим от опия взглядом и лишь плотнее прижимался к Якову Костомарову, обнимавшему его в пролетке за талию.
В Безымянном переулке их уже ждали. Здоровенный Онуфрий в ливрее, стоявший на страже у подъезда костомаровского особняка, подхватил Брошева под мышки из пролетки и по знаку Якова Костомарова повел в дом – готовить к таинству.
Радение «белых голубей» в эту ночь обещало быть зрелищем не для слабонервных.
Семена Брошева сначала устроили в кабинете. Затем повели в специальную комнату при конторе фабрики. Там уже был застелен чистыми простынями диван, стояли ширмы. За ширмами на столе Яков Костомаров подготовил саквояж провизора. Там хранились морфий, шприцы, спиртовка и много перевязочных средств.
Во время убеления все должно было произойти по традиции – как принято у скопцов и при этом не слишком стерильно. Но затем Яков Костомаров планировал оказать Семену Брошеву полноценную медицинскую помощь. Имелся наготове и знакомый врач, которому он щедро платил. Естественно, ни о какой поездке в больницу и речи не было.
Брошев остался на попечении Онуфрия и приказчика Федосея Суслова. А Яков Костомаров вернулся в дом.
Хотелось покоя и музыки хотя бы на час. Вдова брата перед тем, как уложить детей спать, всегда музицировала в гостиной на рояле. Она хорошо играла, и дети при этом всегда присутствовали – девочку приводила гувернантка, а малыша приносила нянька Маревна, и они сидели в креслах. Двухлетка-мальчуган таращился на рояль, на яркие лампы, однако сидел на руках няньки тихо и никогда не плакал.
Яков Костомаров устроился в кресле и тоже слушал – вдова брата играла Шуберта.
Яков закрыл глаза, весь отдаваясь мелодии. Скоро, скоро их Корабль, обагренный кровью нового убеленного, поплывет в землю обетованную. Мужики в это верят. Кормчий Антипушка умеет уговаривать – ласково, проникновенно. Мол, все несчастья на свете от «лепости злой», от страстей, от тела греховного, от жара в чреслах – похоть рождает вожделение, а вожделение – зависть и жажду перемен, и жадность, и ревность. А кто убелился – тот очистился и стал свободен от плоти своей.
Это одна проповедь. Тем, кто не очень в это верил, предлагалась кормчим проповедь другая – вот мы не женимся, оттого и богаты. Живем для себя, деньги у нас водятся. Пусть смеются над нами, обзывают скопцами. А за деньгами-то к кому идут, если банк в ссуде отказал? К нам, к скопцам, к ростовщикам. Сделаетесь как мы, и у вас деньги заведутся. Перестанете на фабрике, как простые, горб ломать, будете ссужать народ деньгами, купоны стричь. Спать на мягкой перине, вкусно есть. В Евангелии от Матфея-то не зря сказано, что есть скопцы, которые сами себя сделали скопцами для Царствия небесного. А что евангелист одобрял, то, значит, хорошее дело, а?
Яков Костомаров слушал Шуберта и твердил себе: я так поступаю потому, что хочу сохранить фабрику и улучшить, расширить свое дело. Сердце брата не выдержало социальных потрясений, и я их тоже не хочу. После того, что мы видели и пережили, что нам делать? Что делать мне, оставшемуся одному как перст в этом мире, с фабрикой – нашим детищем на руках? Что мне делать? Возненавидеть царя и Думу, как жандармский ротмистр Саблин, ставший убийцей? Или примкнуть к обезьянам в их обезьяньих черносотенных союзах? Уехать за границу, эмигрировать? Но фабрика здесь, все мое здесь. Я хочу не так уж много, поверьте! Я хочу, чтобы на моей фабрике не было волнений и стачек. Чтобы мужики трудились и не кипели злобой на меня и мою семью, а были довольны. Сколько бы ни поднимал я им зарплату, они все равно не станут жить так, как я. Это невозможно. Значит, рецепт должен быть другим. И мой рецепт таков: община на фабрике, сплоченная секта скопцов.
И пусть Корабль плывет по своему пути.
И пусть вдова брата играет Шуберта каждый вечер.
И дети-племянники пусть смеются и растут в довольстве и счастье.
И пусть фабрика работает и процветает.
И я создам, непременно создам аромат «Букет Москвы» и вмещу в него все.
И это тоже.
И сладость, и горечь. И счастье, и боль.
После музыки он поцеловал вдову брата в щеку, поблагодарил и пожелал ей спокойной ночи.
Немножко еще посидел в кабинете при выключенном свете, наблюдая из окна, как по темному двору темными тенями проскальзывают в здание склада «белые голуби».