bannerbanner
Двадцать пять лет на Кавказе (1842–1867)
Двадцать пять лет на Кавказе (1842–1867)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Впрочем, в этом ничего удивительного нет, если принять в соображение, что когда кувшины перед напусканием нового вина моют, то в них ставят лестницы, туда спускается человек с фонарем, как в погреб, и трет веником, а голос его раздается каким-то глухим подземным эхом. Для этой работы есть даже особые специалисты – жители Военно-Грузинской дороги, гудомакары, они же привозят с собой и шиферные плиты, употребляемые для накрывания кувшинов. Молодое вино (маджари) слабо, сладковато и мутно, но в феврале – марте оно уже окрепло, очистилось и бывает таких качеств, что не уступит многим прославленным европейским винам. Красное или почти черное гуще, крепче, а белое, почти померанцевого цвета, слабее, но с превосходным букетом соединяет прекрасный вкус. Достоинство этих вин – совершенная безвредность: сколько ни выпить – головной боли не чувствуешь, и грузины, пьющие невероятное количество вина, не слыхали о подагре. Зато кахетинское вино не выдерживает долгого хранения и киснет, но вернее, что это происходит от дурной, патриархальной системы выделки. Большей частью вино развозится в бурдюках, смазанных внутри нефтью, почему и принимает не совсем приятный, вяжущий вкус; в последнее время, однако, стало уже развиваться употребление бочек и бутылок, и в Тифлисе хорошее вино в продаже без нефтяного вкуса.

По окончании сбора винограда в Кахетии настает самое веселое время: князья начинают разъезжать друг к другу и, собираясь целыми париями, гостят по несколько дней у своих знакомых; к тому же времени устраиваются большей частью свадьбы, празднуемые с большой пышностью.

Мы с князем Челокаевым тоже сделали поездку через села Артаны и Шильды в Кварели, где была часть управления Лезгинской линией под начальством полковника Маркова, весьма благоволившего к моему начальнику. Здесь, устроив кое-какие свои служебные дела и отношения, мы пробыли несколько дней, пируя у князей Чавчавадзе поочередно. Принимали нас благодаря значению и родственным связям Челокаева везде отлично, и вся поездка, дней десять, была рядом кутежей, о которых трудно дать понятие тем, кто сам их не видел. И питье, и еда, и пение – все в размерах героев Илиады. На обратном пути в селе Лалискури мы заезжали к семейству одного незадолго перед тем убитого в Дагестане офицера, тоже князя Челокаева, и здесь мой начальник как дальний родственник покойного исполнил обряд «сожаления»: церемония заключалась в том, что, войдя в комнату, где на полу в черных одеждах сидели вдова и сестра покойного, Челокаев начал выражать сожаление о несчастии, постигшем не только родных, но и всю Грузию, потерявшую такого доблестного князя, а они тотчас пустились в слезы; он тоже, закрывшись на минутку шапкой, сделал вид, что плачет, затем советовал не предаваться отчаянию и прочее; слезы мгновенно осушились, вдова стала расспрашивать о семействе, передавала поклоны, после чего Челокаев откланялся, и мы уехали. Этот, как и многие подобные ему обычаи, совершаются повсеместно на Кавказе с большим педантизмом.

К числу любимых развлечений кахетинских князей принадлежит ястребиная охота за фазанами. Ястреба ловятся особыми силками, к которым для приманки привязывают живую курицу. Попавшемуся ястребу зашивают (буквально) глаза ниткой, на ноги надевают небольшие медные бубенчики, пришитые к кожаным ноговичкам, и сажают на руку; так охотник держит ястреба целую ночь, постоянно его поглаживая, посвистывая, чтобы приучить к звуку бубенцов и человеческого голоса; кормят его сырым моченым мясом и для пищеварения дают проглатывать кусочек холста (?). На третью ночь ястребу раскрывают глаза: сначала он боязливо оглядывается, срывается с руки, повисает на шнурках, опять садится на руку, затем успокоится; целый день не дают ему есть, сажают в нескольких шагах от себя, манят мясом, цмокают, присвистывают, пока он сам не прилетит на руку. Подобным образом он в неделю делается ручным и после, отлетев иногда на две версты, опять возвращается к хозяину.

Фазаны водятся вообще в колючих кустарниках, густых бурьянах, обилующих разными ягодами. В первый день охоты, лишь только ястреб поймает фазана, добычу отдают ему и прекращают охоту. На следующий день охота ведется уже как следует: князь верхом с ястребом на руке, несколько человек с легавыми собаками входят в чащу и разными криками, визжанием, лаем спугивают фазана; ястреб стрелой пускается за ним, и схваченный когтями бедняга падает наземь, где его подбегающие люди и отнимают у ястреба, большей частью живым; иногда же фазан, не настигнутый еще врагом, падает в кусты, куда ястреб, боящийся колючек и чащи, не смеет за ним забраться, тогда этот взбирается на ближайшее к месту дерево, не спуская своих острых глаз с жертвы, и начинает звенеть бубенцами, махать крыльями, пока обратит внимание охотников, которые тут же и вытащат омертвевшего от испуга фазана или же спугнут его, и в другой раз уже редко удается ему уйти от страшных когтей. Во время ястребиной охоты никогда не стреляют, считая это вредным для ястреба.

После целого ряда различных удовольствий в веселом обществе князей пора было возвратиться, наконец, и к делам. Я оставил Кахетию, облитую золотистыми лучами осеннего солнца, и только грозный ряд великанов, совершенно одетых в снег, напоминал, что существует зима, а приехав в Тионеты, застал совершенно русскую зиму: все было покрыто снегом, лед сковал почти до самой середины быструю Иору, скрипучие арбы заменились полозьями.

По приглашению одного из жителей я был у него на свадьбе. Невеста была привезена из Ахмет в сопровождении жениха и нескольких родственников, подкутивших порядком, стрелявших из ружей, распевавших всю дорогу во все горло и потчевавших всех встречных вином из бурдючков, привязанных у каждого за седлом. Из церкви после венчания жених и невеста шли рядом, держась за концы цветного платка; их окружали с восковыми свечами в руках, песни и стрельба не прекращались; у молодых были на головах венки, надетые в церкви при венчании. При входе в саклю их встретили родители, приглашая войти и занять места, но там, где должны были сесть молодые (по-грузински мэпэ и дэдопали, то есть царь и царица), лежал ничком какой-то мальчик и, несмотря на просьбы, брань, удары плетью, не хотел вставать, пока ему не дали денег и яблок, тогда он поднялся при громком смехе присутствовавших. То же, говорили, бывает и в спальне молодых: какая-нибудь служанка разляжется поперек кровати и без платы не встанет. Возле невесты уселась рядом старуха, обязанность коей состояла в том, чтобы весь вечер постоянно поправлять на молодой то покрывало, то платочек, то ленточку, хотя бы все было в отличном порядке, и по временам что-то нашептывать ей на ухо. Перед молодыми ставится поднос, на который все, подходя с поздравлениями, бросают деньги (у высших сословий в пользу прислуги). Невеста с опущенными глазами, как истукан, просиживала эти несколько часов без движения, без слов. Гости, усевшись на другой стороне, после благословения священника приступали к ужину, принимавшему под конец самый шумный характер: пение, крики, пальба из пистолетов, плясание лезгинки, пока не расходились или развозились по домам. На другое утро, если все было благополучно и жених был весел, сходились гости, их угощали полустаки (тесто с медом и орехами), начинались поздравления, кутилы настаивали, чтобы молодая вышла и непременно проплясала лезгинку. Если она была в силах это исполнить, ее расхваливали, пророчили мужу счастливое супружество. В случае же неблагополучного окончания свадьбы, что случается, впрочем, весьма редко, полустаки не разносили, родственники расхаживали с унылым видом, а гости торопились пускать в ход остроты и сплетни.

Сам обряд венчания совершается так же, как вообще у православных, только при входе молодых в церковь у дверей дружки держат две скрещенные сабли, под которыми они должны пройти, те же сабли кладут молодым под ноги у налоя, и кто первый наступить на саблю, будет, по поверью, первенствовать в доме, а у кого из молодых прежде потухнет восковая свеча, тот прежде и умрет.

В январе 1845 года, после восемнадцати месяцев отсутствия, я собрался съездить в Тифлис, выбрав кратчайшую дорогу, о которой прежде вовсе не знал; оказалось, что по ней, конечно только верхом, не более каких-нибудь 75 верст, между тем как кругом через Телав до Тифлиса более 200. В Тифлисе я застал тьму амбавий по случаю назначения графа Воронцова наместником кавказским. Делались большие приготовления для его встречи; все как-то инстинктивно понимали, что нужно ожидать общих улучшений и разных перемен. Слава графа Михаила Семеновича как устроителя Одессы и Новороссийского края предшествовала ему и пронеслась по всем уголкам Кавказа[2].

Все эти восторги и толки не могли быть приятны старику Нейдгарту, и он поторопился выехать из края. Два года его главного управления Кавказом были рядом неудач, за которые трудно его обвинять. Не успел он приехать, как летом 1843 года Шамиль в течение короткого времени истребил в буквальном значении этого слова отборный батальон Апшеронского полка, следовавший в горы для подкрепления гарнизонов укреплений (спаслись два солдата, принесшие печальную весть), взял десять наших укреплений, перебил и наполовину полонил их гарнизоны, приобрел большой запас всяких снарядов и артиллерии, которой у него до того почти не было. Это были первые примеры взятия горцами наших укреплений и истребления целых частей. На восточном берегу Черного моря случались атаки укреплений, но они падали разве таким геройским образом, как Михайловское в 1840 году, которое было взорвано солдатом Архипом Осиповым вместе с проникнувшими в него горцами. А тут разом десять укреплений взято горцами, «этой ободранной аравой», которую побить считалось до тех времен делом само собой разумеющимся.

И ведь большинство гарнизонов защищались геройски и падали уже только за совершенным истощением сил, за недостатком патронов, продовольствия или воды (одно только маленькое укрепленьице Ахальчи, в котором было человек 40 гарнизона, сдано без выстрела прапорщиком Тифлисского егерского полка Залетовым, явившимся, как рассказывали, к Шамилю по форме, с рапортом, как являются к инспектирующему начальнику). Эти печальные события сильно подействовали на дух войск и решимость частных начальников, в большинстве отличавшихся этим полезным в малой войне качеством. Выступивший было из Темир-Хан-Шуры под командой генерала Гурко небольшой, но по тогдашним кавказским обстоятельствам считавшийся самостоятельным отряд из трех батальонов при четырех орудиях и сотни казаков на выручку осажденного горцами укрепления Гергебиль поднялся на высоты, с которых видно было едва еще державшееся укрепление и ободренное видом отряда решившееся даже на отчаянную, бесполезную вылазку; отряд простоял около суток и отступил, Гурко не решился спускаться в ущелье на выручку гибнущему гарнизону, опасаясь восстания жителей в своем тылу, что могло повести к его окончательному уничтожению и, во всяком случае, к всеобщему восстанию части туземцев, остававшихся еще хоть для вида покорными, а вместе с тем и к падению Темир-Хан-Шуры, в которой остались защитниками уже только вооруженные писари, музыканты, инвалиды… Может быть, человек более решительный, чем недавно прибывший на Кавказ Гурко, без всяких долгих рассуждений попытал бы счастья и, спустившись, атаковал бы горцев: в случае удачи он не только выручил бы осажденное укрепление, но спас бы весь Дагестан от всех последовавших катастроф и покрыл бы себя и свой отряд вполне заслуженной славой, но в случае неудачи, оставалось погибнуть вместе с остатками гарнизона, безо всякой надежды на помощь, и тогда общее восстание, падение Шуры, изгнание нас из большого Дагестанского района были бы неизбежны. Таким образом, благоразумие требовало отступления, и нельзя этого не одобрить. Но гораздо лучше было вовсе не идти, не показывать неприятелю своей слабости и своим осажденным товарищам такого малодушия. Это отступление отряда в виду гибнущего укрепления еще усилило упадок духа в войсках и навело решительное уныние на всех, считавших прежде за удовольствие встречу с неприятелем и об отступлении никогда не думавших. Горцы же, напротив, сделались самоуверенными, выросли, так сказать, в собственных глазах, доверие к Шамилю укрепилось, устранив последних скептиков, и надежды на полный успех, то есть изгнание русских с Кавказа, оживились…

Во всех этих событиях генерал Нейдгарт едва ли виноват; уж скорее, его предместник Головин, не принявший заранее никаких мер против возможности их осуществления, хотя ему годом ранее доносил и настойчиво требовал подкреплений начальствовавший в Темир-Хан-Шуре генерал-майор Клюки фон Клугенау. Затем, в 1844 году, в Петербурге убедились, что «оборонительная» система, введенная Чернышевым, никуда не годится, а нужны решительные действия, двинули на Кавказ целый пятый корпус и приказали Нейдгарту разгромить шамилевские орды. Но приказание, в самой сущности своей малоопределенное, в руках малознакомого с краем старого генерала, не решившегося взять на себя ответственность за потери людей без видимой пользы, вместо эффектного исполнения послужило новым фиаско не только для самого Нейдгарта, но и для всех войск. Огромный и редко на Кавказе виданный отряд – тысяч в 35, с массой артиллерии, с двумя корпусными командирами (Нейдгарт и Лидерс) и множеством генералов, съехавшихся за звездами со всех концов, простоял на Буртунайских высотах довольно долго, в виду Шамиля и его значительных полчищ тысяч в 12–15; оба стана разделял лесистый, глубокий Теренгульский овраг; у нас совещались, раздумывали, поедали дорого обошедшиеся казне запасы, а Шамиль устраивал своим толпам что-то вроде церемониальных маршей, как бы вызывая нас на ратоборство… Кончилось тем, что мы ушли… Как отразилось это на обоих противниках, понять легко всякому… Тогдашняя система, не допускавшая рассуждений, лишила способности инициативы даже высших генералов; не удивительно, что, приезжая прямо с плац-парадов, и лучшие из них каждый свой шаг хотели основывать на точном приказании свыше, на применении к взглядам тех, от кого зависело их «быть или не быть». К старым кавказцам, более решительным, самостоятельным, эти генералы и сам Петербург относились почти враждебно, и кавказские войска считались последними в России…

Однако я далеко уклонился в сторону от моих личных воспоминаний и вдаюсь в рассказы о делах, в которых я участником не был. О них должна подробно говорить история Кавказской войны или вообще специально этому предмету посвященные статьи, а так, в летучей заметке, ничего не скажешь ясного для незнакомых с кавказскими событиями читателей.

Итак, состоялось назначение графа Воронцова наместником Кавказа, главнокомандующим армией с правами, равными правам князя Паскевича в Варшаве. На всех перекрестках в Тифлисе только и речи было об этом, все слои общества ожидали для себя всего лучшего. Армяне – развития торговли и благосостояния, чиновники – высших окладов, новых штатов, местная аристократия – разных почетов и льгот, военные – усиленных военных действий и щедрых наград, дамы – блистательных балов и приемов у графини Воронцовой; одним словом, все без исключения были радостно настроены, и, как редкое исключение в нашем мире, в этот раз никто не ошибся, почти всем надеждам суждено было сбыться.

Проведя несколько дней в Тифлисе, показавшемся мне после гор, ущелий и аулов роскошной столицей, я поехал назад еще по иной, очень живописной дороге, ближайшей к Кахетии, через Мухровань и Гомборы – штабы артиллерии, и ночевал в кахетинском селении Руиспири, у поселившегося там немца из Кексгольма Ленца, занимавшегося выделкой из местного вина шампанского, бишофа и прочего. Известие о графе Воронцове и его очень обрадовало, он понял, что в известном покровителе всяких промышленных предприятий найдет поддержку и своему делу – и этот не ошибся. Хотя уже в сорок седьмом году холера поместила бедного Ленца в число своих жертв, однако он успел обратить внимание нового наместника на свое предприятие, и сын его чуть не до сих пор продолжает в Тифлисе торговлю, хотя ни Bischof, ни шампанское не создали нового вида торговли вином.

Приехав в Матаны, я застал свое начальство, по обыкновению, со множеством гостей и сазандари (странствующие музыканты) за шумным обедом. Весть о наместнике произвела необыкновенный эффект, и немедленно были осушены тосты за его здоровье, хотя из присутствовавших едва ли кто мог ясно дать отчет в причинах восторга – так уж, должно быть инстинктивно, большинство радовалось.

На другой день я уехал в Тионеты, где застал трех лезгин-джарцев, шляющихся по всем грузинским деревням, восхищая народ своим искусством плясать на канате. И действительно, их можно смотреть даже после лучших европейских акробатов. Лезгин, парень лет 25, в своем обыкновенном костюме, в кошах (туфли с высокими железными каблуками), в которых трудно по комнате пройти без особенной привычки, взбирается на канат, натянутый туго на вышине двух-трех саженей; у него на голове кувшин с водой, на нем тарелка, на ней стакан, на стакане бутылка, к ногам привязаны два обнаженных кинжала, не картонные, а настоящие, отточенные, острием вверх, глаза завязаны платком – и в таком виде под звуки зурны и бубна он слегка подпрыгивает и делает телодвижения в такт без всякого шеста, без натирания подошвы мелом и вообще без всяких вспомогательных средств и мишурно-блестящей обстановки, усиливающих эффект подобных представлений наших штукарей. Представление в Тионетах происходило во дворе старой крепости, кругом толпа народа, за два часа удовольствия давали что кто хотел деньгами или провизией, и вознаграждение, во всяком случае, выходило жалкое. Весь багаж этой кочующей труппы укладывался на две лошаденки, и так они обходили деревни от Святой до Масленицы. Говорили, у лезгин почти большинство мальчишек занимаются изучением этого искусства. Они протягивают канат над рекой и упражняются, падая в воду, пока не выучатся как следует свободно ходить по канату. Рассказывали, что и Шамиль тоже в юности занимался подобной пляской на канате, но если это, как мне кажется, пустая выдумка, то, во всяком случае, достоверно, что Шамиль в молодости был одним из самых ловких между своими сверстниками. В 1859 году, когда мы возвращались после взятия Гуниба, в одном из аулов Аварии (название забыл) жители показывали князю Барятинскому огромный камень, обрывок скалы, через который Шамиль, будучи 15–16-летним учеником у местного муллы, в числе весьма немногих юношей перепрыгивал с необычайной ловкостью. По высоте камня нам просто не хотелось верить этому рассказу.

VI.

Тотчас с прибытием в Тифлис графа Воронцова в марте 1845 года разнеслись слухи, что летом будут предприняты решительные военные действия в небывалых до того размерах и что новый сердарь (главнокомандующий) одним ударом сокрушит Шамиля со всеми его ордами. В числе приготовлений к этому явились распоряжения о повсеместном в Грузии сборе милиции пешей и конной и вызове, кроме того, охотников принять участие в военных действиях из всех национальностей и сословии. Очень хотелось и мне воспользоваться этими вызовами и отправиться в качестве волонтера в предстоявшую экспедицию, но Челокаев наотрез отказал мне в этом или в противном случае предлагал оставить должность, на что я решиться не мог и потому все лето 1845 года, столь богатое в истории Кавказской войны эпизодами славных подвигов, сильных поражений, ужасных лишений и безвыходных положений, должен был провести в своем глухом округе. Впрочем, однообразие было прервано одним небольшим происшествием дико-воинственного характера.

Дело было так. Тушины, живущие зимой на левом берегу Алазани, в Кахетии, при наступлении жаркого времени, обыкновенно в половине июня, перекочевывают в свои горные аулы, в ущельях Главного хребта. В это время соседние лезгины, особенно дидойцы, вечно враждующие с тушинами, собираются партиями по дороге и нападают на перекочевывающих, не имеющих возможности хорошо защищаться на сильно пересеченной местности, обремененные притом семействами, вьюками и стадами. Чтоб обезопасить их путь и вместе с тем доставить для расположенного в передовых горах караула на лето провиант, Челокаев собрал человек 200 отборной милиции, и 5 июня мы отправились по ущелью реки Шторы на гору Накерали, лежащую посредине перехода в горную Тушетию. О трудностях подобного движения нелегко составить себе понятие. Сначала крутой подъем, весь изрытый водомоинами, поросший вековым лесом, не пропускающим солнечных лучей, далее узенькая тропинка меж голых скал, над крутыми глубокими обрывами, при этом густой туман, порывистый холодный ветер, бьющий в лицо какими-то ледяными крупинками, – озноб пробирает хуже лихорадочного. Все это в горах вовсе не редкость, даже в конце июня и в начале июля; случалось, что люди отмораживали себе в это время руки и ноги, и в том же 1845 году в отрядах несколько десятков грузинских милиционеров потеряли свои пальцы, а донские казаки, чтобы хоть немного согреть окоченевшие члены, должны были пожечь все свои пики, кстати, совершенно бесполезные в горах. Хорош и ночлег на верхушке такой горы, под буркой, в платье, напитавшемся, подобно губке, туманной сыростью, когда вдобавок льет дождь, и уже ни башлык, ни бурка не помогают: ручейки со всех сторон подмывают, ром не греет, оконечности коченеют. Кряхтя приходится подняться и, утешая друг друга разными остротами и шутками, поплясывать на расстоянии двух-трех шагов поровнее места, да посматривать на жалких, конвульсивно трясущихся лошадей, да слушать оглушительные раскаты грома. Мне несколько раз приходилось проводить такие ночи, и всегда одна и та же причина была, что мы не на лучшем месте останавливались на ночлег: на пути являлись такие препятствия, движение совершалось так медленно – версты две с половиной в час, иногда менее одной версты, что пока мы достигали вершины перевала, уже темнело и двигаться дальше втемь по этим скользким тропинкам над обрывами значило рисковать всеми лошадьми, вещами да и не одним солдатом. Нечего делать, останавливались на верхушке, от семи до девяти тысяч футов над поверхностью моря, подвергаясь произволу самого пронзительного, резкого ветра; а некоторым, не успевшим достигнуть верхушки, приходилось простаивать до рассвета на узенькой тропинке, без возможности не только прилечь, но даже хоть маленьким движением согреться, рискуя поминутно поскользнуться и очутиться на 200–300 саженей в бездне. Это положение еще хуже, чем стоянка на вершине, и отряды на Лезгинской линии, чаще всех испытывавшие такие удовольствия, особенно батальоны, часто бывавшие в арьергарде, могли бы многое порассказать, чтобы вполне изобразить, какова была служба кавказских войск вообще, а действовавших в горах в особенности. Вот в таком положении провели и мы ночь на горе Накерали 7 июня 1845 года, да еще вынуждены были оставаться тут до четырех часов пополудни, чтобы выждать приближения отставших и растянувшихся кочевников, которые могли подвергнуться нападению и быть лишены всякой с нашей стороны поддержки. Наконец, ливень перестал, ветер носил целые массы облаков по ребрам скал, то вдруг застилая от нас все, то вдруг открывая огромные пространства; подчас слышался какой-то отдаленный, глухой грохот – это гремело под нами, в ущельях, в Кахетии. Мы тронулись, таща за поводья едва переставлявших ноги лошадей, спустились версты четыре ниже на поляну, поросшую густой травой, и расположились ночевать. С левой стороны у нас к обрыву тощая растительность в виде нескольких корявых берез и дубнячка, куда мы тотчас и отправили людей нарубить веток, чтобы скорее достичь блаженства посушиться у огня да вскипятить воды в медном чайничке и согреться стаканом чая. Не прошло нескольких минут, посланные прибежали сказать, что внизу, под обрывом виден значительный дым, что это, без сомнения, неприятельская партия, расположившаяся на ночлег, и что они не рубили дров, чтобы стуком не обратить на себя внимания. После нескольких минут совещания с опытными тушинскими старшинами решено было, не теряя времени, пользоваться остававшимися еще двумя часами дня и врасплох напасть на неприятеля, который не может быть в значительном числе, а неожиданность и быстрота в нападении самые лучшие союзники. Выбрав человек до пятидесяти лучших людей, мы пустились вниз без дороги, поддерживая друг друга, цепляясь за березки и бурьяны, в направлении виденного дыма; туман содействовал нам, скрывая наше движение, и мы незаметно добрались до низа; место оказалось вроде маленького ущельица, поросшего редколесьем, известного тушинским охотникам под названием Чхатани, из коего тропинкой можно были выйти на вьючную дорогу, проходящую в Кахетии. Не более пятидесяти саженей от нас сидели два караульных лезгина, занятые разговором; шагах в ста за ними виднелись несколько наскоро сложенных из ветвей балаганов, в которых человек около ста горцев расположились, как видно было, ночевать: кто спал, кто чистил оружие, кто сушил у разведенных костров одежду. Осмотрев все подробно, мы решились воспользоваться беспечностью партии и нечаянностью нападения скрыть нашу малочисленность. Пройдя незаметно еще саженей двадцать, тушины первыми выстрелами отправили двух караульных к праотцам, затем с криком «ги!», как-то особенно пронзительно прозвучавшим в ущелье, бросились вперед, дали залп в смешавшихся и оторопевших лезгин и выхватили сабли… Несчастные горцы, не успев захватить даже всего своего оружия, бросились бежать в разных направлениях, а крики «ги!», одиночные выстрелы преследующих тушин за ними.

На страницу:
4 из 7