Полная версия
Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789–1848
Моими законоучителями в корпусе были: Феофилакт,[21] Михаил[22] и Евгений – пастыри, впоследствии известные в России; из них первые два были потом митрополитами.
В мое время начальники корпуса, один за другим, так следовали: Кутузов,[23] Ферзен,[24] Андреевский[25] и Клингер. Первого и теперь очень помню и живо себе представляю в голубом плаще, три звезды, две, на левой, одна, на правой стороне, и шляпа на голове. Вид грозный, но не пугающий юности, а более привлекательный. С кадетами обходился ласково и такого же обхождения требовал и от офицеров. Часто являлся между нами во время наших игр, в свободные наши часы от занятий, и тогда мы все окружали его толпой и добивались какой-нибудь его ласки, на которые он не был скуп. Второй, Ферзен, был в общем смысле немец; третий, Андреевский, просто солдат, а последний, Клингер, суровостью вида и неприветливостью характера навлек на себя общую нелюбовь воспитанников и слыл не только строгим, но даже жестоким человеком. Из офицеров того времени живы в моей памяти: Арсеньев – большой крикун, но любимый кадетами; Перской[26] – иезуит в полном смысле слова, был одарен необыкновенной памятью, так что, увидев в первый раз новое лицо воспитанника, он спрашивал всегда имя его и отчество, а потом уже никогда не забывал и, когда через 25 лет, во время бытности Перского уже директором корпуса, я привез для отдачи туда своего племянника, при вступлении моем в комнату он меня встретил словами: «Не ошибаюсь, Иван Степанович Жиркевич». Хорошо был образован, но никогда не был любим кадетами. Железняков, учитель русского слова и душой русский, к несчастью, держался крепких напитков, но кадетами был любим за необыкновенную доброту свою. Ралгерт[27] – немецкий драгун, добрейшей души человек, но никем не уважаемый. Готовцев[28] – буффон, но души необыкновенной, был любим вообще. Чужин – страшный взыскательностью и хлопотливый, над которым кадеты издевались беспрестанно. Гераковы[29] – два брата: один – писатель и учитель истории, шут в обществе, но держал кадет в уважении и слыл ученым; другой – простой офицер, без вычуров. Кадеты, с которыми я был более дружен и в связи: Ахшарумов,[30] Поморский, барон Пирх,[31] Глинка,[32] Милорадович,[33] два брата Берхмановы и два брата Краснокутские.[34]
Во все время нахождения в корпусе благодетелем и отцом мне был Степан Павлович Краснопольский, служивший при дворе обер-келлермейстером,[35] а семейство его и старшие сыновья были для меня первыми примерами быта житейского; младший же сын его, Петр Степанович,[36] совоспитанник со мной, был не только отцом, но и братьями любим менее моего в своем семейств.
Здесь я ознакомился с семействами Фигнеровых и Шестаковых. Первых второй сын, впоследствии известный партизан 1812 года,[37] был мне еще тогда другом, а младший брат его оставил на голове моей всегдашнюю память, рассекши мне шаром с биллиарда голову, – ему было 3 года, а мне 8 лет. Александр Антонович Шестаков и по сие время (1841) дружбой своей оценяет меня, ибо таких людей, как он, надо поискать в мире; он был судьей в Красненском уезде Смоленской губернии и живет теперь (1841) в своем поместье того же уезда.
По выпуске из корпуса, в 1805 г., в октябре месяце, отправился я к батальону своему, бывшему тогда уже на походе против французов.[38] Сопутниками моими были выпущенные в одно со мной время из пажей: Дохтуров[39] и Козлов.[40] Батальон наш нагнали мы в Слониме.
Когда я прибыл к батальону, командиром был генерал-майор Иван Федорович Касперский,[41] обласкавший меня и принявший, как сына; он поместил меня для квартирования с адъютантом Саблиным,[42] с которым всегда располагался вместе друг его лекарь Флеров, и хотя я был зачислен во 2-ю легкую роту, которой командовал полковник Роселем,[43] но я всегда оставался при генеральной штаб-квартире и пользовался столом генерала. По молодости моей, по непривычке к походу и по ненастному осеннему времени на третий или на четвертый день после приезда моего к батальону оказался у меня отек в ногах, и я с трудом мог с посторонней помощью ходить к генералу, что продолжалось со мной все время похода даже до Ольмюца, в Австрии, где я в первый раз вблизи увидел государя. Здесь же увидал и австрийского императора Франца,[44] бывшего тогда еще римским.
Трудно представить, какой дух одушевлял тогда всех нас, русских воинов, и какая странная и смешная самонадеянность была спутницей такого благородного чувства. Нам казалось, что мы идем прямо в Париж! Тогда и было только разговору о генерал-адъютанте князе Долгоруком,[45] юноше лет 25, который ездил от государя с ответным письмом к Наполеону,[46] приславшему Дюрока[47] поздравить государя с прибытием его к армии, – и все дивились остроумию адреса на письме, где будто, избегая титула царского, называли его «Chef de la nation française!». Так по крайней мере рассказывалось в войске, с добавкой, что когда князь Долгорукий представил письмо и Наполеон остался в шляпе пред ним, то и он тоже надел свою. Прошло несколько дней, и, увы, изменился тон наших суждений!.. Через три дня после того мы подошли к Аустерлицу и расположились на бивуаках по сю сторону города, воображая французов еще по крайней мере, верст за сто от нас. На другой день поутру, 20 ноября, объявлено нам, что во время марша через город будет смотреть нас государь. Обозы приказано оставить на месте. Прекрасная погода. Цель смотра обманула наши ожидания, – мы все были только в одних мундирах. Пройдя до города не боле как версты полторы, нас свернули с дороги в сторону, вправо, и объявили нам, что мы идем занимать позицию. Вдруг говорят нам: «Французы! Заряжайте пушки!» Этого сюрприза мы вовсе не ждали. Я был прикомандирован с двумя легкими орудиями к батарейной роте его высочества, которой командовал полковник Ралль[48] – единственное лицо между нами, бывавшее в огне против неприятеля; я же, со своей стороны, отроду не слыхал пушечного выстрела вблизи, а в бытность мою в корпусе во время парадов и пальбы с крепости затыкал уши, едва не падая от страха: так был пуглив! А теперь пришлось вдруг быть в настоящем деле!.. Легкими орудиями командовал старше меня подпоручик Сукин,[49] а я был без орудий, и потому, чтобы дать мне особое занятие, генерал приказал мне быть при вторых зарядных ящиках и стоять вне выстрелов. К нашей батарее присоединились 10 австрийских орудий. Полки гвардии расположились в две линии на правом фланге; в первой линии стоял Семеновский полк,[50] а во второй – Преображенский;[51] на левом фланге в первой линии – Егерский,[52] а во второй – Измайловский.[53] Между батальонами, по флангам, поставлены были легкие орудия. Пехота сняла ранцы, положила их перед собой на землю и стала заряжать ружья. Внезапно раздались крики: «Гвардия на левый фланг!» – и батальоны, по отделениям, налево, сейчас построились задним строем, т. е. на заднюю шеренгу, позади батареи, отошли, оставя все свои ранцы на месте и батарею нашу одну в поле. Вдруг видим в отдалении: впереди нас, на расстоянии, наверно, мене двух верст, тянется войско. Нам говорят, что это французы, и мы открыли по ним огонь! Я от ящиков из любопытства ушел вперед к орудиям. Здесь-то в моих ушах раздались первые пушечные выстрелы и на них французские отзывы, и здесь впервые увидел я кровь и смерть, но страха во мне как будто вовсе не бывало! После нескольких выстрелов заметили мы, что от французского войска отделилась небольшая толпа и подвинулась вперед, как бы для наблюдения нас. Их, конечно, озадачивали линия ранцев, манерками[54] обращенных вверх, и от солнечных лучей отражавшийся блеск по линии: казалось, что лежат, скрываясь, целые батальоны, и толпа французов, видимо, колебалась – двигаться ли вперед, или нет. Спустя же несколько минут слева от нее начала показываться конница. Тогда полковник Ралль, вызвав офицеров пред фронт, стал советоваться, что нам делать, и, как у нас не оставалось вовсе прикрытия, положили: «Отступать через орудие». К батарее подъехал генерал Касперский и, не найдя меня при ящиках, стал шуметь на меня; но, испугавшись начавшегося наступления французов, приказал отступать, а сам уехал выбирать сзади новую позицию. Одна половина батареи, по принятому предположению, через одно орудие отошла, а другая стала отстреливаться; но французская кавалерия тронулась на рысях и полковник тотчас же скомандовал: «Назад, на передки!» В это время взорвало один ящик, пошла суматоха, но кое-как успокоились и собрались. Отойдя саженей сто или боле, потянулись по гати к мельнице в одну струну левым флангом. Передними орудиями командовал подпоручик Базилевич;[55] вдруг слышим его команду: «Стой! стоп! с передков долой! передки кругом! назад поезжай!» Сделалась ужасная суматоха. В это время проезжает верхом государь, при нем были: князья Волконский[56] и Долгорукий и барон Винценгероде;[57] все они пробираются между орудиями, а государь говорит солдатам:
– Не годится, ребята, не годится идти назад: вперед – опять вперед! Нехорошо!.. – и с этими словами поехал далее; но, доехав до средины батареи, государь поскакал назад, сказав:
– Поворотить опять назад!.. Ступай куда шли!..
В конце батареи были австрийцы, и они уже находились под палашами французской конницы. Мы же, протянувшись через гать, на правом возвышенном берегу начали выстраиваться. В это время навстречу к нам показались два батальона лейб-гренадер;[58] вытянулись в линию с распущенными знаменами, стрелки впереди, и стали выравниваться с нами, подходя все ближе и ближе к мельничному ручью, протекавшему под плотину. Здесь, собственно, кончилось для нас сражение. Два орудия наши сделали по одному выстрелу, французская конница отошла; неизвестно только, куда девались австрийские орудия. Говорили, будто бы два из оных, головных, отбили французы; но остальные, шедшие за нами, скрылись незаметно для всех нас. По ту сторону ручья, где были французы, появились казаки врассыпную, и мы видели только изредка, как мелькали пистолетные выстрелы. Часа в четыре начало смеркаться. Я выше сказал, что все мы были в одних мундирах, без куска хлеба. Продрогли мы и проголодались. К совершенному моему благополучию, у одного из товарищей оказался сыр, и на мою долю достался кусочек. Вдруг начался шепот: «Сражение проиграно; мы будем отступать!» Затем получено и приказание. Тихо, без шума снимаемся с места и идем через город назад. В городе – теснота, давка, стон от раненых, разбитые погреба!.. Вино из бочек рекой течет по улицам; сыро, снег с ветром и метелью… Вот все, что у меня осталось в памяти от Аустерлицкого сражения.[59]
Пошли мы к Галичу. На ночном привале сон одолел меня; но прежде чем я уснул, фейерверкер,[60] старый, лет около пятидесяти, подошел ко мне и, сожалея о моей молодости, подал мне булку ржаного хлеба. Ел ли я ее – того не помню, но товарищи в минуту уничтожили всю порцию; я же хлебнул глотка два или три распущенной в кипятке муки, без соли и масла, в манерке, и зарылся в сено. Ночью, слышу, кричат: «Стой! держи! Раздавите подпоручика, стервецы!» – и тот же Иванов держит в руках правую ямщичью лошадь, а то едва не переехали меня, сонного, ящиком.
В Галич попал я на теплую квартиру вместе с Саблиным и Флеровым, кажется, что на генеральскую; рота же наша была на бивуаках. Я лег около печи… и уже что было далее, ничего не помню боле. Открылась у меня жестокая, нервная с желчью горячка. После узнал я, что меня уложили в коляску генерала и везли двое суток до Тренчина, где в квартире генерала Малютина,[61] с которым вместе стоял и Касперский, передали меня на попечение помещика местечка Тренин графа Елешчани, который поручил меня хозяину моей квартиры – портному, объявив ему, что все лекарства и содержание мое будет на его счет, а для похорон моих, на случай моей смерти, оставлено было моим командиром 10 червонцев.
Пришел я в память около 15 декабря, весьма скоро начал поправляться и 26 декабря 1805 г, получив от графа, которого от души поблагодарил, оставленные им 10 червонцев, по подорожной, в тамошней фуре покатил обратно в Россию.
Здесь, кстати, приведу анекдот о подпоручике нашей батареи Николае Петровиче Демидове.[62] В сражении он был с орудиями при Семеновском полку, под командой капитана Эйлера.[63] Орудия, как выше сказал, стали по флангам батальонов так, что пришлось быть при одном орудии Эйлеру, а при другом – Демидову. Когда приказано было отступать батальону (я говорил уже, какой дух одушевлял нас едва ли не всех в это время, а Демидов в этом смысле был фанатик), видя, что батальон его отступает, он стал горячиться, бранить всех трусами и решительно отвечал, что, не сделав выстрела, не пойдет назад. Эйлер начал уговаривать его к отступлению, но он и его не послушался. В сумятице с орудиями Эйлера отъехали и передки орудий Демидова, и, таким образом, он остался один в поле. Видя уже, что ему делать нечего, он приказал всем солдатам от орудий своих идти за другими, но не мог убедить к тому двух солдат – одного артиллериста, а другого семеновца, которые сказали, что умрут вместе с ним. Батарея отошла уже далеко, когда подскакали французские драгуны. Демидов приложил фитиль – раздался выстрел, и Демидов со шпагой бросился на первого подскакавшего драгуна, ранил его; но, конечно, тут же был окружен и с двумя находившимися при нем солдатами взять в плен и через полчаса представлен лично Наполеону. О подвиге этом через несколько лет потом я читал сам во французских бюллетенях об Аустерлицком сражении, и, как слышал, он изображен на картине Аустерлицкого сражения, в Тюльерийском дворце, написанной во славу победителя и побежденного!
Часть II***1806–1809
Краков. – Брест-Литовск. – Михельсон. – Прибытие в Петербург. – Первый проступок. – Аракчеев. – Его заслуги и строгость. – Эйлер. – Телесное наказание георгиевских кавалеров. – Поход. – Гейльсберг. – Фридланд. – Подполковник Штаден. – Женитьба Аракчеева. – Его приближенные. – Размолвка с женой. – Настасья Минкина. – Корсаков и Шумской. – Бал императору Александру, данный гвардией. – Король и королева прусские в Петербурге. – Новая кампания.
Из Тренчина отправился я в Краков, куда прибыл на Новый год. У меня в кошельке оставалось еще четыре червонца. Спросив, кто здесь остался из русских начальников, я явился к нему. Это был главный смотритель госпиталей Карловский. На просьбу мою о совете и пособии для проезда далее он предложил переехать к нему на квартиру и списаться с моим начальством о высылке мне жалованья моего, что я и сделал весьма охотно, желая здесь пожить подоле, ибо из рассказов моего хозяина я знал, что в Кракове русских принимают хорошо. С Карловским жил друг его, комиссионер Кенчеев, считавшийся побочным сыном Орлова, человек высшего образования. Здесь началась первая моя общественная жизнь, юношеское чувство любви… Здесь вообще русских, а в особенности Кенчеева, пленяла собой красавица графиня Пазис. Муж ее играл с русскими в карты и обыгрывал их, а они отыгрывались в волокитствах за его супругой. У них была дочь 14 лет, Эмилия, и это был первый предмет моей страсти. Мать смотрела и любовалась на нас, как на детей, и полагала меня значительным и богатым, ибо я служил в гвардии!.. Здесь я получил еще 50 червонцев моего жалованья и прожил их еще прежде, чем они дошли до меня, так что в феврале, когда стали требовать меня, я очутился опять без гроша денег, да в прибавку кое с какими должишками. Занял у Кенчеева 30 червонцев, с которыми едва доехал до Бреста. От графини Пазис и ее дочери уже в Петербурге получил два письма, и на одно из них я ответил. После узнал я, что графиня Эмилия через два года вышла в Варшаве замуж за французского генерала графа Моранда,[64] а потом случилось мне читать в «Записках» Жуи[65] о примерной ее семейной и добродетельной жизни с детьми во Франции.
Приехав в Брест-Литовск, я заглянул в кошелек свой (от Кракова я поехал на почтовых, не рассчитывая кармана своего) и нашел всего два червонца! За границей квартира, подводы и обеды – все даром, а тут должен был или голодать и идти пешком, или искать новые средства и извороту! Узнал я, что в Бресте находится новый главнокомандующий армией Михельсон.[66] Отправился к нему и, явясь в полуформе, откровенно объяснил свое положение. Он тотчас мне сделал предложение – взять команду выздоровевших гвардейцев и идти с ними вслед за гвардией до Петербурга. На отзыв мой, что я молод еще и неопытен, похвалил меня за смышленость мою и велел тотчас выдать мне прогоны на счет моего жалованья. Молодость вперед не смотрит, и, таким образом, я нагнал батальон недалеко от Порхова, еще на пути в Петербург.
В Петербург мы пришли в апреле 1806 г. Здесь вовсе неожиданно в числе прочих я получил орден Св. Анны на шпагу[67] – за что и сам не знаю. Еще на походе умер казначей наш; вместо него в казначеи назначен был адъютант Саблин; я занял временно его должность, а потом в Петербурге с одобрения графа Аракчеева[68] утвержден адъютантом.
В Петербурге квартиру я имел над квартирой генерала, а под ним жил поручик Наум Иванович Салдин – человек, слывший степенным и холодным и к которому я ходил иногда обедать, а чаще на чай и между тем иногда понтировать помаленьку. Пробывши три или четыре месяца адъютантом, я поехал принимать разные солдатские наградные деньги, – пришлось получить 600 и несколько более рублей. В тот же день случилась вечером у Салдина игра, и я рубль за рубль спустил все 600 рублей и еще с излишком. Что делать?.. Явился к генералу, объявляю о проигрыше, а на вопрос:
– Кому? – не знаю ответа. Получаю угрозу:
– Арест и под суд! – Отвечаю:
– Не верю, ибо знаю благородство души генерала! Наконец получаю обещание пособия и прощения, ежели объявлю имя обыгравшего меня, – не поддаюсь и на это; наконец, разбранив меня за упрямство, генерал дает записку казначею выдать мне проигранную сумму в счет жалованья. Благодарность одна заставила меня тому, чему не вынудили угрозы; слезы на глазах свидетельствовали мое чистое раскаяние!.. Генерал оценил и отдал мне всю справедливость за сие. С того времени одарил меня своим полным расположением и даже дружбой. Но, увы, проигранные 600 рублей расстроили меня до того, что до последнего времени я был в беспрестанной нужде и часто даже не находил средства показаться в люди.
1806-й год познакомил меня с графом Аракчеевым. Слышал я много дурного насчет его и вообще весьма мало доброжелательного; но, пробыв три года моего служения под ближайшим его начальством, могу без пристрастия говорить о нем. Честная и пламенная преданность престолу и отечеству, проницательный природный ум и смышленость, без малейшего, однако же, образования, честность и правота – вот главные черты его характера. Но бесконечное самолюбие, самонадеянность и уверенность в своих действиях порождали в нем часто злопамятность и мстительность; в отношении же тех лиц, которые один раз заслужили его доверенность, он всегда был ласков, обходителен и даже снисходителен к ним.
Меня всегда ласкал он и каждый раз, когда я был у него поутру с рапортом, отпускал не иначе, как благословляя крестом, сопровождая словами: «С Богом, я тебя не держу!» Ставил меня примером для адъютантов своих как деятельного, так и памятливого служаку, – и в сентябре 1806 г., когда я был у него на дежурстве, пригласил меня к себе в инспекторские адъютанты и на отказ мой на меня не осердился за это. Чтобы дополнить черту о нем, прибавлю, что в семь или восемь лет его инспекторства над артиллерией при всех рассказах о злобе и мучительности его из офицеров разжалован только один Нелединский[69] за сделание фальшивой ассигнации, за что обыкновенно ссылают в Сибирь. На гауптвахту сажали ежедневно; многих отставляли с тем, чтобы после не определять на службу, и по его же представлению принимали. А при преемнике его, добрейшей души Меллере,[70] в первый год наделано было несчастных вдесятеро более, нежели во все время управления Аракчеева. Об усовершенствованиях артиллерийской части я не буду распространяться: каждый в России знает, что она в настоящем виде создана Аракчеевым, и ежели образовалась до совершенства настоящего, то он же всему положил прочное начало.
Кстати об артиллерии… Мы возвратились из Аустерлицкого похода в апреле 1806 года и в конце того же месяца было первое учение с пальбой на артиллерийском плаце. В роте генерала Касперского, которой командовал Эйлер, во время учения сделан был выстрел ядром, попавшим в госпиталь Преображенского полка. Орудие оставалось не разряженным и не осмотренным, вероятно, с Аустерлица! Разумеется, пошли толки, предположения и даже мысль, что хотели ядром убить командира. Всякое неприятное событие по гвардейской артиллерии доходило до Аракчеева не иначе, как через меня; послали отыскивать меня по городу, и через мое посредство обошлось все мирно и без тревоги. Наказали, и то не строго, одного канонира, прибавившего будто бы заряд в пушку. Добрая старина!.. А теперь?..
Вот другая черта взыскательности Аракчеева. Мне как адъютанту гвардейского батальона приказано было от него показывать ему в рапорте обо всех артиллерийских офицерах, которые не являлись к разводу. Для исполнения чего я всегда узнавал наперед, кто имел законную причину манкировать своей обязанностью и таковых всех без изъятия, вписывал в мой рапорт, присовокупляя, однако же, всякий раз к общему списку и известного шурина Аракчеева – Хомутова.[71] Но число внесенных никогда не превышало пяти или шести человек. В один день случилось, что у развода не было более двадцати офицеров; я внес в рапорт четырех, и, когда ожидал времени моего доклада, генерал Касперский, заглянув в рапорт, сказал:
– Хорошо! Ты обманываешь графа, я скажу ему!
Делать было нечего, я присел к столу и вписал остальных. Едва успел это сделать, позван был к графу, который, взглянув на рапортичку, тотчас встретил меня словами:
– Это что значит? Сей же час напиши выговор своему генералу, что он худо смотрит за порядком!
Я, выйдя в залу опять, с торжествующим лицом принялся тотчас исполнять сие приказание. Подошел ко мне Касперский, спрашивая меня:
– Что, граф весел?
Я отвечал:
– Очень! А мне велел написать вам выговор по вашим же хлопотам!
– Ну, брат, – сказал он, – что делать! Теперь и я вижу, что не за свое дело взялся учить тебя.
И, не дожидаясь выхода графа, уехал совсем… В 1809 года, когда граф был уже (с 1808 г.) сделан военным министром и прославился строгостью, вот какой был случай. Во время представления в Михайловском манеже прусскому королю четырех легких орудий, – артиллерия с упряжью от роты Касперского, а люди и лошади были от его высочества, – от сильного мороза при первых движениях одно колесо застыло к оси, осталось без движения; разумеется, граф вышел из себя, и после смотра Эйлера, командовавшего ротой, посадили под арест – на гауптвахту! А фельдфебелей Никитина и Худякова граф приказал мне наказать палками при разводе. Не останавливаясь гневом его, я доложил, что оба фельдфебеля имеют георгиевские кресты и не могут быть наказываемы телесно. Замечание мое взбесило его еще более, и с сильной запальчивостью он отвечал мне:
– Хорошо, сударь! Если вы не хотите выполнять моих словесных приказаний, напишите приказ об этом, я подпишу!
За мной тоже не стало: присел к столу, занес приказ в книгу и на замечание приближенных графа и моих начальников, что я ответом своим еще более его рассердил, хладнокровно отвечал:
– Не ваше дело, я знаю, что вздор!
Пошел к нему в кабинет и подал книгу для подписи.
Граф в совершенном бешенстве кинулся ко мне, закричав:
– Неужели вы думаете, что у меня другого дела нет, как ваша приказная книга, – успеете еще, сударь! Я вас не держу, идите с Богом!
На другой день, когда по обыкновению я пришел с рапортом в 6 часов утра, дежурный адъютант, поручик Чихачев,[72] встретил меня словами, что «граф не велел мне дожидаться, а приказал принять от меня только рапорт». Я подал его, а вместе с тем подал и приказную книгу, прибавив, что тут приказ, который должен быть подписан графом. Чихачев понес книгу, но в ту же минуту возвратился, говоря:
– Что ты наделал? Граф разругал меня, объявя, что он пошлет меня и тебя на ординарцы – для посылок!
Два дня граф не допускал меня к себе; между тем Эйлера через 6 часов ареста выпустил с гауптвахты, а на четвертый день после того назначено было практическое учение роте его высочества на Волковом поле.
В день учения при морозе в 28 градусов людям при орудиях велено быть в шинелях, а офицерам – в сюртуках; когда я пришел поутру к графу, он тотчас принял меня, но приказал немедленно ехать на место и озаботиться, чтобы были приняты все меры для сбережения людей по случаю необыкновенной стужи. Государь и король прусский[73] приехали на ученье и все время были в медвежьих шубах. Ученье производилось с полчаса и с отличной удачей. По окончании оного граф был удостоен посещения монархов и принятием ими завтрака в балагане, устроенном нарочно в большой куче снега, так что даже о существовании чего-либо под снежной массой предполагать было невозможно. Завтрак был совершенно русский и артиллерийский. Кушали: блины, щи, рыбу, икру и подобные предметы, плоды и фрукты, а равно и другие припасы на лотках в виде платформы на обращенных кверху дулами пушках мортирах и пр. Обоим государям служил лично сам граф, а другим родственным им лицам – адъютанты. На мою долю достался принц Ольденбургский,[74] старший брат того, который был женат[75] на великой княгине Екатерине Павловне.[76] Граф предложил тост за здоровье короля. Но тот, обратясь к государю, просил обратить оное на лицо графа, что и было сделано. Граф бросился на колена, поцеловал руки у обоих венценосцев, а затем все шло обыкновенным порядком. За столом сидело человек 60. Тут я впервые увидел в конце стола молодого графа Каменского,[77] лет 30, полного генерала и украшенного уже тремя звездами на левой груди.[78]