
Полная версия
От Русско-турецкой до Мировой войны. Воспоминания о службе. 1868–1918
– Теперь я должен уйти, иначе мне будет стыдно перед Ксенофонтом Максимовичем.
Обаяние этого старого фельдфебеля было так велико, что никто не возражал, и я, простившись, вернулся в роту, сел на дерновую скамеечку и сладко задремал. Наутро чувствовал себя совершенно свежим и, как только сменился с дежурства, отправился в столовую поесть. Первый опыт оказался очень удачным и, увы, когда появлялось вино, меня уже не приходилось упрашивать.
18 июля я опять был дежурным по роте.
Часов около шести вечера к передней линейке лагеря подъехал начальник дивизии генерал-адъютант Дрентельн.[4] Он приказал приготовить роту и собрать юнкеров Семеновского и Преображенского[5] полков. Таковых оказалось восемь человек.
Поставив семь юнкеров в строй на различные должности взводных и отделенных командиров, генерал-адъютант Дрентельн меня не позвал, я остался стоять на линейке.
Себе я объяснил это тем, что был дежурным по роте, но в то же время заметил крайнее смущение и как бы огорчение Ксенофонта Максимыча.
Произведя учение, генерал-адъютант Дрентельн пожурил юнкеров за недостаточно твердое знание уставов и уехал.
Ксенофонт Максимыч сейчас же все доложил ротному командиру, капитану Шмиту, который вызвал меня и просил не огорчаться, что это, вероятно, простая случайность, которая не будет иметь никаких последствий.
Тут-то я понял, что случилось что-то для меня нехорошее, и настолько огорчился, что ушел и заперся в палатке, отказавшись от ужина.
Уже после зори, когда люди улеглись спать, за мной прибежал вестовой ротного командира и объявил:
– Вас сейчас требуют.
Явившись к капитану Шмиту, я застал его веселым, на столе стояла бутылка шампанского.
– Поздравляю, читайте, – и подал мне приказ по дивизии о производстве меня в портупей-юнкеры. – А теперь садитесь, выпьем за ваше здоровье.
Звание портупей-юнкера давало право носить саблю с офицерским темляком и допускало к исполнению офицерских обязанностей.
Портупей-юнкером мне предстояло пробыть не менее четырех месяцев, так как, имея ценз лишь среднего образования, я мог быть произведен в офицеры только по отбытии года в звании нижнего чина. Но уже на следующий же день я был введен в офицерскую среду уже как полноправный ее член и, принятый как родной, быстро в ней освоился. А чем ближе сходился, тем яснее осознавал ее высокие достоинства: сплоченность офицерского состава, близость к нам старших офицеров, их отеческие, товарищеские отношения к нам при высокой служебной требовательности. Все это навсегда оставило в моей памяти неизгладимый след, послужило руководящей нитью во всей моей строевой службе, навсегда связало меня с войсками и сделало легким главнейшее искусство военной службы – командование полком.
C глубокой благодарностью вспоминаю имена первого командира полка князя Святополк-Мирского, командира 1-го батальона флигель-адъютанта полковника Эллиса, ротного командира капитана Шмита и общего любимца полка, полковника Дубельта, которого солдаты прозвали «внутренним солдатом».
Павел Петрович Дубельт был старшим офицером в полку, еще участником Венгерской кампании 1848 года; большой барин во всем, со значимым авторитетом в вопросах внутренней жизни офицеров.
На учениях он часто смешивал старый и новый уставы, но это никогда не вызывало замешательства в строю. Так, например, в период батальонных учений полковник Дубельт, поздоровавшись с людьми, выезжал вперед и командовал: «Знаменные ряды вперед на линию, по знаменным рядам в колонну из середины стройся». И хотя в новом уставе знаменных рядов не было, роты выходили вперед и строились в колонну в образцовом порядке.
Однажды, сидя у него за чаем, я решился спросить:
– Почему вы, Павел Петрович, всегда командуете: знаменные ряды, когда знаменных рядов в уставе уже давно нет?
Павел Петрович рассмеялся и ответил:
– Ах, Экк, да вы еще не родились, когда я так командовал!
Вскоре после моего производства в офицеры, П. П. Дубельт был назначен командиром 100-го пехотного Островского полка[6] и мы с ним вновь встретились лишь в 1901 году в г. Бендеры, где он, оставив службу по предельному возрасту, мирно доживал свой век. Ему уже было далеко за 70, но он оставался все тем же Павлом Петровичем, и встретились мы с ним так, будто никогда не расставались.
С благоговением вспоминаю своего фельдфебеля Ксенофонта Максимыча Воронкова, произведенного в фельдфебели в 1648 году и много лет состоявшего фельдфебелем роты Его Величества.
Воронков состоял в звании кандидата, то есть он выдержал офицерский экзамен, но отказался от производства в офицеры. Носил саблю с офицерским темляком, получал офицерское жалование 312 рублей в год и, как фельдфебель роты Его Величества, по 50 копеек в день Шефских денег (182 рубля 50 копеек в год). Ему была присуждена пенсия 75 рублей в год, завещанная великим князем Михаилом Павловичем[7] для выдачи достойнейшему из фельдфебелей или вахмистров войск гвардии.
В начале семидесятых годов он начал болеть грудной жабой. Узнав об этом, один из старых командиров, барон Притвиц, прислал письмо командиру полка, в котором просил передать Воронкову, что дарит ему усадьбу с полной обстановкой и инвентарем и там все готово к немедленному переезду на жительство.
Когда командир полка объявил об этом Воронкову, тот просил передать барону Притвицу: благодарю, мол, барона от всей души и по гроб жизни буду за него Бога молить, но переехать в усадьбу не могу, так как, если перестану видеть государя, я все равно умру. Так и остался в полку.
Даже когда недуг настолько усилился, что Воронков всю неделю лежал, в воскресенье он вставал, одевался и шел к часу дня к Зимнему дворцу на собственный Его Величества подъезд. Когда государь, выйдя на подъезд, здоровался с ним, Воронков, ответив: «Здравия желаю, Ваше Императорское Величество», возвращался в казарму и приваливался до следующего воскресенья. Так и скончался в полку. Тело его проводили в последний путь все офицеры с командиром полка во главе.
Другим ветераном в полку был знаменщик 2-го батальона Родионыч, срока службы 1828 года, кавалер Знака отличия Военного ордена I V, III и II степеней.
При возвращении с больших маневров в 1871 году при подъеме на гору от Красного Села к лагерю, старик, притомившись, несколько отстал. Командир полка, построив полк для относа знамен, скомандовал «оправиться» и только когда Родионыч вернулся на свое место, раздалась команда: «Полк смирно, под знамена, слушай, на-караул».
Вечером, отобедав, мы по обыкновению собрались на дерновом валике и, как тогда всегда бывало, попивая вино, вели оживленные разговоры, разбирали разные эпизоды маневра и все были в отличном настроении, к командиру 7-й роты подошел денщик и доложил, что Родионыч очень желает его видеть.
Позвав Родионыча, мы поднесли ему стакан вина и выпили за его здоровье. Старик поблагодарил, но даже не улыбнулся и, обращаясь к своему ротному командиру, проговорил:
– Вы думаете, Ваше высокоблагородие, я не понял, что командир полка скомандовал оправиться только для того, чтобы спасти меня, старого дурака, от сраму, что не смог со знаменем вовремя стать на свое место. Второй раз этого не будет, и я прошу вашего ходатайства о зачислении меня в роту дворцовых гренадер.
И как мы ни упрашивали, старик остался при своем.
Ходатайство Родионыча было уважено, и его зачислили в роту дворцовых гренадер.[8]
Прошло с полгода. На Пасху пришел Родионыч похристосоваться со своим ротным командиром и опять взмолился:
– Явите Божескую милость, помогите мне вернуться в полк, сил моих нет. Я не привык быть в богадельне, а там, помилуйте, назначают тебя дежурным к знаменам и тут же на ночь стелют постель, а намедни гренадер, стоявший на часах у Александровской колонны, разговаривал с прохожим, а ему за это лишь только выговорил старый прапорщик. Очень прошу, помогите вернуться в полк.
И это ходатайство Родионыча было уважено. Он был вновь зачислен в полк, но выходил в строй со знаменем только в день полкового праздника, на водосвятие 6 января и в дни высочайших парадов.[9] Тоже умер в полку.
Третьим ветераном при полку был наш полковой разносчик Марка, состоявший при полку с 1828 года, помнивший, как в том же году барон Бистром поступил юнкером в полк. (Барон Бистром прослужил в полку непрерывно, с производством в офицеры, до назначения генерал-адъютантом и командовал полком.)
С первого дня вступления полка в лагерь в офицерской столовой в обеденный час появлялся Марка со своим лотком, на котором были ягоды, фрукты, пастила, конфеты и другие сласти.
Когда же полк выходил на учение на военное поле или выступал на маневры, Марка с лотком на голове шел неотлучно при полку и тогда у него преимущественно была провизия: пирожки, холодное мясо, телятина, язык, хлеб, масло, сыр и славившаяся собственного его изготовления водка «листовка», настоянная на листьях черной смородины.
Какие бы ни были тяжелые переходы или маневренные действия, при первом же привале Марка раскрывал свой лоток, и желавшие могли закусывать по своему вкусу.
Последние годы с ним выходили два сына, но при очень больших и тяжелых переходах сыновья иногда не выдерживали и отставали в пути. Один старик всегда был тут как тут.
Особенно ценился он, когда, посланный в штаб отряда за приказанием и задержанный там до глубокой ночи, часто не успев пообедать, вернешься, когда столовая давно уже уложена и все спят. Есть хочется до тошноты и вдруг появляется Марка со словами: «А я вам приберег закуску» и поставит у палатки «листовку», хлеб, мясо или что-нибудь из закусок.
Марка был крестьянином Тверской губернии, давно уже являлся богатым человеком, обладал капиталом в несколько сот тысяч рублей, вел по весне крупную торговлю молодыми деревьями у Семеновского моста. Но он так сжился с полком, что, как только мы выступали, Марка оставлял все прочие дела, шел с полком и оставался с нами до окончания больших маневров.
Был еще один старик, Сапожок, который постоянно вращался около офицеров 1-й Гвардейской дивизии. Жил тем, что выменивал у офицеров старые погоны и галунные портупеи на новые, по расчету за новую пару погон или новую галунную портупею – по 5 пар старых погон или 5 старых галунных портупей.
Сколько лет прожил так Сапожок при полках 1-й Гвардейской дивизии, никто точно не знал, но, например, один из моих дядей, которому в 1870 году было уже за 60 лет, отлично помнил Сапожка и, увидав старика у меня, сразу его узнал и очень ему обрадовался.
6 ноября 1868 года состоялось мое производство в офицеры. Я был произведен в прапорщики тринадцатым, сверх комплекта и лишь на третьем году офицерской службы попал в комплект полка.
Жалованье младшего офицера тогда составляло 312 рублей в год, которые выдавались по третям – 104 рубля в треть. В 1870 году последовало первое увеличение офицерского содержания в форме полугодового оклада, то есть 156 рублей, которые выдавались единовременно перед Пасхой.
6 ноября я был произведен в офицеры, а 15-го была отпразднована серебряная свадьба моих родителей.
Отмечаю здесь этот день, потому что он послужил как бы поворотной точкой в жизни нашей семьи.
Мы жили очень патриархально, никуда не выезжали, кроме дней семейных праздников в семьях дядей и другой родни. В своем внутреннем миру мы были поглощены учением, так как нам предъявлялись очень большие требования.
Вспоминая, как мы целые дни проводили за книгой или за писанием сочинений, кроме полутора-двухчасовой прогулки или катания на коньках, даже летом занимаясь по утрам, странно бывало слышать постоянные сетования на переутомление детей от учения.
Правда, к девяти часам вечера мы все уже были в постели и спали зимой до семи, а летом до шести часов.
Когда же подросли сестры, круг знакомых стал расширяться, установились танцевальные вечера, на которые с осени 1868 года я смог уже приглашать моих полковых товарищей.
Так прожили мы до конца 1868 года, совершенно не замечая того, что творилось вне нашего дома, почти не зная внешнего мира. Даже хроническая болезнь моей матери, продолжавшаяся много лет, стала как бы нормальным явлением.
Никто из близких в это время не умирал.
Среди такого замкнутого круга нашей семейной жизни особенно ярко вспоминается весна 1862 года.
У отца была дача в 14 верстах от Петербурга на Парголовском озере, на которую мы переезжали возможно раньше, обыкновенно в конце апреля, и оставались на ней до октября, купаясь с самого дня переезда по день отъезда в город. В октябре температура воды в озере понижалась до 6 градусов.
В 1862 году ввиду обострившейся болезни матери нас, четырех младших (вторую сестру и трех братьев), отправили на дачу с нашей воспитательницей мадемуазель Лалле, отец же и старшая сестра остались с матерью в городе.
В тот год в Петербурге и во многих других городах возникали ежедневные пожары, охватывавшие целые улицы. Выгорало по несколько десятков, сотен домов, шли постоянные поджоги.
Особенно сильный пожар был в Духов день. Во время ежегодного в этот день гуляния в Летнем саду – смотрин купеческих невест – подожгли гостиный двор, толкучий рынок, а по ту сторону Фонтанки у Чернышова моста лесные склады Громова и весь Жербаков переулок.
От запылавших складов, досок, бревен, дров получился такой каленый жар, что загорелось здание Министерства внутренних дел, по воздуху летали горящие головни (целые балки), толстые папки с делами, на воде горели садки.
Наша квартира находилась в Театральном переулке, окна большой гостиной и нашей классной комнаты выходили на Чернышевскую площадь против самого Министерства внутренних дел. Жар был так силен, что люди все время поливали водою стекла балконной двери и окна.
Мы с Лалле все время стояли на Парголовской горе, откуда город казался охваченным одним огненным кольцом и, наконец, не утерпев, переглянулись со старшим братом, побежали домой, сели верхом и тайком уехали в город, куда прибыли около девяти часов вечера. Родители сделали вид, что сердятся на нас, но мы по тому, как нас поцеловала мать, по лицу отца, по тону его вопросов, зачем приехали, понимали, что они в душе одобряют нас.
К вечеру следующего дня пожар начал затихать, склады дерева, деревянные дома Щербакова переулка, толкучий рынок выгорели дотла. Гостиный двор частью уцелел. Удалось при помощи впервые примененной паровой машины отстоять нижние этажи Министерства. Уцелела и наша квартира.
Когда мы с братом под вечер пошли по направлению к Александрийскому театру, то увидали следующую картину: с Невского на Театральную площадь, мимо здания Публичной библиотеки свернул государь Александр II. Он ехал один, верхом, шагом, окруженный сплошной толпой народа, которая теснилась к нему, крестила его, целовала его руки, ноги, даже лошадь. Государь ехал на пожарище грустный, слезы временами капали из глаз.
Всего лишь год с небольшим тому назад, государь, освободивший десятки миллионов людей от крепостной зависимости, наделивший их землей, сделавший это одним росчерком пера (чему нет другого примера в мировой истории) видел кругом себя растущие злодеяния и не мог не скорбеть душою.
Виденная нами картина, обожание толпы не поддаются никакому описанию. Но она так и стоит у меня перед глазами.
Когда мы рассказали матери все виденное нами, она крепко поцеловала нас и сказала:
– А теперь поезжайте обратно, успокойте бедную Лалле, хотя ей уже сообщили, где вы.
Возвращаюсь к празднованию серебряной свадьбы: это было наше последнее торжество, 12 марта 1870 года внезапно скончалась мать.
В мае женился старший брат, двадцатилетний студент 5-го курса Медико-хирургической академии.
Ранней осенью жившая у нас с отбытия в Париж мадемуазель Лалле, англичанка мисс Эллен, заболела черной оспой и, проболев неделю, скончалась на руках моих сестер, не допустивших ее отправки в больницу.
Весной 1871 года вторично женился мой отец, на княжне Трубецкой, а вслед затем вышли замуж старшая сестра за барона Таубе, вторая сестра за Зубова, и они переехали на жительство в Псков.
В октябре 1872 года старшая сестра, отличавшаяся всегда крепким здоровьем, неожиданно скончалась от неблагополучных родов.
Недолголетен оказался и второй брак отца. Хотя они совершенно подходили друг другу по возрасту и в 1873 году у них благополучно родилась здоровая, крепкая дочь, отец с весны 1874 года стал недомогать. Объяснили это переутомлением от постоянной напряженной работы, и в начале лета того же года они уехали на продолжительный отдых за границу. Мы сначала переписывались, но затем, с середины лета, письма от него прекратились. Осенью отец и мачеха неожиданно вернулись и поселились на даче. Отец стал постепенно утрачивать дар речи, обнаружились признаки прогрессивного паралича. Проболев несколько месяцев, он скончался 22 января 1875 года, не дожив одного месяца до 56 лет.
Владимира Егоровича знала не только Медико-хирургическая академия, где он был тридцать пять лет профессором и ведал клиникой по внутренним болезням, но знал и любил весь Петербург, богатый и бедный, как врача, никогда никому не отказавшего в помощи, всегда ехавшего к больному по первому зову, будь то днем или ночью, смелого в лечении и никогда не останавливавшегося ни перед какой ответственностью, если дело шло о спасении жизни.
Изменилось наше материальное положение, и в дальнейшем мы были предоставлены сами себе.
Так решительно поступила жизнь, разрушив наше гнездо и поставив нас перед своей действительностью.
Но возвращаюсь к первым дням моего производства в офицеры.
В чине прапорщика я пробыл около шести лет. Вообще, пока существовало производство по полкам, в Семеновском же полку производства почти не было, и мы, семеновцы, в отношении продвижения в чинах намного отставали от своих сверстников других полков 1-й Гвардейской дивизии, но нам так хорошо жилось, что никто на это не сетовал и не расставался с родным полком.
Служба младших офицеров состояла:
а) в ответственном обучении своих взводов по всем отделам одиночного обучения и стрелкового дела;
б) в обучении грамотности и по уставам внутренней и гарнизонной служб;
в) в несении нарядов помощника дежурного по полку, в караулах и дежурными по военным госпиталям, кроме того, каждый младший офицер помесячно наблюдал за приготовлением пищи.
В то время каждая рота самостоятельно вела полное хозяйство, то есть не только варила обед и ужин, но пекла хлеб и варила квас. Государева рота славилась своим хлебом и кашей. Каша ставилась в чугунах в глубь хлебной печи и там парилась во все время выпечки хлеба, делаясь особенно мягкой и рассыпчатой. Масло в кашу выдавалось чухонское, по расчету 3 фунта на 100 человек.
Помню, как я, пробуя впервые пищу, увидав в котле какую-то, как мне показалось, грязную накипь, попрекнул кашевара и хотел приказать ее снять.
К счастью, за мной стоял Ксенофонт Максимыч, который шепнул:
– Ваше Высокоблагородие, ведь это вы велите навар снять.
Когда мы вышли с кухни, объяснил мне, что такое навар. Я был очень смущен, а когда рассказал об этом дома за обедом, сестры подняли меня на смех.
Чайного довольствия не было совсем. В казармы допускались сбитенщики, у которых желающие могли покупать сбитень по полкопейки за кружку. В лагерное время кроме сбитня единственным лакомством для солдат были оладьи, продававшиеся с лотка. За копейку солдат имел право взять одну оладью и обмакнуть ее в постное масло, кувшин с которым висел у лотка.
Посты соблюдались полностью до 1872 года, когда по настоянию врачей для улучшения питания людей постную пищу приказано было варить лишь на первой, четвертой и седьмой неделях поста и в дни говения.
Приверженность к постам среди людей была так велика, что когда впервые на второй неделе сварили скоромную пищу, только один солдат во всем полку поел ее, остальные до нее не дотронулись и предпочитали оставаться на одном хлебе.
Офицерских собраний еще не было, но мы часто сходились по вечерам либо в дежурной комнате и биллиярдной при ней, либо на квартире полкового адъютанта, штабс-капитана Ковалевского, а потом штабс-капитана Викулина, обменивались впечатлениями и беседовали до глубокой ночи. Об усталости никто никогда не упоминал.
Только когда приезжал отставной семеновец Бакунин, беседы переходили все пределы, так как Бакунин ни за что не ложился спать ранее пяти часов утра и любил начинать ужинать после двух часов ночи.
Однажды было решено отучить его от столь поздних «посиделок», и когда Бакунин появился во втором часу ночи, по обыкновению потребовав ужинать, ему заявили, что, к сожалению, ничего нет. Он не поверил, отправился обыскивать все шкапы, но ничего не нашел. Сперва было рассердился, но потом расхохотался:
– Это свинство, господа, предательство. Вы это нарочно против меня сделали. Посидел недолго и уехал.
Через день, когда мы стали уже расходиться, вдруг появился Бакунин и торжествующе заявил:
– Второй раз не надуете, прошу всех остаться, а ты (обращаясь к денщику) принеси с извозчика корзину и мы отлично поужинаем.
Пришлось с ним примириться.
Наезжали и другие старые семеновцы, среди них неугомонный Назимов. Этот не довольствовался беседой в излюбленной квартире, настаивал на поездку к Дюссо или Делуту (известный тогда ресторан), или в «Самарканд» к цыганам, где и давал волю своей широкой натуре.
Еще живо сохранялось воспоминание о последней его выходке, после которой, в сущности, ему и пришлось оставить полк.
Уехавши на воскресение в город, Назимов к понедельнику в лагерь не вернулся, полку же предстоял высочайший смотр стрельбы. Командир полка граф П. А. Шувалов, зная повадку Назимова, командовавшего четвертой ротой, приказал полковому адъютанту Ковалевскому разыскать Назимова и во что бы то ни стало водворить его в лагерь.
Штабс-капитан Ковалевский с одним из ближайших друзей Назимова тотчас же выехали в Петербург, оттуда в Новую деревню на Минеральные воды Излера, где и застали Назимова в обществе знаменитой тогда шансонетной певицы Матильды, в которую он был без памяти влюблен. Когда за ужином стали настаивать на его немедленном возвращении в лагерь, Назимов объявил, что никуда от Матильды не уедет.
Пришлось прибегнуть к ее помощи, и она действительно уговорила его обещанием проводить до самого лагеря.
Назимов сдался, но потребовал, чтобы в честь Матильды была подана от Сабаева четверка серых с лентами в гривах.
И эта его фантазия была исполнена. Решимость Матильды проводить Назимова являлась настоящим самоотвержением с ее стороны, потому что ей пришлось одной ехать обратно на той же четверке, ибо в то время в лагерь гости допускались только в определенные дни, раз в неделю (у нас по четвергам).
В офицерскую столовую можно было вводить только офицеров других частей, все же остальные гости, даже семьи своих офицеров принимались или в бараке пригласившего, или в беседках в саду при офицерской столовой.
Особенно торжественным днем, настоящим военным праздником являлся день высочайшего объезда лагеря, заканчивавшийся зорей с церемонией при царской Ставке на левом фланге нашего полка.
При объезде войска стояли на передней линейке своих лагерей без оружия. Всюду раздавалась музыка и песни, а при появлении державного вождя, после ответа на приветствие, раздавалось громовое «Ура».
Государыня императрица, великая княжна и великие княгини следовали вдоль линии лагеря в парадных экипажах la Daumond, государь император на коне в сопровождении великих князей, дежурства, свиты и начальствующих лиц.
Зорю играли все хоры музыкантов и барабанщики (свыше 500 человек) под управлением Вурма. Молитву «Отче Наш» читал полковой барабанщик лейб-гвардии Преображенского полка.
В лагерное время все занятия и смотры производились в походной форме и только один раз, на параде в присутствии государыни императрицы Марии Александровны,[10] войска выводилась на парад в летней парадной форме (мундир с эполетами и лацканами, в пехоте белые шаровары навыпуск).
По прохождении всех войск церемониальным маршем император Александр II сам принимал командование и, построив войска в общую резервную колонну, проводил их перед государыней императрицей, салютуя Ее Величеству. Все шли в ногу. Музыканты на ходу играли колонный марш, следуя при своих частях, получалось величественное зрелище.
В одну из вечерних бесед мы договорились о том, что наша полковая библиотека, насчитывавшая уже тогда свыше 4000 томов и постоянно пополняемая, далеко не в должном порядке, и что необходимо составить систематический каталог по отделам.
Сейчас же заявились шестеро желающих взяться за эту работу.
Собирались по вечерам, работали усердно до глубокой ночи и составили каталог.
Не обошлось и тут без веселых ужинов.
Когда засиживались очень долго, один из нас, по очереди, отправлялся в Милютины лавки, покупал холодной еды и на обратном пути, в Троицком переулке, стучался в форточку булочной Филиппова и приобретал горячие булки.