bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 31

И все о пригожем иноземце, и везде, во всякое время, только он.

Решено, она больна, она очарована.

А молодой врач, весь преданный науке, забыл, есть ли на свете какая Анастасия.

Так прошло несколько недель.

Пришел день Благовещения. По городу разостлался звон колоколов. Почти все живущее на половине боярской хлынуло в храмы божии. Остались Анастасия с верною мамкою, несколько сенных девушек и других дворчан. И мамка, и девушки, и прочие служители, все по своим углам, затеплив перед иконами свечи, молились. Помолилась Анастасия и села потом у рокового окна. Какая-то святая тишина налегла на весь дом: ни дверь не стукнет, ни кольцо в ворота не брякнет и слово неосторожное не канет в эту глубокую тишь. Нарушить ее – святотатство. На половине у Антона то же спокойствие и безмолвие. Он грустно сидел у своего окна. Не вспомнил ли моление с единоверцами в храмах своего второго отечества, Италии, дружеское пожатие руки ученым мужем, приветливую улыбку и огненный взор девы, ласки и благословения матери? Не почувствовал ли грубое отчуждение свое от семейной жизни в Москве и свое одиночество?

Тихо в доме, как в пустыне. Наконец он слышит над собой шаги… шаги девушки, и, как сказывали ему, прекрасной, милой, доброй. Сколько привлекательного роится около нее! Она одна, он также. Словно они одни в доме, одни в свете. Не понимают ли друг друга? не сообщаются ли их души чрез эту легкую перегородку, их разделяющую? Почему знать!.. Говорил же он когда-то Андрюше, что между ними и Анастасией существует магический, тройственный союз. Зачем разрушил он этот союз равнодушием к нему?.. Мечты о нем могли бы расцветить мрачные часы его жизни. Почему нет с ним Андрюши, чтобы поговорить о прекрасной Анастасии, перенять от него поцелуи ее и благословения и вновь скрепить этот тройственный союз?

Запели снова колокола; моление в некоторых церквах кончилось.

Андрюша на помине легок. Нынче его предупреждают разнородное щебетание и чиликание птиц. Весь запыхавшись, разрумяненный, влетает он в комнату. В руках держит он торжественно трофей нынешнего дня – огромную клетку со множеством пернатых. Все чижики, жаворонки, зяблики, все вестники благодатной весны. Это подарок Андрюше от детей великокняжеских. Бедные пленники так и бьются в своем тесном заточении.

– Что хочешь с ними делать? – говорит Антон.

– Окно, отвори окно! – кричит в восхищении малютка. – Разве не знаешь? ныне Благовещение.

Антон с удовольствием покоряется воле своего маленького друга. Окно отворено, и через него хлынул в комнату свежий весенний воздух; солнце бросило в нее горсти ослепительного золота, как бы радуясь своему первому годовому празднику. Сотни птичек реяли в воздухе туда и сюда, щебетали, пели на деревьях, наигрывавших уже почку,[29] на кровлях, на заборах. Никогда еще Антон не видал в городах такого многочисленного собрания птиц.

– Слышишь, как они празднуют свободу свою, как они благовестят? – сказал Андрюша. – Нынче выпускают на волю крылатых узников; нынче выкупают из тюрьмы и людей, которые содержатся там за долги.

– Какое прекрасное обыкновение, – сказал лекарь, – оно мирит меня с русскими. Правду говорит твой отец: под грубою оболочкою их нравов скрывается много прекрасных качеств.

Между тем Андрюша отворил дверцы клетки.

– Ступайте и вы благовестить, – примолвил он, и пленники его, один перед другим, тесня друг друга, спешили высыпать из своего заточения. Многие тотчас скрылись из виду; иные, как будто удивляясь неожиданной свободе своей, сели неподалеку, охорашивая крылышки и осматриваясь. Только на дне клетки, за особенною перегородкою, осталась одна птичка. Долго смотрел на нее Андрюша с сожалением и нерешительностью.

– Эта пела у меня так хорошо целую зиму, – грустно сказал он.

Антон ничего не отвечал, но посмотрел ему в глаза, как бы упрашивая за бедного пленника. Малютка, с быстротою молнии, понял его.

– Правда, – промолвил он, – певец веселил меня так долго, тем скорее и выпустить его надо. Но этому пускай даст свободу моя крестная мать: он так пригож.

И мальчик исчез с своим дорогим певцом.

Чрез несколько минут Антон услышал, что вверху, в светлице над ним, отворяют окно. Он высунул голову далеко из своего окна, взглянул наверх… Сперва мелькнула белая ручка, из которой выпорхнула пташка, а потом обрисовалось лицо женщины (он в жизнь свою ничего прекраснее не видывал), и потому пал на все его существо тяжкий, волшебный взор карих очей. И мигом исчезло прекрасное видение. Будто обезумленный, он остолбенел, в глазах его помутилось. Опомнясь, Антон старался привести свои мысли в порядок. Что видел он? Земное ли существо или жителя неба?.. Он помнит чудный очерк лица, и вспышку румянца по нем, и томный, огненный взгляд, и темно-русую, длинную косу, неосторожно выпавшую из окна, и белую ручку. Все это врезалось в его сердце. Мы сказали уж, что он не любил ни одной женщины; тем сильнее было новое чувство, вдруг обхватившее его. Оно было вместе и чувство одиночества, жизни на чужбине, жажда души пламенной, любящей, но сокрытой доселе под холодною корою наружности и обстоятельств, жажда сообщиться с душою, его понимающею, перенести свои ученые надежды, едва ли не обманутые, свое влечение к прекрасному на живое существо. Родник сотни лет скрывался под тяжелым утесом; ударил в этот утес молот грозы, и родник забил живым серебром. Попытайте остановить его. Вот вам любовь, какою любят в первый и в последний раз характеры сильные, необыкновенные. Может быть, любовь романов, скажете вы, прибавьте – и XV века, резко отмеченного печатью чрезвычайного и еще не сбросившего с себя железной брони, закаленной в огонь рыцарства.

С этого времени Анастасия для Эренштейна не существо воображаемое, имя это не соединение пустых звуков, не простое слово. В нем соединена и красота земная, и красота небесная, доброта, ум, чистота, сила души. Им славословит он природу, человечество, бога; оно союз его с Русью, ковчег его жизни и смерти. С этого времени уединение его населяется: в нем живет Анастасия. Любовь его безотчетна: она вся в своем источнике, в сердце; рассудок в ней не участвует. Любовь его чиста, как первый день первого человека, как снежное темя горы, куда положила след только стопа бога. Ни один темный помысел не помутит этого чувствования. Ничего не желает он, кроме того, чтобы видеть Анастасию, только смотреть на нее, как ангелы смотрят целые веки, погруженные в море блаженства. Но боязнь ее оскорбить, навлечь на нее подозрение укрощает в нем и это желание. Он не смеет другой раз открыть окно под светлицей. Могут увидеть отец, брат, свои, посторонние люди; могут подумать что-нибудь худое насчет девушки. Но часто прислушивается он: не стукнут ли вверху окном? Нет, все тихо.

Выходя из дому и приходя домой, не видит он более Анастасии; только иногда, возвращаясь к себе, находит он на крыльце брошенную сверху ветку, перо попугая, которое было подарено Софьей Фоминишной маленькому любимцу великого князя и перешло от Андрея к дочери боярина. Раз нашел он даже ленту из косы. Он понимает, откуда дары, он понимает эту немую беседу и, счастливый, дорожит ею выше всех милостей Ивана Васильевича.

Глава VI

БЕГЛЕЦ

А Иван Васильевич особенно жаловал своего дворского лекаря. То пришлет сказать ему свое милостивое слово, то с приказом видеть его царские очи, то с блюдом со стола своего или с поставом немецкого сукна на платье. Нередко беседует он с ним. Антон начинает довольно хорошо изъясняться по-русски; однако ж служат им переводчиками большею частью или Андрюша, или Аристотель, способствующий и радующийся от души возвышению братнина воспитанника. Беседы их чаще всего о делах Италии, так знакомой Эренштейну. Особенно любит великий князь слушать рассказы о том, как латинское царство, прежде столь сильное, ныне чахнет, разделенное на мелкие республики, и старается из этих рассказов, льстящих силе его характера, выводить для себя полезные уроки. Антон передает ему, в каком порядке, с недавнего времени, учреждена во Франции почта и, по ее примеру, в немецких землях. Иван Васильевич заводит у себя почты, ямы. Антон объясняет ему и другие нововведения в Европе, и великий князь собирается и ими воспользоваться при первом случае.

Таким-то посредничеством современное сильное развитие человечества на Западе находит в чуткой душе Иоанна отзыв, хотя и грубый, безотчетный, бессознательный, через дочь Палеолога, послов немецких и русских, художников, лекарей, путешественников. На Западе кабинетная деятельность властителей, переговоры их через доверенных людей, гимнастика ловкого, хитрого ума, получившие название политики, дипломации, начинают заменять силу войск: этими орудиями мастерски пользуется и Иван Васильевич. Там народы и государи их сосредоточивают свои силы: то же делает и великий князь русский, соединяя воедино уделы. Там идея царя облекается в важные, великолепные формы и обряды, действующие на чувства масс: двор, места, целование руки, блестящий прием послов чужеземных, столы, снаряжение дворцов, герб, титул дают этой идее олицетворение и у нас. На Западе учреждается регулярное войско: Иоанн также устраивает полки. Я сказал уже об основании почты. Мы увидим также, что дух умственной пытливости, давший XV веку Виклефа, Гуса и наконец Лютера, сообщился и нашей Руси под видом жидовской ереси. Одним словом: тогдашняя жизнь Европы, хотя и под формами грубыми, доходила и до нас. Не мое дело объяснять здесь, почему эта жизнь после Иоанна III не получила у нас такого отчетистого, последовательного развития.

Мы сказали, что Иван Васильевич сосредоточивал силы свои и Руси. Тверь отделяла его от северных областей: он решил правдою и неправдою уничтожить эту преграду и соединить сердце Руси с ее севером. Приготовив заранее ревностных себе доброжелателей в Твери и, как мы видели в первой части романа, причину к объявлению войны ее князю, Иван Васильевич кликнул рать, чтобы докончить одним ударом то, что подрывал так долго хитростью.

И вскипела земля русская.

Всела московская рать на коня, другой велено идти из Новгорода. Русские при Иване Васильевиче вкусили уже ратной чести не однажды; было и ныне много охотников искать ее. Огнестрельными орудиями управлял Аристотель, отторгнутый от великого труда своего; художник снова преобразился в розмысла.

Чтобы поручить это войско достойному вождю, ожидали в Москву знаменитого воеводу, служебного князя Даниила Дмитриевича Холмского. Болезнь, мнимая или настоящая, задерживала его в дальнем поместье. Мнимая, сказал я: и то немудрено, потому что он родом тверчанин, потомок тверских князей, должен был неохотно повиноваться приказу своего владыки, идти против родины своей.

И дворскому лекарю приказано всесть на коня. Он должен был сопутствовать великому князю, который собирался сам идти с войском. Иван Васильевич, под щитом военачальника своего, безопасно хотел заслужить имя покорителя Твери. С удовольствием получил Эренштейн этот приказ, дававший ему способы рассеять хоть несколько свои чувства к Анастасии и обещавший ему возможность показать свои услуги человечеству. В этих надеждах проявлялся и врожденный дух рыцарства, который смирить не могло ни воспитание, ни скромное, мирное звание лекаря. Природа невольно тянула его к тому назначению, с которого совратило мщение Фиоравенти. Надежды его питал и Аристотель, желавший воспитаннику своего брата новых почестей, нового возвышения.

После дня, проведенного на площадях, где собирались полки, Антон лег спать; но заснуть не мог, волнуемый ли мыслью об Анастасии, мелькнувшей перед ним, как прекрасное, волшебное видение, или мыслью о походе, который представлялся пламенному воображению его, его благородному сердцу, в очаровательной картине. Вдруг, посреди этих мечтаний, не дававших ему уснуть, слышит он на улице странные крики. Кричат: «Лови! лови! здесь, сюда! к палатам Образца! головой за него отвечаем!»

Антон отворяет окно на улицу. Ночь так темна, что город, кажется, скрыт под сводом земным; предметы слились в одну черную массу. Едва может он различить движение нескольких фигур, то перескакивающих через решетки (или рогатки), то исчезающих во мраке. Он следит их более слухом, нежели глазами.

Вот, ближе к дому, что-то шевелится… что-то скребет по стене и – перед ним высокая, необыкновенно высокая фигура, загородившая собой почти все окно. Надобна нечеловеческая сила и ловкость, чтобы взобраться по стене на такую высоту. Эта мысль, незапность чрезвычайного явления заставили Антона в первую минуту испуга отодвинуться назад.

– Спаси, ради господа спаси! – говорит вполголоса неизвестный и, не дожидаясь ответа, вскакивает в окно так быстро и сильно, что едва не сваливает лекаря с ног, потом осторожно запирает окно.

Антон не знает, что подумать об этом явлении, да и не имеет времени. Высокая фигура стоит перед ним будто на ходулях, ощупывает его, берет его за руку, жмет ее и, запыхавшись, говорит вполголоса:

– Спаси… меня ловят недельщики… меня хотят заковать в железа. Друже мой, ты ли это или Иван Хабар?

– Нет, но все равно… Чего хочешь? – отвечает лекарь, догадываясь, что несчастный, убегая от преследований, ищет скрыться у своего друга, Образца. «Друг воеводы, – думает он, – не может быть злодей».

– Нет?.. Боже мой, кто же ты?.. А! понимаю… лекарь-немец… я пропал.

И говоривший отшатнулся, как бы хотел броситься в окно.

Антон удерживает его и с необыкновенною твердостью и одушевлением отвечает ему по-русски, как умеет:

– Да, я лекарь, но христианин такой же, как и русские. Не бойся. Поверь божьей матери.

– Добро, верю матушке. По голосу твоему слышу, ты не злодей. Вот видишь, я – воевода, князь Холмский. Может быть, слыхал обо мне.

– Аристотель много рассказывал мне о славном победителе Новгорода.

– Этого-то победителя, по приказу великого князя, ловят теперь… хотят в железа, в тюрьму…

– Как так? Тебя ждали ныне из поместья твоего, чтобы поручить тебе рать московскую, которая идет на Тверь.

– Я приехал… был у Ивана Васильевича… Тверь моя родина… я отказался идти… Но слышишь? стучат в ворота, будто бьют в набат. Избавь от желез, от черного позора…

– О! когда так, спасу, хоть бы пришлось заплатить жизнью своею. Разве по мертвому телу моему дойдут до тебя.

Действительно, в ворота стучались так, что стены в доме дрожали. Кричали:

– Отворяй ворота… именем гоподина великого князя, отворяй… не то выбьем вон!

Стук, крик, шум увеличивались.

Все в доме спало крепким сном; все переполошилось и встало на ноги – боярин, боярышня и дворчане: псари, сокольники, птичники, бражничие, повара, конюшие, истопники, огородники, сенные девушки и проч. и проч., что составляло тогда дворню боярина. Мужчины кидались в ужасе, кто куда попал, будто на пожаре, спрашивали друг друга о причине тревоги, зажигали светочи, толкали друг друга. Слышалось имя великого князя, и думали, не сам ли он по каким-нибудь наговорам приехал забирать их господина. Боярин испугался, ожидая чего-то чрезвычайного, и прибегнул с молитвой к небесной заступнице. Анастасия была ни жива ни мертва. Брата ее не было дома; он где-то проводил разгульную ночь.

Между тем Антон не дремал.

У него был огромный шкап с аптекой. Разом ящики и склянки вон, пленника туда.

– Что? дышать свободно?

– Свободно.

Пленник присел на корточки, но и так не умещался. Что делать?.. На колена.

– Вот так, хорошо.

– С богом.

Дверцы на замок, ящики и склянки под кровать.

В этом-то бедном шкапе, служившем басурману для хранения его зелий, в таком-то унизительном положении поместился правнук князя Всеволода Андреевича Тверского, вождь знаменитый, герой шелонский, победитель Новгорода и Казани, лучший самоцвет в венце Иоанна, слава и честь Руси. Тот, который заставлял бежать от себя тысячи воинов, неприятелей его отечества, который, стоя с полками перед страшным Ахметом, в роковую для Руси минуту, не послушался повеления грозного владыки отступить, теперь так испугался гнева Ивана Васильевича, что спрятался у немчина в шкапе.

Именем великого князя отворяют ворота. Боярин Мамон тут, при этой экспедиции. Он везде, где только есть выполнение жестокой воли, где злобной душе его есть упражнение, достойное ее; везде он, особенно где может найти случай мстить врагу своему. Предводя недельщиками, боярскими детьми, он объявляет дворчанам Образца, что, по приказу Ивана Васильевича, велено им поймать служебного князя Даниила Дмитриевича Холмского, что они гнались за ним из дома его до палат боярина и что ему негде укрыться, как в этих палатах. В руках одного недельщика и железа, в которые должно сковать беглеца. Мамон требует именем великого князя, чтобы дозволили ему сделать осмотр во всем доме.

Смеет ли Образец противиться этому грозному, священному имени, Образец, который держит это имя по старине, по наказу родительскому, который блюдет его в сердце, как завет бога?

Недельщики, боярские дети, толпою, под начальством неистового Мамона, вторгаются в палаты словно неприятели, вырывают светочи из рук холопов, шумят, голосят, гремят железами, всюду проникают в клети и подклети, в божницу и повалушу, на дворы, в сады, в жилые и нежилые строения, везде шарят, тычут мечами, все переворачивают вверх дном. И до светлицы Анастасии доходит отчаянная ватага. Но здесь она встречает преграду – девическую стыдливость, охраняемую любовью отца и брата; здесь, у дверей светлицы, ожидают Мамона сам старик Образец и сын его, успевший прибежать домой по первому известию верного служителя. Оба вооружены. Их окружают несколько молодцов с топорами, с дубинами, готовых по первому взгляду господина послать в другой мир без покаяния того, кого укажет им этот взгляд. В виду этой живой твердыни запнулись шаги Мамона; он остановился перед ней с своею дружиной.

– Видит господь, – сказал с твердостью Образец, – в терему моей дочери нет и не может быть князя Холмского. Но сделаешь шаг вперед, Мамон, и (старик затрясся) не введи в грех кровавый.

– Что? свиделись опять, пятенщик мой! – сказал Мамон с адскою усмешкой.

Седые густые брови воеводы нахмурились; лучи раскаленных глаз его устремились на врага и, казалось, проницали его насквозь; исполинскою, жилистою рукой сжал он судорожно меч, грудь его поднялась, как разъяренный вал, и, издав какой-то глухой звук, опустилась. Боярина смирила мысль, что будет пролита кровь при дверях дочерниной комнаты. Он видел движение руки своего сына и, стиснув ее, предупредил роковой удар.

Эту грозную мимику понял Мамон; он спешил отступить.

– Мы еще не были в клетях лекаря, – сказал он, собираясь вниз.

– Туда, и к черту или к своей матери колдунье, а если замешкаешься, берегись оставить здесь поганые кости свои! – закричал Хабар-Симской вслед ему.

Мамон остановился и, покачав презрительно головой, послал ему в сердце адскую усмешку.

– Батюшка, позволь! – вскричал Хабар вне себя.

Образец опять остановил его и сказал с твердостью:

– Постой, сын; везде, где хочешь, лишь бы не здесь, у светлицы твоей сестры.

– Слышишь?.. – был вопрос Симского, полный жажды мести.

– Слышим-ста! – был глухой ответ Мамона.

Стук, беготня в доме, крик, шаги вверху, у светлицы Анастасьиной, все это отдается в ушах и сердце Эренштейна, трепещущем от неизвестности, что делается в семье боярина. Дорого заплатил бы он, чтобы там быть. Но вверху все замолкло, шум оборачивается в его сторону, приближается к нему. Стучатся в сенях. Он высекает огня.

Какая досада, какая мука! следы огромных ступней, ходивших по грязи, означились на полу и провели дорожку прямо к шкапу.

Что делать?.. Платье, утиральники, что ни попадается в руки, – на пол, и предательские следы уничтожены. Слава богу!

Он только что к двери, слышит: что-то рухнулось в шкапе так, что дверки затрещали; потом смертное хрипение, потом глубокий вздох и – гробовая тишина.

У Антона сердце оторвалось, волосы встали дыбом.

Что, если Холмский, пораженный гневом великого князя, мыслью о заточении и казни, истерзанный страхом, измученный скоростью побега, усилиями взлезть на стену, всем, что его так ужасно и так незапно разом обхватило, если он испустил дух?.. Может быть, задохся в шкапе… может быть, удар! Ужасно!

Князя Холмского найдут мертвым у лекаря… Что скажет молва?.. И так слывет он чернокнижником; назовут его убийцей. Потребуют его головы. Властитель, разгневанный укрывательством беглеца, выдаст ее народу. Антон знает, что такое озлобленный народ; лютость зверя ничего перед его жестокостью. Он имеет довольно духу идти в битву со смертью на одре болезни, даже на плахе, которой он не заслужил; он готов идти в битву, когда потребует долг; но смерть в когтях разъяренного народа – ужасна. И что еще ужаснее, он будет невольной причиною смерти ближнего…

Посмотреть в шкап, испытать врачебные средства нет возможности. Стучатся еще сильнее. Замешкаешься отворить, навлечешь на себя подозрение и усилишь розыски. Кто знает? могут выколотить дверь, и тогда застанут его очи на очи с беглецом.

А Холмский, может статься, жив!

Ни разум, ни сила духа и мышц, ничто человеческое не спасет. Разве бог, один бог! Все упование на него.

Ад в груди; между тем Антон старается составить свое лицо прилично обстоятельствам. Стилет под мышку, лампаду в руки, и дверь в сени отворена.

Перед ним Мамон и его дружина.

– Что вам от меня в ночное время? – грозно спрашивает Антон.

– Не взыщи, господине лекарь, – отвечает Мамон, почтительно кланяясь, – по приказу великого князя ищем важного беглеца. Он бежал сюда к палатам боярина, здесь и скрылся. Одному из наших вздумалось только теперь сказать, будто слышал, как Холмский лез по стене, будто твое окно отворилось…

– Неправда! – перебил Эренштейн. – Ложь!.. Ему померещилось… я не укрыватель беглецов… За что такое оскорбление?.. Кто это сказал?.. Я буду жаловаться великому князю.

– Не я, не я! – воскликнуло несколько голосов. Между ними был голос и доказчика. Думали, не подшутил ли над ним нечистый; знали, в какой милости властитель содержит лекаря, и опасались гнева Ивана Васильевича за то, что потревожили напрасно его любимца; опасались мщения самого басурмана-колдуна, который потому уж чародей, что выучился так скоро изъясняться по-русски – и не было более свидетельства, что беглеца видели у окна его. Мамон, по своим причинам, не настаивал.

– Однако ж, – сказал Антон, – чтобы не оставить вас в подозрении, я прошу, я требую осмотра.

И Мамон, за ним два недельщика, боязливо озираясь и творя шепотом молитву, вошли в спальню лекаря.

Все осмотрено, и на постели и под постелей, во всех углах. Мамон подходит к запертому шкапу и прислушивается у него жадным слухом.

Эренштейн собрал все присутствие ума и духа, чтобы не обнаружить своего смущения, в прибавку еще усмехнулся, между тем как в сердце и в уши било молотами.

Ну, если боярин потребует, чтобы отворили дверцы?.. Если Холмский только в обмороке и, очнувшись именно в эту минуту, когда Мамон прислушивается, застонет, хоть вздохнет?..

Не в состоянии дать себе отчета в своих движениях, Антон запускает руку поближе к стилету.

Все замолкло; никто не шевельнется.

– Никого, – сказал наконец Мамон.

– Никого, – повторили недельщики дрожащим голосом.

– Куда же он девался?

– Поищем его около дома.

И ватага стремглав высыпала из комнаты лекаря с запасом разных страшных замечаний. Иной видел кости человеческие, измолотые в иготи, другой кровь в скляницах, третий голову младенца (бог ведает, что в этом виде представил ему страх), четвертый слышал, как на голоса их отвечал нечистый из какого-то ящичка, висевшего на стене (вероятно, из лютни). Бедные, как еще остались живы и целы!

Слава богу, сыщики скрылись! Антон прислушивается: брякнули кольцом… ворота на запор… посыпались проклятия на Образца, на Холмского. Еще минуты две-три, и все замолкло глухою тишиной.

Двери на запор, простыню на окно, и… дрожащая рука, блуждая по замку, едва могла отворить шкап.

Глазам Антона представился старик необыкновенного роста, втрое согнувшийся. Он стоял на коленах, опустив низко голову, которою упирался в боковую доску шкапа. Лица его не было видно, но лекарь догадался, что это голова старика, потому что чернь ее волос пробрана была нитями серебра. В нем не обнаруживалось малейшего движения. С трудом освободил Антон этого человека или этот труп от его насильственного положения и еще с большим трудом снес его на свою постель.

К пульсу… Милость божия, пульс едва-едва бьется, как слабый отзыв жизни из далекого мира. Этот признак возвращает лекарю разум, искусство, силы, все, что было оставило его. Сделаны тотчас врачебные пособия, и Холмский открывает глаза. Долго не в состоянии он образумиться, где он, что с ним; наконец, с помощью возрастающих сил своих и объяснений лекаря, может дать отчет в своем положении. Тронутый великодушною помощию Антона до того, что забывает его басурманство, он благодарит его со слезами на глазах.

На страницу:
13 из 31