Полная версия
Захудалый род
Дело это вышло из того, что Марье Николаевне, которая не уставала втирать своих братьев во всеобщее расположение и щеголять их образованностью и талантами, пришло на мысль просить Ольгу Федотовну, чтобы та в свою очередь как-нибудь обиняком подбила бабушку еще раз позвать к себе богослова и поговорить с ним по-французски.
Дьяконица передала об этом Ольге Федотовне под большим секретом и с полною уверенностью, что та по дружбе своей непременно охотно за это возьмется; но, к удивлению ее, Ольга Федотовна при первом же упоминании имени Василия Николаевича (так звали богослова) вдруг вся до ушей покрылась густым румянцем и с негодованием воскликнула:
– Что это вы, Марья Николаевна… как вы это могли подумать?
– А что такое?
– Да это вы хотите, чтоб я стала говорить о Василии Николаиче… Ни за что на свете!
– Но отчего же?
– Нет, лучше и не говорите: я вам все что угодно готова сделать, но имени его пред княгиней я произнесть… не могу.
Марья Николаевна, никогда не знавшая никакой другой любви, кроме родственной и христианской, и тут не поняла, в чем дело, и спросила:
– Ах, милая Ольга Федотовна, да неужели же вам имя его так противно?
Этого наивного вопроса Ольга Федотовна уже не выдержала.
– Как! – вскрикнула она. – Вы это так, Марья Николаевна, поняли, что мне… может быть противно?
И с этим у нее на обеих ресницах задрожали слезы и она, не простившись с Марьей Николаевной, ударилась бежать домой.
Марья Николаевна более не возобновляла этого ходатайства через Ольгу Федотовну, а самолично устроила богослову французские конференции с бабушкой. Результат этих конференций был, однако, не совсем удовлетворительный, потому что княгиня, предложив семинаристу два-три вопроса на французском языке, тотчас же заговорила с ним опять по-русски, а при прощании дала ему такой совет:
– Знаете, я вам скажу, мой друг, вы это прекрасно сделали, что выучились по-французски: это в рассуждении чтения вам будет очень полезно, но только говорить вам на этом языке без нужды я не советую.
Марья Николаевна, может быть, не совсем поняла, что это значит, но, вероятно, склонна была бы этим немножко огорчиться, если бы бабушка тут же не отвлекла ее внимания одним самым неожиданным и странным замечанием: княгиня сказала дьяконице, что брат ее влюблен.
Марья Николаевна страшно переконфузилась и отвечала:
– Что вы, ваше сиятельство… разве это можно?
– Да ты напрасно этого так стыдишься.
– Нет, да как же… помилуйте: зачем же это могло… помилуйте!
– Ну а велика ли в том польза будет, что я тебя помилую, а он все-таки влюблен!
– Да в кого же, ваше сиятельство, влюблен? Это совсем напрасно.
– А вот же и не напрасно: он в мою Ольгу влюблен!
– Как!.. в Ольгу Федотовну?! в вашем доме!.. Нет, ваше сиятельство… Не думайте, я его сама воспитывала… он не решится…
Бабушке немалого труда стоило успокоить дьяконицу, что она ничего о ее брате худого не думает и нимало на него не сердится; что «любовь это хвороба, которая не по лесу, а по людям ходит, и кто кого полюбит, в том он сам не волен».
– А в таком разе…
Марья Николаевна не договорила и тихо заплакала и на внимательные расспросы княгини о причине слез объяснила, что, во-первых, ей несносно жаль своего брата, потому что она слыхала, как любовь для сердца мучительна, а во-вторых, ей обидно, что он ей об этом ничего не сказал и прежде княгине повинился.
– Перестань, мать: не винился он мне, – отвечала княгиня, – а я сама все заметила.
– Из каких поступков?
– Из того, что они друг другу в глаза смотреть не могут… краснеют.
– И только-с?
– Да; глаза влюбленные.
– Это, может быть, ваше сиятельство, так просто глаза, от конфуза… Однако я Васю об этом спрошу.
– Не скажет он тебе.
– Скажет-с; я с ним к младшей сестре съезжу: она хитренькая, притворится и все у него выспросит.
На другой день Марья Николаевна действительно съездила обыденкой с братом к сестре и, вернувшись к вечеру домой, прибежала к бабушке.
– Ну что? – спросила княгиня.
– Влюблен-с, – отвечала дьяконица.
– А, вот видишь! Уж я эти влюбленные глаза знаю.
– Нет-с, уж что тут, ваше сиятельство, глаза! Он долго и сестре ничего не хотел открыть; только когда мы с нею обе пред ним на коленки стали, так тогда он открыл: «влюблен, говорит, и без нее даже жить не могу».
Если бы княгиня и дьяконица были в эти минуты поменьше заняты тем, о чем они говорили, то им бы надлежало слышать, что при последних словах двери соседней гардеробной комнаты тихо скрипнули и оттуда кто-то выкатил. Это была счастливейшая из счастливых Ольга Федотовна. Она теперь знала, что ее любят.
Затем прошла неделя ее недолговечного счастия, в продолжение которой она ни разу не ходила к Марье Николаевне и богослова не видала, а бабушка в это время все планировала, как она устроит влюбленных. Она решила, что богослов выйдет из духовного звания, женится на Ольге Федотовне и поступит на службу. Тогда семинаристы, благодаря Сперанскому, были в моде и получали ход; а бабушка уже все придумывала: как обеспечить молодых так, чтобы они не знали нужды и муж ее любимицы не погряз бы в темной доле и не марал бы рук взятками.
Все это было стройно улажено в ее голове, и она уже готовилась обрадовать этим Ольгу, но только прежде хотела знать на этот счет мнение Марьи Николаевны, которой и открыла весь план свой.
Дьяконица, к немалому удивлению бабушки, выслушала это с крайним смущением: как она ни любила Ольгу Федотовну, но женитьба на ней брата не входила в ее соображения.
– Ему рано, – отвечала она, – ваше сиятельство; и я хочу, чтоб он в академию шел и профессором был.
Профессорство это было во мнении Марьи Николаевны такое величие, что она его не желала сменять для брата ни на какую другую карьеру. Притом же она так давно об этом мечтала, так долго и так неуклонно к этому стремилась, что бабушка сразу поняла, что дело Ольги Федотовны было проиграно.
Бедная девушка получила жестокий удар не от врага, а от сердечнейшего друга, и не одна она, но и он.
Для быстролетной любви этой началась краткая, но мучительная пауза: ни бабушка, ни дьяконица ничего не говорили Ольге Федотовне, но она все знала, потому что, раз подслушав случайно разговор их, она повторила этот маневр умышленно и, услыхав, что она служит помехою карьере, которую сестра богослова считает для брата наилучшею, решилась поставить дело в такое положение, чтоб этой помехи не существовало.
Глава десятая
Марья Николаевна, возвращаясь от бабушки вечером послё описанного разговора, была страшно перепугана: ей все казалось, что, как только она сошла с крыльца, за ней кто-то следил; какая-то небольшая темная фигурка то исчезала, то показывалась и все неслась стороною, а за нею мелькала какая-то белая нить. Марья Николаевна понять не могла, что это такое, и все ускоряла свой шаг; но чуть только она опустилась в лощинку, за которою тотчас на горе стояла поповка, это темное привидение вдруг понеслось прямо на нее и за самыми ее плечами проговорило:
– Вы, Марья Николаевна, не беспокойтесь!
Марья Николаевна страшно испугалась, но, услыхав в этом голосе что-то знакомое, тотчас же ободрилась и крикнула:
– Ольга Федотовна, это вы?
Но, однако, ответа не было, а темная фигурка, легко скользя стороною дороги, опять исчезла в темноте ночи, и только по серому шару, который катился за нею, Марья Николаевна основательно убедилась, что это была она, то есть Ольга Федотовна, так как этот прыгающий серый шар был большой белый пудель Монтроз, принадлежавший Патрикею Семенычу и не ходивший никуда ни за кем, кроме своего хозяина и Ольги Федотовны.
Марья Николаевна, по женскому такту, никому об этой встрече не сказала, она думала: пусть Ольга Федотовна сделает как думает. Бабушке ровно ничего не было известно: она только замечала, что Ольга Федотовна очень оживлена и деятельна и даже три раза на неделе просилась со двора, но княгиня не приписывала это ничему особенному и ни в чем не стесняла бедную девушку, которую невдалеке ожидало такое страшное горе. Княгиня только беспокоилась: как ей открыть, что богослов никогда ее мужем не будет.
Меж тем прошла в этом неделя; в один день Ольга Федотовна ездила в соседнее село к мужику крестить ребенка, а бабушке нездоровилось, и она легла в постель, не дождавшись своей горничной, и заснула. Только в самый первый сон княгине показалось, что у нее за ширмою скребется мышь… Бабушка терпела-терпела и наконец, чтоб испугать зверька, стукнула несколько раз рукою в стену, за которою спала Ольга Федотовна.
Та явилась как лист пред травой.
– Я тебя не звала, мне показалось – мыши…
Ольга Федотовна отошла и стала лицом к образнику.
Бабушка подождала и потом окликнула:
– Ольга, что ты там делаешь?
– Лампад поправляю-с, – отвечала Ольга Федотовна, и в это же самое мгновение поплавок лампады юркнул в масло, и свет потух.
– Скора, матушка, прекрасно поправила… И главное, кто тебя об этом просил? лампада прекрасно горела, так нет…
Но в это время Ольга Федотовна подошла впотьмах к бабушкиной постели и прошептала:
– Ваше сиятельство! я пришла повиниться.
Бабушка бог знает что подумала и тревожно отвечала:
– Что такое? что такое? это ни на что не похоже… поди от меня с своею виной; я ничего не хочу знать.
– Ваше сиятельство… я самое безвредное!
Княгиня пожала плечами и молвила:
– Вот пристала!
– Теперь я Василью Николаичу не помеха: он меня любить не может.
Бабушка повернулась в постели и спросила:
– Отчего?
– Мы с ним сегодня у мужика младенца крестили.
Бабушка села в кровати и произнесла:
– Ольга, ты глупа.
– Ваше сиятельство, это так надо было-с.
– Нет, ты извини меня: я всегда думала о тебе, что ты гораздо умнее, а ты положительнейшим образом глупа: Вася мог окончить курс в академии и остаться тебе верен и тогда бы на тебе женился, а теперь вы кумовья – куму на куме никогда жениться нельзя.
– Я это знала-с, я все знала и нарочно сделала.
– Зачем, говори мне, зачем?
– Чтоб им обо мне не думалось; чтоб я… им не мешала; чтоб из памяти меня выкинули, – отвечала бедная девушка и зарыдала.
Бабушка встала с кровати, сама зажгла лампаду и, севши потом в кресло, сказала:
– Удивила ты меня, но он мне еще более тебя удивителен: как же он на это согласился? Неужели я в нем ошиблась, и он тебя мало страстно любит?!
Это словечке кольнуло самолюбие Ольги Федотовны: в ней поднялась гордость женщины, всегда готовой упиваться сознанием, что ее много любят.
– Нет-с, – отвечала она, – они меня истинно как должно любят, а это что они крестили – все через мое коварство случилось.
– А где же его голова-то была?
– Не могли-с они пред моим обольщением своею головою управлять, а после, дав мне слово, бесчестным быть не хотели, – отвечала не без гордости и не без уважения к себе Ольга Федотовна.
Не зная, как должно понимать все недомолвки этой обольстительницы злополучного богослова, бабушка, отложив всякие церемонии, сказала:
– Ты если хочешь говорить, то здесь только бог да мы двое, – так ты говори откровенно, что ты набедокурила?
– Одного этого теперь только и желаю: открыться.
– Ну и откройся.
Ольга Федотовна и начала.
Рассказав бабушке со всей откровенностью, как ей стали известны затруднения Марьи Николаевны, девушка в трагической простоте изобразила состояние своей души, которая тотчас же вся как огнем прониклась одним желанием сделать так, чтобы богослов не мог и думать на ней жениться. За этим решением последовало обдумывание плана, как это выполнить. Что могла измыслить простая, неопытная девушка? Она слыхала, что нельзя жениться на куме, и ей сейчас же пришло в голову: зачем она не кума своему возлюбленному?
– Тогда бы он не мог ко мне свататься и вышел бы в архиереи.
Так заключила Ольга Федотовна, постоянно заменяя по какой-то случайности слово «профессор» словом «архиерей». И, раз попав на эту мысль, она вдруг стала искать средств: нельзя ли это поправить? В конце концов это ей показалось хотя и довольно трудным, но сбыточным, если пустить в ход все ей известные средства. И вот Ольга Федотовна, забрав это в голову, слетала в казенное село к знакомому мужичку, у которого родился ребенок; дала там денег на крестины и назвалась в кумы, с тем чтобы кума не звали, так как она привезет своего кума. Во всем этом она, разумеется, никакого препятствия не встретила, но труднейшая часть дела оставалась впереди: надо было уговорить влюбленного жениха, чтоб он согласился продать свое счастье за чечевичное варево и, ради удовольствия постоять с любимою девушкою у купели чужого ребенка, лишить себя права стать с нею у брачного аналоя и молиться о собственных детях. Это, конечно, хоть какому уму была задача нелегкая. Но Ольга Федотовна разрешила ее блистательно.
Глава одиннадцатая
Угадывая инстинктом природу молодой страсти своего возлюбленного, Ольга Федотовна не решилась ни на какие прямые с ним откровенности. Она правильно сообразила, что этим она его не возьмет, и обратилась к хитрости, к силе своих чар и своего кокетства.
Навестив в сумерки одного дня Марью Николаевну, Ольга Федотовна нарочно у нее припоздала, а потом высказала опасение идти одной через бугор, где ночевала овечья отара, около которой бегали злые сторожевые собаки. Влюбленный студент не смел вызваться быть ее провожатым, но она сама его об этом попросила: богослов, разумеется, согласился; он выдернул из плетня большой кол, чтобы защищаться от собак, и пошел вслед за своею возлюбленною. Дорога была нехороша; днем выпал дождик, и суглинистая земля смокла и осклизла. Ольга Федотовна плохо ступала: она была, как назло, в новых башмачках, и ее маленькие ножки беспрестанно ползли назад или спотыкались.
Если она к этому прибавляла что-нибудь с намерением дать понять своему сопутнику, что ей очень трудно идти одной без его поддержки, то, вероятно, делала это с большим мастерством; но тем не менее румяный богослов все-таки или не дерзал предложить ей свою руку, или же считал это не идущим к его достоинству.
Ольга Федотовна решилась прервать это затруднение.
– Василий Николаич, – сказала она, – что вы это сзади меня идете?
– А что же такое?
– Да так, нехорошо… вы точно служитель.
– Ничего-с.
– Нет, вы бы лучше рядом шли да мне бы руку дали, а то очень склизко.
– С большим моим удовольствием, – отвечал богослов.
– Или вам, может быть, со мной под руку стыдно и неприятно идти?
– Нет, отчего же… напротив, даже очень приятно.
– Вы, впрочем, откровенно скажите: если стыдно, так вы не беспокойтесь.
Богослов еще раз повторил, что ему приятно, и они взялись под руки, но разговор у них прекратился, а дорога убывала. Ольга Федотовна видела, что спутник ее робок, сам ни до чего не дойдет, и снова сама заговорила:
– Вы, Василий Николаич, много учились?
– Много-с.
– И ведь трудно небось?
– Ничего-с.
– Как же… есть науки трудные.
– Есть-с.
– Ну так как же с ними?
– Преодолеваешь.
– И секут?
– Секут-с.
– И вас там секли?
– Непременно-с, как и всякого.
– И слукавить нельзя?
– Нельзя-с.
– Отчего же?
– Потому что это всегда перед начальством делается.
– Неужто начальник смотрит?
– Постоянно-с.
– Ах боже мой! а он светский или монах?
– Монах-с.
– Монах!
– Наверно так-с.
– Так это ведь как же, должно быть, конфузно?
– Отчего же?
– Да при монахе-то?
– Нет-с; в молодых годах ничего, и потом больно, так уж не разбираешь.
– Видите ли! а вы сколько лет там находились?
– Тринадцать-с.
– Ах боже мой! И какое число несчастливое.
– Это предрассудок-с.
– А ведь скажите: в науках о сердце ничего не говорится?
– В каком смысле?
– Чтобы как любить должно и как мужчине с женщиной обращаться?
– Ничего-с.
И разговор снова смолк, а пути между тем осталось еще менее. Ольга Федотовна вспомнила, о чем, бывало, слыхала в магазине, и спросила:
– Вы, Василий Николаич, умеете танцевать?
– Нет-с, не умею.
– Очень жаль: в танцах кавалеры с девицами откровенно объясняются.
– Да это если ловкий кавалер, так и не в танцах можно-с.
– Например, как же?
– Стихами или задачею: что лучше – желать и не получить, или иметь и потерять; а то по цветам: что какой цвет означает – верность или измену.
– А вы к измене или к верности склонны?
– Я измены ненавижу.
– Вы неправду говорите.
– Почему же неправду?
Ольга Федотовна решительно не знала, куда она идет с этим разговором, но на ее счастье в это время они поравнялись с отарой: большое стадо овец кучно жалось на темной траве, а сторожевые псы, заслышав прохожих, залаяли. Она вздрогнула и смело прижалась к руке провожатого.
– Вы боитесь? – спросил, взмахивая колом, богослов.
– Нет, не боюсь… А вот уже и дом близко.
– Да, близко-с, – отвечал, вздохнув, богослов.
Ольга Федотовна пожала к себе его руку и, отворотясь от него в сторону, проговорила:
– Василий Николаич!
– Что вам угодно, Ольга Федотовна?
– О чем вы вздыхаете?
– Я не вздыхал-с.
– Нет, вы вздохнули.
– Может быть-с.
– Так о чем же это?
– Этого сказать нельзя-с.
– Почему же нельзя?
– Потому что вы можете обидеться.
– Ну, это, стало быть, вы меня не любите.
– Кто это?.. я вас не люблю! – вскричал богослов.
– Ах, что вы это, Василий Николаич, так громко. Это надо тише.
– Я вас так люблю-с, так люблю, – начал богослов, но Ольга Федотовна его остановила и, задыхаясь от страха, сказала:
– Позвольте, позвольте… Не говорите здесь про это.
– А где же-с?
– Вот сейчас… вот мы в сени взойдем.
Она была в положении того неопытного чародея, который, вызвав духов, не знал, как заставить их опять спрятаться. На выручку ее подоспел Монтрозка, который, завидев ее с крыльца, подбежал к ней с радостным воем, Ольга Федотовна начала ласкать Патрикеева пуделя и, быстро вскочив на крыльцо, скрылась в темных сенях.
Богослов не сробел и очутился тут же за нею.
– Ишь вы какой, Василий Николаич, хитрый, – шептала девушка, и вслед за тем громко кашлянула.
– Зачем это вы так громко?
– Чтоб узнать, нет ли тут девушек?
– Что же, их нет-с?
– Нет, – отвечала Ольга, дрожа всем телом и держа рукою за ошейник Монтрозку.
– Так вы извольте теперь услыхать про мои чувства.
– Нет, зачем же, Василий Николаич… Я вам верю… Я и сама к вам хорошие чувства, Василий Николаич, имею.
И у нее дрогнул голос.
– А в таком случае… – сказал богослов, – я от вас должен что-нибудь получить.
Ольга Федотовна чувствовала, что ей изменяют силы, но вела игру далее и прошептала:
– Что же такое получить?
Риск и соблазнительная темнота сеней еще прибавили нашему герою смелости, и он отвечал:
– Поцелуй-с!
Ольга Федотовна вздрогнула и отвечала:
– A-а, ишь вы какой, Василий Николаич, уж и поцелуй.
– Всегда так-с… объяснение, а потом и поцелуй.
– Неужели это так?
– Непременно-с!
– Ну хорошо, Василий Николаич, если это так нужно, то что же делать, я вас поцелую, но только уговор!
– Все, что вам угодно.
– Чтобы первую просьбу, которую вас попрошу, чтобы вы исполнили!
– Исполню-с.
– Честное слово?
– Все, что вам угодно.
– Извольте же! Я вам удовольствие сделаю, только вы вот идите сюда… Вот сюда, сюда, за моею рукой: здесь темнее.
И, заведя богослова в самый темный угол, она обвила одною рукой его шею и робко поцеловала его в губы, а другою выпустила ошейник Монтроза и энергически его приуськнула. Собака залаяла, и вооруженный колом богослов, только что сорвавший первый и единственный поцелуй с губок своей коварной красавицы, бросился бежать, а на другой день он, не успевши опомниться от своего вчерашнего счастия, сдерживая уже свое честное слово – не возражать против первой просьбы Ольги Федотовны, и крестил с нею мужичьего ребенка, разлучившего у своей купели два благородные и нежно друг друга любившие сердца.
Остальное пошло так, как Ольга Федотовна хотела для счастья других: с течением многих лет ее Василий Николаич, которого она притравила, как Диана Актеона, окончил курс академии, пошел в монахи и был, к удовольствию сестры, архиереем, а Ольга Федотовна так и осталась Дианою, весталкою и бабушкиною горничной.
Глава двенадцатая
Чтобы не оставлять от этой любви ничего недосказанного, я должна прибавить, что Ольга Федотовна, схрабровав в этот раз более, чем можно было от нее ожидать, после, однако, очень долго мучилась.
– Все у нее, бедной, корчи в сердце делались, – говорила бабушка. – Марья Николаевна в ту пору ее, бедную, даже видеть боялась, а мы с Патрикеем как могли ее развлекали. Ничего ей прямо не говорили, а так всё за нею ухаживали, то на перелет, то на рыбную ловлю ее брали, и тут она у меня один раз с лодки в озеро упала… Бог ее знает, как это с нею случилось, – не спрашивала, а только насилу ее в чувства привели. А потом как к первым после того каникулам пришло известие, что Вася не будет домой, потому что он в Киеве в монахи постригся, она опять забеленила: все, бывало, уходит на чердак, в чулан, где у меня целебные травы сушились, и сверху в слуховое окно вдаль смотрит да поет жалким голосом:
Ты проходишь, дорогой друг, мимо кельи,
Где несчастная черница ждет в мученьи.
Черницей все сама себя воображала!.. Да и я, признаться, этим совсем недовольна была, – заключала бабушка, – молод больно был!.. Это неопытно, мог бы и не идти в монастырь, а другую судьбу себе в жизни найти, да удержать, видно, некому было.
Но, наконец, и эта «корчь сердца» стихла, и Ольга Федотовна успокоилась, она жила и старелась, никогда никому ни словом, ни намеком не выдавая: умерло или еще живо и вечно осталось живым ее чувство.
Я уже помню себя, хотя, впрочем, очень маленькою деточкою, когда бабушка один раз прислала к нам звать maman со всеми детьми, чтобы мы приехали к обедне, которую проездом с епископской кафедры на архиепископскую будет служить архиерей, этот самый брат дьяконицы Марьи Николаевны. Maman, конечно, поехала и повезла всех нас к бабушке. Помню это первое архиерейское служение, которое мне довелось видеть: оно поражало своим великолепием мои детские чувства, и мне казалось, что мы находимся в самом небе. Но сам архиерей мне не понравился: он был очень большой, тучный, с большою бородой, тяжелым, медлительным взглядом и нависшими на глаза густыми бровями. Ходил шибко, резко взмахивал рукавами, на которых гулко рокотали маленькие серебряные бубенчики, и делал нетерпеливые нервные движения головою, как бы беспрестанно старался поправлять на себе митру.
Бабушка и для архиерейского служения не переменила своего места в церкви: она стояла слева за клиросом, с ней же рядом оставалась и maman, а сзади, у ее плеча, помещался приехавший на это торжество дядя, князь Яков Львович, бывший тогда уже губернским предводителем. Нас же, маленьких детей, то есть меня с сестрою Nathalie и братьев Аркадия и Валерия, бабушка велела вывесть вперед, чтобы мы видели «церемонию».
Для надзора за нами сзади нас стояла Ольга Федотовна, тогда уже довольно старенькая, хотя, по обыкновению, свеженькая и опрятная, какою она была во всю свою жизнь.
Никто из нас, детей, разумеется, и воображения не имел, что такое наша Ольга Федотовна могла быть этому суровому старику в тяжелой золотой шапке, которою он все как будто помахивал. Мы только всё дергали Ольгу Федотовну потихоньку за платье и беспрестанно докучали ее расспросами, что значит то и что значит это? На все эти вопросы она отвечала нам одно:
– Стойте смирно!
Но когда совсем облаченный архиерей, взойдя на амвон, повернулся лицом к народу и с словами «призри, виждь и посети» осенил людей пылающими свечами, скромный белый чепец Ольги Федотовны вдруг очутился вровень с нашими детскими головами. Она стояла на коленях и, скрестив на груди свои маленькие ручки, глазами ангела глядела в небо и шептала:
– Свет Христов просвещает все!
В этом как бы заключался весь ответ ее себе, нам и всякому, кто захотел бы спросить о том, что некогда было, и о том, что она нынче видит и что чувствует.
Бабушка в этот день была, по-видимому, не в таком покорном настроении духа: она как будто вспомнила что-то неприятное и за обедом, угощая у себя почетного гостя, преимущественно предоставляла занимать его дяде, князю Якову Львовичу, а сама была молчалива. Но когда архиерей, сопровождаемый громким звоном во все колокола, выехал из родного села в карете, запряженной шестериком лучших бабушкиных коней, княгиня даже выразила на него дяде и maman свою «критику».