bannerbanner
Рудник. Сибирские хроники
Рудник. Сибирские хроники

Полная версия

Рудник. Сибирские хроники

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Я только посредник. Я только исполнитель вашей воли, ушедшие. И хотя то, что я пишу, не документальная повесть, а вымысел – не волнуйся, Лампия! – но присланные из архива на чужой адрес сканированные и перепечатанные документы, на которых повесть основана и которые мне с трудом удалось получить у гипотетической прапраправнучки гнусного Проньки – все подлинные. Прощай, Лампия. С тобой мы больше не встретимся. Еще раз подтверждаю: та женщина, которая под твоим именем живет теперь в моей повести, – не ты. И лишь любовь, отделившаяся уже от вас с Ильей, как отделяется от камнереза завершенная им ваза, как отделяется от художника его картина, как отделилась от Творца наша Земля, я знаю, будет жить всегда, пока сохранится само это слово – «всегда»…

* * *

Марья Гавриловна в не сильно-то новом домашнем, хотя и достаточно изящном платье сидела против раскладывавшего пасьянс Глухова, с нежностью поглядывая на его поседевшие виски и усы, когда-то черные как смоль (сравненьице, почерпнутое ею из роковых романов, коими зачитывалась она в отрочестве). Давно почившего священника, отца ее пятерых детей, она почти забыла, только порой, когда сумерки накидывали свои мягкие ковры и чехлы на поскрипывающие половицы и тяжелую старинную мебель, чудилось ей, что в дальней комнате кто-то молится, и голос молящегося, приглушенный и глуховатый, как-то легко, через звучание свое перетекал в фамилию ее теперешнего мужа, который любил подремать на старом диване в гостиной в тот смутный час, когда ночь еще медлит, а день уже отступил.

– Письма что-то давно не было от Кронидушки. – Марья Гавриловна слегка качнулась в кресле, и рыжий кот, дотоле сладко спавший на ее коленях, поднял во сне уши. – А мне сон какой-то дурной про него был… Точно тарантас его перевернулся, он из-под него-то вылез, вроде живой, но весь, с ног до головы, в грязи, одежда порванная, он ладонями-то пытается дыры прикрыть на стыдных местах. А у тарантаса колеса отвалились, одно наверху торчит, а три по сторонам откатились. Вижу, одно в траве, а на двух холмах два других колеса лежат, один-то холм поболе, а второй крошечный, и как-то, во сне я думаю, нехорошо им там лежать. Пригляделась, смотрю – а это могилы. Испугалась, оглядываюсь, где Кронидушка, а он уже далеко, идет один по дороге пешком.

– Ну ведь жив.

– Жив, Господь и во сне миловал, дай-то Бог и наяву так!

– Пасьянс заковыристый, однако. – Глухов улыбнулся. – Сразу не разгадаешь, как новая комбинация – так и начинай сначала!

– А ты чайку попей, там булочки свежие да пирожки с брусникой, а я пойду вот в сад выйду, понюхаю любимый мой куст шиповника, а потом стану письмо Крониду писать.

В саду было влажно после полуденного дождя, с темной листвы, усыпанной улитками, иногда еще слетала на траву невысохшая капля, то будто сверкнув кошачьим глазом, то совершенно невидимая – только по какому-то ее тоже почти неслышимому звуку, по едва уловимому движению Марья Гавриловна догадывалась: еще одна капля упала в траву. Иногда Глухов выходил следом, медленно шел по тропинке сада и, дойдя до старой беседки, когда-то чисто белой, а теперь с пестреющей на самом высоком месте сада, с которого было видно озеро, обрамленное ветками и листьями, окликал Марью Гавриловну, замешкавшуюся у своего цветущего куста шиповника, всегда зная, что она откликнется на его зов сразу, с той чуть лукавой, чуть застенчивой улыбкой, за которую он и любил уж столько лет и о которой гадал не реже, чем над пасьянсом – так какая же она – больше с женской своей лукавостью или все-таки застенчивая, как в девичестве, и то, что такая родная жена оставалась для него как бы всегда не до конца прочитанным романом, не завершенным пасьянсом, наполняло его душу каким-то юным счастьем.

И часто проплывающий по озеру на лодке рыбак видел на высоком берегу беседку с двумя неподвижными силуэтами. Они и сейчас там.

* * *

Казак Пронька Хромцев сугатовского управителя Илью Ярославцева и знать не знал – прислали его из Бийска к нему в подрядчики всего только назад с месяц как, и никакого зла от начальника нового он за эти два месяца не видел – ну, поволочился сперва с приезду за рудничной девкой, что была в няньках у ихней младшей дочки и в доме их живущая, а та сказала: «Пронька, ко мне не приставай, вы, казаки, люди грубые, а мне нужен деликатный, я за цирюльника хочу выйти, который кудри вьет и на гитаре играет». Так хозяин-то тут при чем? Проньке рыжий Яков, нарядчик, сразу все объяснил – мол, тут все, что имеется, кроме принадлежащего казне, это Ильи, то бишь ярославцевское, богатый он человек, настоящий помещик, побогаче офицеров барнаульских, и впрямь хозяин, и родня у него вся такая же, а его жены-то дед, почти уж девяностолетний бывший фельдшер Еропкин, еще и выпить может по-молодому, вот как-то спьяну-то да по старости и сболтнул, что чиновник Маляревский, который над Ярославцевым стоит, задумал у того все это богатство отнять, причем все из-за жены его, красавицы, которая ведь из протеста за рыжего-то вышла, чтоб отцу, выходит, своему досадить, наперекор его воле поступила, глупая, а согласись, мол, Егорыч, отвори ей настежь ворота да пусти красавицу свою – глядишь, и жила бы она с такой-то красотой теперь в самом Петербурге. Вона как выходит, Пронька все это на ус намотал – на Якова глянул, дурень ты, подумал, чё мелешь, зачем брата своего чернишь да предаешь, няньку их опосля спросил – не любит, что ли, хозяйка-то твоя свово уставщика? Да ты, видать, белены объелся, возмутилась Анютка, у них такая жизнь, позавидуешь, в счастье живут, голуби, только глазами-то друг на дружку глянут – все и сказали, все и поняли, и я о таком муже мечтаю, о таком блаженстве, но не каждому оно дано, это ведь на небесах все предрешено…

А через три дня позвал Проньку к себе сам Маляревский. На горной дороге встретил. Ехал верхом, с охотничьим ружьем за спиной. Чтоб завтра у меня в конторе был. Прямо с утра. Сказал – и присвистнул. Или Проньке так показалось? С чего бы такой большой барин и свистел, а?

И коня Кронид пяткой сапога ткнул так, что тот от боли заржал.

И чтобы никому. Дело важное.

И Пронька, туды его в качель, ругался потом рыжий Яков, все-все, что начальник потребовал, подписал и за остальных других жалобы насочинял. Спрашивать будут – скажешь, казаки сами все рассказали, пусть подтвердят. И от своих слов отступить не вздумай. Да уж куда тут отступить, подумал, не сказал Пронька, в кандалы закует тогда меня, сиротинушку, этот… остроносый… А ведь не чуял – точно знал: вранье и оговор. Казак старый Ефимка ему это сразу подтвердил: оговорил Кронид не виновного ни в чем Илью Дмитрича, чтобы, выходит, все себе забрать – вон, гляди-ка поля-то колосятся! А про любовь его к хозяйской жене брешут собаки. Ты в глаза ледяные глянь. Не способен он любить-то ничего, акромя денег, – так и сверкают в его глазах монеты-то. Больно жаден. А у кого в сердце жадность, у того места в сердце для любви не найдется.

Но Проньке Кронид приплатил. Дурню и эти гроши – богатство.

* * *

«Убогое, забытое селение рудник Николаевский, в предгорьях Алтая. Рудник брошен – расходы на содержание разной “присудари” и штата казнокрадов не могла покрыть даже богатая добыча серебряной руды. Поэтому отец ходил пешком за двадцать верст, в шахту другого рудника, Сугатовского, где, бродя по пояс в купоросной воде, добывал медь», – читаю я у Гребенщикова. Нет, не у Бориса (который мне тоже нравится) – у другого: алтайско-американского писателя, которого любил Иван Алексеевич Бунин (а он мало кого любил!), – Георгия Дмитриевича. Выходит, отец его мог работать на Сугатовском руднике под началом Ильи Дмитриевича Ярославцева? И что интересно – помню, читала, что бабушка Гребенщикова тоже рассказывала внуку о каком-то их предке ханской крови. Не от Анюты ли, Олюшкиной няньки, пошла гулять по околорудничным селам эта легенда? А может, и там, и здесь все правда? Ханом могли прозвать – под влиянием ойратов и местного князька-зайсана…

Георгий Дмитриевич родился в 1883 году, а до 1887-го рудником руководил Илья Ярославцев – все сходится. Значит, фигурирующий в деле горнорабочий Гребенщиков – скорее всего, его родственник.

* * *

Деда своего, пономаря, Илья никогда не видел, смутные какие-то воспоминания о нем передала ему мать Наталья. Умер он рано, когда ей и четырех годков еще не было, носил он очки – как, впрочем, и отец его, кладбищенский болезненный и субтильный телом священник, тоже не доживший даже до сорока. Но не болезнь была тому причиной, а молния – мать говорила, усомнился дед в Боге, ей ее мать, бабушка Ильи, рассказывала, Евангелие читая в церкви, поднял пономарь голову и подумал: «А где же Он? Ежели я так в Него верую, а сам не знаю, как семерых детей прокормить, на одежонку им как набрать, – значит, нет справедливости здесь, а там вообще ничего нет. Сколько ни глядел я туда – отпевая очередного новопреставившегося, – ничего, тьма тьмущая. И Его нет». И вечером жене в этом признался. А назавтра гроза спустилась с гор, понеслись потоки, вздымаясь и стуча по камням, точно ошалелая жестокая конница, а дед, Павел Дмитриевич, шел-то как раз с вечерни. Как это было, кто знает, только соседи примчались уж после того, как все стихло. И обмывать мертвеца не потребовалось – ливень обмыл дочиста.

И сейчас, сутуло подымаясь вверх по сопке, заросшей сухим, позвякивающим ковылем, Илья вспомнил почему-то деда. Одной ведь надеждой ныне живу, подумал горько, что разберется сразу начальство, а то ведь и до суда может дойти, не зря ли подал я сам докладную, где все злоупотребления Кронида подробно описал? Может, обошлось бы обычным порицанием и перевели бы меня на другое место?.. Но одного жалованья разве хватит на всю семью? А дом и прислуга? А поля? А стадо и фабрика? Все ведь отнимает! Господи, за что?!

А если суд, какое уж тут дело, будут разбираться долго да кропотливо, а детей-то кормить как? Ведь выгоняет Кронид! И, собрав урожай, сам его тут же продаст, деньги все себе прихватит, да что тут гадать – все уходит в кронидовский карман!.. А Наташу нужно в гимназию отдавать осенью, Сергей в третий класс переходит, а эта малая еще только лепетать начала… Ой, что натворил этот Кронид! И только за то, что отказался я содействовать ему в его злоупотреблениях, не захотел имя честное свое марать, излишки отдавать ему, а не в казну! Рудник богатый, были годы, до 400 000 пудов серебряных руд давал, а из них получить можно около 150 штуд серебра, и самородная сера в полостях выщелачивания пирита и теперь не редка. И Кронид решил сам за счет рудника легко разбогатеть! Возьмет себе старшего уставщика покладистого, не то что я, – вон пронырливый Антипин за ним собакой бегает, – не сам же станет рудничными работами руководить – и Антипин будет плясать под бесову Кронидову дудку.

– Эй, добрый человек! – Илья от неожиданности вздрогнул и резко остановился, отчего камешки ящерками брызнули из-под ног. – На хлеб дай.

Беглый, видно. Они здесь не редки. Народ не гонит их, молчит, ни урядникам, ни высшим чинам никогда никто об увиденном беглом не проговорится, а кто из только что сюда прибывших, еще с правилами жизни в селах староверческих незнакомых, вдруг да и выдаст – все отвернутся, презирать станут. В Шемонаихе ночью на окнах крайних домов хлеб в белом платке да молоко в кувшине. Порылся в кармане, глянув на золотые часы на цепочке, достал деньги. Такие часы бы беглого долго кормили. Прочитал его мысли – но страха не возникло: этот оборванец не тронет. Если и маячит позади него что-то кровавое – то по страсти. Достал деньги, не боясь отвести от беглого взгляд: – Бери.

– Спасибо тебе, мил человек, не много даешь?

– Мало бывает, а много нет… – Илья усмехнулся. – Иди своей дорогой.

– Да знать бы, где она, которая моя, – беглый тоже усмехнулся, – попутал бес мне все пути-дорожки…

Ему хотелось сбросить груз с души – исповедаться. Но Илья знал: нельзя позволить себе стать невольным свидетелем чужой жизни, пусть и только на словах. Доверится, а потом сильно струхнет, спать не сможет, от страха ворочаясь, что выдаст его встречный этот с часами не по злу, а случайно, жене вот любимой, а бабы что, удел их жалкий трепать языками да юбками… Так и до греха скатится – чтобы убрать свидетеля. Ведь беда порождает беду, а зло порождает зло. Остановить сумел их вовремя – значит, спасен.

* * *

27 Апреля 1887 года

Его Превосходительству

Господину Начальнику Алтайского горнаго Округа

Действительному Статскому Советнику и Кавалеру Журину

Уставщика Сугатовского рудника Ярославцева


Докладная записка


По окончании полнаго курса наук в Барнаульском Окружном Училище и Практического его отделения в 1872 году со званием Горнаго Кандидата, я, постановлением Алтайского Горнаго Правления был выпущен на службу в распоряжение Г-на Управляющего Змеиногорским краем; с 1874 года я исполнял должность младшего уставщика в Таловском руднике, а с 1874 года по настоящее время исполняю обязанности старшего уставщика при Сугатовском руднике; в течение 14-летнего периода моей службы на рудниках с ответственностью короннослужащего я не получал ни одного замечания; в 1880 году был награжден серебряной медалью с надписью «за усердие»; в 1886 году – третным окладом жалованья. Г-н Управляющий медными рудниками, без предварительного заявления, в предписании от 31 Марта с. г. за № 183 предлагает освободить меня от службы. Понимая настоящее предписание как отказ от службы и не видя за собой никакого служебного проступка, вызвавшего оный, я осмеливаюсь покорнейше просить Ваше Превосходительство дозволить мне представить объяснения по этому делу.

Последовавший отказ есть следствие личных затруднений с Господином Управляющим медными рудниками из-за понимания служебных обязанностей, возникших по следующему случаю: в 1884, 1885 и в 1886 годах полученное по выработке количество кубических сажень: от каждой выработанной кубической сажени колчеданов получалось около 2000 флюсов, выход же из кубической сажени, намеченный Горным Советом, был 1500 пудов, что и записывалось на приход, отчего в течение трех лет получился значительный остаток незаприходованных колчеданистых флюсов; остаток этот Г-н Управляющий приказывал мне неоднократно лично заводить на приход, показывая фиктивно плату рабочим и припасы, употребленные будто на выдачу денег, а также за излишне добытые в Сугатовском руднике руды, которыми он не успел воспользоваться. Подробности эти изложены мною в докладной записке, поданной 23 апреля сего года Господину Начальнику Алтайского горнаго Округа.

Не вдаваясь в дальнейшее настояние о разследовании обстоятельств, изложенных в помянутой докладной записке, я покорнейше прошу Главное Управление Алтайского Округа, объявив причину моего увольнения, выдать мне через Убинское волостное Правление копию с формулярного списка о службе моей на Алтае на предмет определения детей моих в учебные заведения, а также при представлении такового и при отыскании рода жизни в другом сословии; кроме сего, покорнейше прошу выдать мне аттестат за 14-летнюю беспорочную и усердную службу на рудниках Алтая для предъявления туда, куда сочту необходимым поступить на службу, частную или же коронную, по доставленному на последнюю правом Высочайше утвержденному Мнением Государственаго Совета в 13-й день Июня 1886 года. Аттестат этот хотя бы и следовало (фраза обрезана при копировании страницы. – М.Б.) в районе Алтайского горнаго Округа, или если служба моя Вашему Превосходительству окажется ненужною, то покорнейше прошу совсем уволить меня от службы в Алтайском Горном Округе, применив ввиду 14-летней службы права короннослужащих, увольняемых за штат, и выдать формулярный список и аттестат о моей службе.

Уставщик Сугатовского рудника

Горный Кандидат Илья Ярославцев.

* * *

– Илья, спишь? – Лампия приподнялась в постели, глянула в лицо мужа. Ох, правду старый шаман говорит: что чудится, то и видится: при лунном свете, идущем из окна, дробясь и подрагивая, точно тонкая прозрачная ткань от дуновения из дверной щели, показалось Лампии… Нет, остановила себя. И я сейчас, при этом свечении бледно-голубом, такая же, если глянуть. Нет. Ни за что. Не верю! Ему же только 36 лет! Глупое мое гадание. И карты выброшу.

Илья вдруг проснулся, повернулся к жене.

– Страшен Кронид, Илюша, страшен, зря написал ты о его казнокрадстве, отомстит…

В соседней комнате проснулась Олюшка, захныкала, к ней, мягко ступая, подошла вставшая с постели Анюта.

– Может, правду говорят – одержим он ко мне страстью? Ведь так ладили с ним вы…

У Ильи сон слетел, как не было.

– Правду про луну говорят: мертвая царевна, – произнес он тихо. – Свет такой от нее… нехороший.

Почему-то слова мужа, так зеркально и в то же время как бы совсем невпопад от ее собственных отразившиеся, испугали Лампию. Разве так говорят живые?

– Но сама-то не верю я в его любовь. – Лампия прижалась к мужу, ощутив прохладу его тонкой белой кожи. – Не верю. Хоть и… – Она хотела утаить, уж второй день скрывала от мужа те вырвавшиеся у Кронида слова, когда он, спешившись с коня и остановив ее лошадь, поднял на Лампию взгляд прозрачно-карих глаз. «Все верну, если вы… ты… – Кронид быстро повертел головой – нет ли соглядатая. – Или по миру пойдете… Зачем он начальству писал? Пусть заберет бумагу».

Вскочил на лошадь легко. Мать вспомнилась. Мелькнуло лицо отчима. Листва. Беседка. Опять лицо матери. Шелковый бант. Чей? Оглянулся: Лампия держалась в седле так же прямо, как всегда. Царица степей. Ветка хлестнула по лицу. Ничего нет в прошлом. Одни картинки. Все существующее существует только сейчас.

Но и сказать ничего не успела, как Илья снова заговорил:

– Зачем начальству писал? Нечестность страшила, и теперь за судьбу детей и твою, милая, страшно. Забрать бы – да тогда ведь решат, что я в этих нечистых делах замешан, мол, раз уставщик забрал – значит, за себя боится. Поздно отступать. Ступил я с Кронидом на тропу войны, так и закон теперь как в бою: или победа – или смерть.

– Что ты говоришь?! – Лампия стала целовать лицо мужа, рыжие его брови, такие смешные, точно у лешего, и ресницы, тоже рыжие и пушистые колоски. – Не так все страшно, милый, не так… Докажут твою правоту быстро, все наладится, опять Сугатовский станет наш…

– Не отступит Кронид.

Жена после ласки его заснула, а Илья не спал. Ему, конечно, тоже хотелось верить, что правоту его докажут быстро, хотелось – да все чаще сомнения охватывали и опутывали: ведь если решат, что Кронид и верно казнокрад, то, значит, дело на него заведут, потом суд… а это надолго. Ох, надолго.

И Алтай-хан не спал. Где-то в горах, воровато перебираясь от пещеры к пещере, постанывал ветер. Из одной черной пещеры, малой глубиной и продолговатой формой смахивающей на люльку, в которой покачивала Анюта Олюшку, вышел бородатый беглец, мучимый кашлем, и тень его вышла следом, потянулась, точно праща, и отбросила незнакомые горам каркающие звуки куда-то далеко. Под ногами беглеца что-то хрустнуло, он наклонился: мертвенный свет луны обнажил обглоданный птичий скелетик. И что есть жизнь? Мелькнуло и скрылось. Был ли я на этом свете? И почему, если я до сих пор жив, я коротаю ночь и день в черной пещере – а не скачу на лошади по горячей степи?

И опять нахлынуло, точно волна затопила душу, тело подхватила, понесла. С кем она сейчас, зазноба его коварная, вероломная, добрая, щедрая, страстная, нежная?! Все слова, что ни придут на ум, про нее. Все из-за нее. Мир рухнул из-за нее. А улыбнется она – на обломках жизнь бессмертная взойдет. Пусть будем вместе недолго, разлучит нас только смерть. Лишь бы добраться до нее, дойти, доползти. Нет, любовь его охранит. Не убьют его в пути, не поймают. Вот и рыжий добрый барин, которого встретил на тропе днем, дал ему много денег – это не зря. Это сама судьба его выталкивает из черного дупла в зеленый свет.

Илье снился бородатый беглец – будто крадется он от куста к кусту, тише, тише, шаги приглуши, не выдай, эхо. А вот и лодка! И поплыл беглец – там облака, там плеск волны, там серебристый отсвет луны, там она…

Лампия на краю сна мелькнула в том самом красивом, пышном зеленом платье, в котором увидена была им в первый раз.

* * *

В послужном списке за 1887 год, подписанном лично Маляревским, у горного кандидата Ильи Дмитриевича Ярославцева, награжденного за честный и усердный труд медалью, значатся: жена Лампия 34 лет, сын Сергей 11 годков, дочь Наташа 9 годков и двухлетняя Ольга. Казалось бы, что здесь особенного: обычная семья. Но вот в чем загвоздка: живы потомки Ильи Дмитриевича и от Сергея, и от младшей дочери (у Натальи детей не было). Люди вполне достойные (все с высшим образованием, все почти трудоголики, есть кандидаты и доктора наук, математики, гуманитарии, географы). Сергееву линию пока трогать не стану, а про младшую дочь Ильи Дмитриевича скажу: наша общая бабушка – прабабушка – прапрабабушка Мария была преподавателем словесности и публиковала свои статьи в журналах и газетах… И кстати, автор (я) назван(а) в честь нее.

Постойте! Вы говорите, Мария? А где же малышка Ольга, которая сейчас, так смешно пыхтя, карабкается по мощной ноге своего сурового для всех, лишь только для нее сладко-медового деда?

* * *

Старик негодовал. Казалось, дубовая мебель и та подпрыгивает на половицах, норовя разбежаться от страха. Что ж такое делается, что ж делается! Предупреждал я ее, запрещал, наказанием грозил, да что наказанием – проклятием пугал, не выходи, говорил, замуж за этого голоштанного, правда, разбогател он поболе Саши, так теперь все, все, все теряет! Нищими остаются! Все – прахом! Детей с сумой по миру пустил! А позор-то, позор какой – судебное дело начато о его проступках служебных и этого петербургского прохвоста, я сразу каналью раскусил – как только его командиром назначили над рудниками… Ведь на Илью все бумаги уже были готовы и отправлены, говорил капитан Савельев, на утверждение в Петербург, осенью сразу 13-й чин бы получил – шихтмейстера, хоть и отменили прежние звания, не пишут теперь так – а мы, рудницкие, по старой памяти только так зовем… А там, гляди, и пошло бы дело быстро: чин за чином, поднялся бы высоко по служебной лестнице – ведь не глупее Ивачева! Вот Савельев благородный человек. Отказала ему Лампия – а он на Илью зла не затаил, из ревности его гробить не стал, а мог. А ведь так один и остался. Как перст. А этот мерзавец Кронид все свое воровство свалил на Илью!

– Успокойся, Никита Егорыч, – посеревшая лицом жена тревожилась не меньше, по дому ходила теперь точно дробясь, иногда глянешь, думал старик, а вроде и нет ее, а потом снова появилась – как так? Но не до жены ему было, когда в каждом встречном чудилась ухмылка злая: а зять-то твой казнокрад; видать, и ты получил свое-то богатство не честным путем, а?

– Да что с чинов этих, – пыталась утешить жена, – дед мой был штаб-лекарь, а ты в гильдии купеческой, а живешь лучше, вечно, мама рассказывала, по съемным квартирам, вечно в долгах, характер у него был тяжелый, больные от него разбегались, и дома своего у нас никогда не было, а у тебя и здесь каменный дом, и в Барнауле, пусть деревянный, но какой большой, просторный, два этажа на подклете, а знаешь ли ты, что молодой барнаульский фотограф Борисов виды города делает и дом наш на открытке будет?

– Чего? Какие виды? – Никита Егорыч переспросил с досадой: никакой фотограф его сейчас не интересовал. Ведь ладно рыжий этот зять, черт с ним, но ведь внуки-то его, вон малая Олюшка уж все дедовы колени облазила – сущий котенок.

Старик улыбнулся, вспомнив.

– Лампия ходит гордо, не сломила ее клевета на мужа!

– Лампию не сломить, – усмехнулся в бороду. – Когда я с попом Николаевского рудника не поладил и в беспоповцы подался, потом тоже пришло мне в голову и ее, уже тринадцатилетнюю девчонку, там же заново окрестить – она ни в какую! Даже имя свое старинное переделала! – Он воевал со своей бунтаркой-дочерью, но жена чувствовала – одновременно и уважал, и сильно, хоть и скрытно, любил за сильную ее натуру. Ведь в него пошла, не в мать. А сына Сашеньку хоть и ценил за увертливость в торговле и за покладистый характер – но любил меньше. Вот ведь оно как глупо в жизни: кто не дается сразу, супротив идет – того и ценим.

* * *

Илья Дмитриевич сразу ощутил, что отвернулось от него местное «культурное общество»: не звали больше на обеды к офицеру Игнатьеву, перестали все здороваться за руку – выходит, упал он в ту самую яму, что и предок его; из этой ямы сколько поколений не могли выкарабкаться, только Илье удалось – да ненадолго! Откуда вылез на свет – туда и скатился. Один Савельев продолжал здороваться за руку – так Савельев сам по матери внук сосланного еще в тридцатые годы дворянина-поляка, женившегося уже здесь на дочери священника.

А если шел, а не ехал один по городским улицам, точно приклеено было к спине позорное: «Отстранен от должности за проступки по службе». И не встанешь же на ярмарочной площади, не крикнешь: ЛОЖЬ!

Солнце садилось, уходило за горы, тянуло еще свой след по кронам, цепляло за кусты, так и я еще цепляюсь за жизнь, а она уходит, уходит. Да отчего же? Я ведь молод, я смогу доказать, что не было никаких служебных у меня проступков – и что казнокрад только Кронид! Полоска горизонта, как стрела, надломилась в самой середине, острие наконечника почернело из-за неизвестно откуда появившейся тучи, а колосья конца ее зажглись, вспыхнули и погасли.

На страницу:
2 из 6