Полная версия
Белые лилии
– Ну что, инфаркта не будет?
– Похоже, откладывается.
– Досадно. Я-то уже настроилась киселя попить. Вспоминала, где мой баян…
– В другой раз.
Поднимаюсь на ноги и только сейчас вижу конверт:
– Какого хрена ты молчишь? – взвизгиваю я.
Подлетаю к столу, хватаю пухлую бандероль. Римма закатывает глаза:
– Ну, ты ж вроде подыхать собралась. Не мешать же…
Но я её уже не слушаю – трясущимися от нетерпения пальцами поддеваю край конверта. Звук разрываемой бумаги. Я вылетаю из кухни, в коридор, к двери спальни, на ходу вытаскивая плотно сложенные листы – она никогда не пишет, как скучает, никогда не жалуется, но семь листов крошечными буквами, плотными строчками на тетрадных листах в клетку… тут не нужны слова. Залетаю в комнату, хлопаю дверью – не из тупой стервозности, случайно – и там, в тишине спальни: «Мамочка, привет! У меня все хорошо. Вчера ходили в зоопарк…» Спасибо тебе, Господи! Меня трясет, руки лихорадочно перебирают тонкие листки с нежными, теплыми закорючками-буквами, заливающими мою спальню светом и теплом. Девочка моя. Мое солнышко. Моя Пуговица… Глаза жадно скользят по строчкам, впитывая тепло слов, запоминают каждую букву, несмотря на то, что я прекрасно знаю – перечитаю еще три миллиарда раз, выучу наизусть каждое слово, запомню все обороты речи и тонкие, полупрозрачные завитки тоски между строк – мне так тебя не хватает! Чувствую себя мерзкой тварью, ненавижу себя за её сдержанное отчаянье и тоску, сочащуюся из каждой строки. Когда же закончится этот кошмар? Перечитываю второй раз, третий. Всякий раз, словно она здесь, рядом, обнимает меня ручками и тихонько шепчет: «Все будет хорошо». Наконец, бережно складываю листы в конверт, но еще долго сижу на кровати. Мое тело покрыто испариной, обжигающе-горячее внутри – мне требуется время, чтобы усмирить его, перестать трястись, привести в порядок обезумевший от тоски взгляд, но все равно, когда я выхожу из комнаты, прохожу коротенький коридор и оказываюсь в кухне, Римма, грузно восседающая на табурете, поднимает глаза, критично разглядывает меня, мои красные глаза и трясущиеся руки, а потом говорит:
– Как ты вообще дожила до половозрелого возраста? У тебя же конец света каждый Божий день?
– Шла бы ты в жопу, – выдыхаю я.
– Пошла бы, но мы, вроде, и так в ней?
Я молчу.
– Нет, серьезно? У всех городских так «фляга свистит»? – никак не успокоится она.
– Слава Богу, нет.
Она встает с табурета:
– Воистину, слава! Пошли ко мне, поедим нормальной еды, – говорит женщина на выдохе.
– Нормальной… – недовольно мычу себе под нос. – Я нормально готовлю.
– Твой ужин в мусорном ведре. Дать тебе ложку?
– Выпить у тебя есть?
– Обижаешь… Самогонка! На кедровых орешках, кстати. О, это нектар…
– Сойдет, – поворачиваюсь и иду в коридор, Римма следом за мной:
– Сойдет? Неблагодарное ты дерьмо.
– Да, наверное.
– Бесхребетное неблагодарное дерьмо…
– Безрукавку не забудь.
Двух рюмок мне обычно хватает, чтобы увидеть легкое зарево нирваны над горизонтом безысходности. Третья, чаще всего, бывает лишней, но не сегодня. Сегодня зашла очень легко, и теперь я блаженно пуста. Рассматриваю толстую столешницу, провожу ладонью по теплому дереву цвета меда и слушаю размеренную болтовню Риммы на фоне белого шума телевизора. Тепло и уютно. Ощущаю солнечное тепло, поднимающееся по пальцам от нагретого дерева, пьяное, расслабленное спокойствие женского голоса и слушаю небылицы из пластмассового ящика. Мое присутствие ничего не меняет, и, по сути, Римма говорит сама с собой, а потому я не чувствую никакой неловкости от собственного молчания. Поднимаю глаза. Полая внутри, каменная снаружи, я молча рассматриваю такую странную, такую удивительную женщину – классика славянского лица завораживает плавностью, округлостью линий, тонкостью форм и всевозможными оттенками различных цветов – от насыщенного янтарного, до нежного, пастельно-сливочного. От того сильнее контраст высокого, крупного тела, ладного, но большого, если не сказать, огромного. Она не толстая – просто высокая и здоровая. Красивая и грубая снаружи, сильная и честная внутри.
– Спасибо, – говорю я.
Она замолкает на полуслове. Блестящие от выпитого глаза смотрят на меня, выискивая сакральный смысл в сказанном, щурятся, елозят по моему лицу. Она говорит:
– Налакалась.
Я смеюсь:
– Почему обязательно «налакалась»? Мне не за что благодарить тебя?
Она молча закатывает глаза, а я продолжаю:
– За помощь, за поддержку, за дом, в котором я живу. По-хорошему, я должна платить аренду.
– Чем?
Я пасую – пожимаю плечами. Действительно, нечем. У меня ничего нет.
– Тогда просто спасибо, – говорю я совсем тихо.
– Слишком часто благодаришь, – её теплое, круглое лицо становится усталым, по нему пробегает рябь раздражения.
– Это плохо? – спрашиваю я.
– «Слишком» – плохо всегда.
Когда три часа спустя я спускаюсь по деревянным ступеням её крыльца, небо над миром – черный бархат. Поднимаю глаза – звезды – сверкающими вспышками, словно искры от костра. В городе этого не увидишь. Позади меня тяжелые шаги Риммы, ленивые от выпитого, грузные от съеденного.
– Давай провожу тебя домой, – говорит она.
– Куда провожать-то? – пьяно возражаю я. – Через дорогу? Может, ты еще и целоваться ко мне полезешь?
Римма хмыкает:
– Было бы, что целовать…Тебя поцелуй, так ты ж, чего доброго, подохнешь от нервного напряжения.
Тут я останавливаюсь и разворачиваюсь, оказываясь лицом к скромному, для таких габаритов, бюсту. Поднимаю нос, нахожу ореховые глаза:
– А почему ты никогда не спрашиваешь, откуда я? Где я жила? Что делала?
Пьяный вызов в моем голосе мне противен, но Римму эта «синяя» бравада забавляет:
– Топай, топай… – смеется она, разверчивает меня в исходное положение, лицом к воротам в заборе и направляет мой нездоровый энтузиазм на выход.
– Нет, серьезно? – возражаю я, переступая ногами, чувствуя, как крепкая рука нежно, но настойчиво подталкивает меня к выходу. – Может, я проституткой работала?
– Очень полезное дело, – говорит Римма.
– Может, я террористам зады подтирала?
– Кесарю – кесарево, – отвечает она, и открывает тяжелую дверь.
Я выхожу на улицу, она – следом. Я опять разворачиваюсь, упираясь взглядом в соболиные брови, густые ресницы и снисходительную ухмылку в её глазах. Я говорю:
– Может, я человека убила?
Замираю – правда застывает в горле комком жутких слов. Римма небрежно скользит взглядом по моему лицу, ухмылка тянет уголки красивых губ чуть вверх, и сейчас она похожа на Василису премудрую… или Василиска. Несколько секунд она изучает мое лицо, а затем говорит:
– Смотрела я как-то передачу заморскую о рыбе, которая раздувается, когда ей страшно.
– Рыба Фугу.
– Да, наверное. Так вот, смотрю на тебя и задаюсь вопросом – ты что, боишься меня?
Я задумываюсь – само собой, мысль эта посещала меня и раньше, но только сейчас она кажется мне до смешного абсурдной. Ну да, огромная, ручищи как у среднего мужика, ростом с фонарный столб, только все это скорее нелепые декорации очень порядочного человека, нежели пугающая действительность, и я говорю:
– Нет.
– Тогда сдуйся и топай домой.
Я смотрю, как в уголках теплых глаз рождаются морщинки искренней улыбки.
– Давай, давай, Джек-потрошитель, – тихо смеется она, – перебирай конечностями. А я прослежу, чтобы Глебушка не вылез из-под крылечка и не схватил тебя за ногу, аки вурдалак проклятый, – её руки ненавязчиво помогают мне поймать правильные ориентиры и легонько разворачивают.
– Гребаный Глебушка… чего ему дома не сидится? – бубню я.
Поворачиваюсь и пересекаю дорогу, не асфальтированную, просто прикатанную землю, ощущая, как Римма сверлит мне спину. Уже открыв калитку, я оглядываюсь и бросаю пьяный взгляд на женщину. Она машет мне рукой, я киваю и финальным аккордом окидываю картинку спящей деревни – дикая глушь, Богом забытое место, где самая модная обувь – разноцветные китайские сланцы.
Я захожу, закрываю за собой калитку, пересекаю внутренний двор и поднимаюсь на крыльцо. Еще дверь – я внутри. Тихо, темно и затхло. Дом, милый дом.
***
Легкое, невесомое прикосновение – волна прохлады по раскаленной коже. Тело откликается, отзывается нежной волной мурашек – открываю рот, но ничего не говорю, потому что… мягко, медленно, тонкой линией полукруга плеча вниз, по горячей коже предплечья. Оборачиваюсь.
Воздух леденеет в горле – сжимает, сгребает в охапку боль когтистой лапой. Не могу дышать…
Такой красивый. Смотрит на меня и улыбается. Нет в этой улыбке ничего хищного, жестокого, изуродованного – только бесконечная усталость и ласковая, такая живая, такая настоящая, теплая нежность… Мои пальцы к губам – закрываю рот руками, и пытаюсь поймать, спрятать, но его имя выдохом сквозь горячие пальцы:
– Максим…
Губы открывают жемчуг зубов – он тихо смеется, опуская голову. Его смех – иглами в мое горло – я плачу. Это боль? Это любовь? Плачет во мне, стонет, хватает меня за горло и не дает сказать ни слова, сковывает, стягивает мое тело, рождает, физически ощутимую, боль.
Поднимает на меня глаза и хитро щурится – мой Максим расцветает в тонких морщинках в уголках глаз, в кончике курносого носа, надменно задранного вверх, в хитрой улыбке и такой живой, такой яркой искрой – огнем, сверкающим в стальной радужке серых глаз. Он пожимает плечами, и его ладони скользят в карманы светлых джинсов. И тут, блеснув подброшенной монеткой, страсть гаснет – его глаза становятся внимательными, губы прячут жемчуг зубов, и улыбка превращается в тонкий полумесяц. Он говорит:
– Прохладно здесь.
Тонкая шерсть светлого свитера струится по плечам, рукам, груди… мне так хочется прикоснуться к нему. Открываю рот, но ничего не говорю – в моем горле ледяная тишина – немая, пустая, холодная и мертвая. Но я хочу говорить! Мне так много нужно сказать. О любви, о тоске, о предательстве. Господи! Как же много я хочу рассказать тебе! Отдать, разделить на двоих, потому что мне одной этого слишком много. Выдрать из груди тоску, протянуть тебе окровавленные руки – смотри, мой безумный крот, смотри, как я горю! Как пылает, корчится, мучается мое больное сердце. Красиво? Тебе нравится?
Он ежится:
– Очень холодно.
Брови хмурятся, и курносый нос опускается вниз – его лицо становится задумчивым. И только теперь я вижу легкую дрожь – все его тело мелко трясется. Между нами вырастает пустота – не понимаю, как это случилось, только теперь он, стоявший на расстоянии вытянутой руки, в нескольких метрах от меня. Я хочу подойти, я пытаюсь сделать шаг, но мое тело вязнет в прозрачной пустоте между нами. Его пробивают разряды – судороги пронзают любимое тело, и я беспомощно хриплю. Он стискивает зубы, закрывает глаза, хмурит брови. Я рвусь вперед, пытаюсь поднять ноги, но обе они приросли к земле – я не могу сдвинуться с места. Огонь во мне – внутри, снаружи. Я – огонь. Мне бы только сделать шаг, преодолеть несколько метров… Я смогу согреть тебя! Смогу, просто дай мне…
Возникает цвет – чуть выше пояса джинсов, с правой стороны, светлая шерсть свитера расцветает красным – жуткий, алый цветок раскрывает лепестки, наливается, лаково блестит густой, горячей кровью.
Максим вздрагивает, внимает руки из карманов, смотрит на свой живот и замирает – глядит, словно никак не может понять, что это. Робко, испуганно. Он поднимает на меня глаза и в них… удивление. Искреннее, настоящее, по-детски наивное. Мой Максим – король отверженных и брошенных, коронованный принц никому не нужных… вот какими были серые глаза, пока жизнь твоя казалось тебе нормальной – блестящие серые искры, грозовее небо, сверкающее разрядами молний, тонкое, хрупкое любопытство и…
Он опускает голову – его пальцы касаются красного пятна, подушечки окрашиваются кровью. Он смотрит на руку – красное лаково переливается, когда он медленно вертит кистью, рассматривая её. Он снова поднимает на меня глаза:
– Смотри… – говорит он удивленно и протягивает мне окровавленную руку…
Просыпаюсь от собственного воя – одеяло удавом обвило ноги, руки вцепились в подушку. Грохот крови в ушах, быстрая, громкая судорога сердца… Минута, две, три – лежу с закрытыми глазами, слушаю свое тело и пытаюсь изо всех сил заглушить его голосом разума. Но тело такое громкое, а разум… разум еле шепчет что-то бессвязное, что-то совершенно нелепое и глупое – «так было нужно», «у меня не было выбора», «я должна была…». Бесконечная цепь идиотских оправданий. Им нет числа и все они такие бесполезные, такие жалкие, что не верят сами себе, поэтому никаких восклицательных знаков, лишь бесконечное, беззубое, немощное многоточие. Я лежу, я мысленно заставляю свое сердце сбавить обороты. Пожалей меня, Максим – оставь меня в покое. Я думаю, как же живут люди с таким грехом на своем горбу? Как они учатся спать по ночам?
Открываю глаза – за окном предрассветные сумерки, и где-то за бархатной кромкой леса брезжит зарево приближающегося утра. Больше мне уснуть. Сажусь, распутываю ноги и потом еще какое-то время смотрю на них, словно они не мои. Смотрю перед собой, слушаю свое сердце, ловлю первые блики рассвета краем глаза. Наверное, до конца жизни я буду расплачиваться ночными кошмарами, ледяными ладонями и гулким биением сердца. Но самое отвратительное во всем этом то, что это далеко не самая высокая цена – несоразмерно мало, совершенно не по заслугам, малой кровью, но я с трудом выдерживаю даже это.
Какое-то время сижу с пустой головой, но потом поднимаюсь – ноги – в растоптанные тапки, халат – на плечи, и иду к умывальнику.
Глухие удары ног по притоптанной дороге – я поднимаюсь наверх. Оглядываюсь – позади осталась крохотная деревенька, в три улицы и один перекресток. Численность всего поселка не превышает количества жильцов среднестатистического многоэтажного дома. Поворачиваюсь и бегу вперед. Дорога поднимается на небольшой пригорок, и старые стоптанные кеды послушно уносят меня подальше от разноцветных крыш. Кислород приятно обжигает трахею, икроножные мышцы «забились» и теперь капризно ноют. Ну, ничего. Это приятное неудобство и оно стоит того – голова пуста, и все тело кричит о том, что его несправедливо вытащили на улицу в шесть утра, плохо одели, не покормили и, ко всему прочему, заставляют бежать. О, это прекрасное чувство, когда низменные потребности берут верх. Когда «спать», «пить» и «есть» тянут вожжи на себя, клянча, ноя, а иногда кроя матом, ибо в эти мгновения весь сложный, многослойный, муторно-нудный мир бесстыдно обнажается и становится до примитивности простым – спать, пить, есть. Тяжело дышу, но решаю ускориться, чтобы выбраться на пик как можно скорее. А там – спуск, и станет гораздо легче. Раньше был спортзал, теперь – пыльная тропа, притоптанная ногами и временем. Но так мне нравится гораздо больше – кеды мне велики и, по-моему, были сотворены еще в те времена, когда детишкам повязывали красные галстуки, дорога неровная, и время от времени я то проваливаюсь в яму, то запинаюсь о корягу и периодически в меня врезается всякая крылатая мошкара. Зато воздуха так много, что мои легкие ненасытно поглощают порцию за порцией, а тело плывет в океане кислорода, впитывая его каждой клеточкой кожи. Забираюсь на вершину и, неожиданно для себя, останавливаюсь. Теперь надо мной нет всевидящего ока платного тренера – мужика, перекаченного настолько, что так и подмывает достать иголку и, любопытства ради, ткнуть в бицепс. Теперь никто не скажет мне: «Не останавливаемся! Отдыхать дома будешь. Еще два подхода». Я теперь сама себе хозяйка и, вопреки задуманному, я оборачиваюсь и снова смотрю на крошечный островок жизни посреди моря гектаров необжитой земли. Съедаю утренний воздух быстрыми, жадными вдохами и смотрю вниз. Отсюда мне кажется, что я, наконец, вырвалась из этой юдоли скорби – освободилась от тяжести собственного тела, оттолкнулась и полетела над болотом, в котором увязла и думала, что уже не спасусь. Сгибаюсь, упираюсь ладонями в колени и теперь передо мной только кеды. Дышу и думаю, что, возможно, их первый хозяин уже давно отправился к праотцам. Ловлю себя на непривычном равнодушии – брезгливости как не бывало. Очевидно, обронила где-то в прошлой жизни. Ну что ж, туда ей и дорога. А вот когда я поднимаю голову и смотрю на крошечные домики, мне становится на редкость противно – там душно, тесно, и мне туда не хочется, там звенящая тишина превращается в пытку, но самое странное, что время там какое-то ненастоящее, словно бы абстрактная величина – оно фальшивым туманом рассеяно в воздухе, застыло и «висит». Хотя, на самом деле, стремительно летит вперед. Словно вся эта деревушка бессовестно обманывает меня. Набираю полные легкие воздуха и шумно выдыхаю, получая необъяснимое удовольствие от совершенно обыденного действия, а затем разворачиваюсь и бегу дальше.
Возвращаюсь где-то в половине седьмого. Иду мимо своего забора и краем глаза «цепляю» исполинскую фигуру Риммы в окне противоположного дома – сидит на кухне. Знатно пропотев, благоухаю буденовской лошадью, наверное, именно поэтому решаю порадовать собой женщину, которая настаивает на том, что я, кроме как под мужиком, и не потела-то ни разу в жизни. Знай наших! Поворачиваю и пересекаю дорогу. Открываю калитку, пересекаю двор и пять лесенок. Стучу в дверь, но тут же тяну её на себя – все никак не могу запомнить, что двери здесь не запираются.
– Римма! – кричу в кухню уже из прихожей, и пока я снимаю один кед, слышу бархатный голос женщины:
– Привет, зайчик.
Я замираю – по телу мгновенно пробегает ледяная судорога.
«…хм, довольно любопытно. Слушай: «Древние афиняне перед началом войны бросали копье в неприятельскую сторону. Персы требовали земли и воды в знак покорности».
– Это ты к чему? Что ты там читаешь вообще?
– Просто стало любопытно, как объявляли войну в древности. Но дальше википедии не прошла.
– Ну ты, дохлая, даешь… Уж не Глебушке ли ты войну объявить собралась?
– Нет. Хотя копье в него я бы бросила.
– Положи мой телефон на место.
– Мне вот интересно – если начнется война, как мы с тобой и две сотни наших соседей узнают об этом? Здесь даже телевизоры есть не у всех, а уж про мобильники я вообще молчу. Представь себе – началась третья мировая, или нашествие инопланетян, чума по всей Земле, а мы сидим – чай пьем…
– Не переживай, у меня телефон имеется. Я тебе обязательно сообщу.
– Я надеюсь, это будет трагично, как в кино – выйдешь в чисто поле, раскинешь руки, вздымая в небо светлый лик, и заорешь: «не-е-ет…»
– Скорее, буднично – зайду к тебе и еще на пороге скажу: «Все, зайчик, допрыгались».
– Никакой романтики. Хотя, знаешь, из твоих уст «зайчик» звучит злее атомной войны.
– Ну вот, как только услышишь, как я тебя зайчиком зову – разворачивайся и беги со всех ног…»
Зайчик… Рот мгновенно высох, язык мертвой глыбой упал на дно рта и вот я, трясущимися пальцами, натягиваю кед обратно на ногу. Римма не дура, и похоже, в этой глуши всем есть что скрывать.
Беги со всех ног.
– Звезда моя, – громко чеканит Римма, – не поленись захватить с собой мою безрукавку. Она в прихожей висит.
В огромном доме тишина пронизана электричеством – словно открыли вентиль газа, а я собираюсь зажечь спичку. Безрукавка висит на одном из крючков. Забываю, как дышать – быстро лезу в карман. Сердце мгновенно заходится, грохочет, долбит басами в ушах… В кармане что-то круглое, цилиндрическое. Быстро, судорожно вытаскиваю – газовый баллончик. Спасибо Римма. Секунда, удар сердца… Срываюсь с места. В один прыжок оказываюсь у выхода. Толкаю обеими руками – грохот открывающейся двери. А в следующее мгновение вспыхивает спичка – тишина дома взрывается звуками и движением. В одну секунду дом заполняется людьми. Я успеваю услышать рев Риммы и грохот завязавшейся драки – стулья на пол, глухие удары, маты, возня и звон посуды. Сколько же их! Вылетаю на крыльцо. За моей спиной тяжелый топот нескольких пар ботинок. Слышу, как кричат за стеной, и отчетливо различаю рокот Риммы, удары, стон ломающейся мебели. Лечу по степеням вниз – не чувствую ног. Быстрее, быстрее! Позади еще снова грохочет дверь и быстрый топот уже на крыльце. Приземляюсь, отталкиваюсь совершенно бесчувственными ногами – тело взрывается адреналином и летит вперед. Легко и быстро оказываюсь у ворот и хватаюсь за ручку. Давай же…
Больно! Дикая боль в левой руке! Меня разворачивает и припечатывает к забору грубым рывком. Желудок ухает вниз, сердце спотыкается – теперь я вижу их. Двое – не огромные, не здоровые, самые обычные, среднестатистические люди, если бы не глаза… Поднимаю руку на уровень лица и жму кнопку. Один из них шипит: «Сука…» Удар выбивает из руки баллон. Еще удар – боль пронзает моё нутро, складывает пополам. Беззвучно открываю рот, пытаюсь вдохнуть. Боль вонзается, разливается по животу, горит, пробирается по нервным окончаниям и ввинчивается в прямо в мозг.
…глаза зверя, который, не задумываясь, свернет тебе шею.
Что-то тонко впивается в ногу.
Опускаюсь на четвереньки, заваливаюсь на бок, когда по ребрам прилетает пинок. Ублюдок. Темнота наваливается так быстро, что я даже не успеваю понять, что валюсь лицом прямо к ногам двуногих зверей. Последняя вспышка мысли до нелепого проста – пожалуй, Глебушка – не худший из людей.
Глава 2. Отпетый клерк
Перед моими глазами млечный путь – полоса звездного вещества длиной в миллиард человеческих жизней. Руки медленно ласкают мое тело – пальцы нажимают, отпускают, скользят, еле слышно шепчут, чтобы надавить с новой силой. Закрываю глаза и окунаюсь в приливные волны удовольствия. Наслаждение послушно следует за его руками. Мое тело – наш храм. Открываю глаза. Мои зрачки расширяются, наполняясь негой. Они скользят по кромке галактики – светящиеся скопления звезд, планет, спутников, словно отдельные островки в бездонном море пустоты. Где-то там, в густой черноте космоса, наверняка, есть жизнь. Должна быть, а иначе мы не просто одиноки – мы обречены. Волна накрывает меня, и я снова закрываю глаза. Нет в мире рук, которые любили бы меня больше. Касание рождает импульс – он следует за его пальцами, оставляя после себя вожделение, и я слушаю эхо низменных инстинктов. Они, тихие, сонные, предстают передо мной в своей истинной красе – оголяются, беззастенчиво снимают с себя запреты и табу. С ним нет ничего невозможного. В какой-то момент тело забывает, что лежит на кровати, и мне кажется, что я парю в невесомости. Плыву по млечному пути, случайно задевая звезды рукой – они оживают, сбиваются с орбит, кружатся, ломают все на своем пути: сносят спутники, разбивают планеты и беззвучно врезаются в другие звезды. Так ломается привычный порядок вещей. Раскрываю тяжелые губы, и слабая вибрация воздуха становится моим голосом:
– А как мы планируем стареть вместе?
Нажим, поглаживание, легкое прикосновение.
– А в чем проблема? – тихо откликается он.
Забавно, но я и сама не знаю, насколько музыкально мое тело, пока он не прикасается к нему. Сколько во мне скрытой сладости…
– Проблема в… – голова совершенно не соображает, – …в восемнадцати годах разницы.
Касание, поглаживание, нажим.
– Семнадцать с половиной. И это не проблема.
Россыпь звезд на потолке, огромная бесконечная вселенная в вальсе вечности. Его руки выманивают похоть из темных уголков моего тела на поверхность моего «я».
– То есть, проводив свою немолодую супругу в последний путь, ты прямо с кладбища рванешь в бордель? Даже не переоденешься? Эй, поосторожнее там… – смеюсь я.
Приподнимаюсь, опираюсь на локти и смотрю вниз:
– Мне так больно.
Он улыбается и осторожно кладет мою ступню на кровать:
– Ты зацикливаешься на возрасте. Это глупо.
– Что в этом глупого?
Он поднимается на четвереньки и ползет ко мне, и пока он проползает мимо моих ног, я отчетливо вижу, что массаж возбуждает не только меня.
– Ты пытаешься измерить ценность «Моны Лизы» линейкой.
Он мягко толкает меня, и я падаю на подушку. Руки, горячие, ласковые, берут мои ладони и кладут на ширинку – послушные пальцы ложатся на ткань и чувствуют твердую, горячую плоть. Как же я люблю твое тело… сильное, гибкое, грубое отражение, совершенной в своем сумасшествии сущности. Теперь мои руки возвращают вожделение – под пальцами живет, разгорается, пульсирует любимое тело. Нажим, поглаживание, легкое прикосновение. Мой взгляд скользит вверх, и я любуюсь тем, как он закрывает глаза, как наслаждение ласкает прекрасное лицо, заставляя крылья носа трепетать. Касание, поглаживание, нажим. Его губы раскрываются: