bannerbanner
Посланница вечности
Посланница вечности

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

«Это имущество моей жены Тамары. Раз она не захотела его уничтожить, то и я не имею права. Наверно, оно должно кому-то достаться. А если нет, на нет – и суда нет, но я в том не виноват. Как Бог рассудит».

Под запиской был еще блокнот, кем-то разодранный пополам, с торчащими обрывками серых суровых ниток. Сильно пожелтевшие страницы блокнота неровно исписаны латинским шрифтом. Выцветшие строчки, писанные химическим карандашом, со временем из ярко-синих превратились в бледно-синие, когда карандаш слюнявили. Потом постепенно они становились плохо различимыми, слабого серого цвета, когда карандаш высыхал, местами и почти совсем неразличимыми.

Дэн в школе и в институте учил немецкий, и отдельные слова понял. И когда принес свою находку в дом и вчитался, стало понятно, что это стихи. Он уловил ритм. Со словарем можно прочитать. Откуда этот блокнот у бабы Томы? Почему он – ее имущество? И к чему такая таинственность, жмурки-прятки? Денису никогда не приходилось видеть этот блокнот, а уж ими, четырьмя пацанами, двоюродными братьями, был обследован каждый уголок в дедовском доме и во дворе.

Неужели отец, наверняка осведомленный об этой дедовой схованке, да и о других тоже, не полюбопытствовал, не поискал денежных заначек и не обнаружил чего-то интересного? Вот этой коробки с блокнотом, например? А если все-таки обнаружил – и оставил на месте? Значит, решил, в свою очередь, пусть лежит здесь и дальше, раз отец, Никита, так захотел. И ему, Денису, своему сыну, ни словечком не обмолвился, чтобы тот, в свою очередь, голову не ломал над загадкой? Прямо-таки тайны мадридского двора!

Спросить теперь уже не у кого. Много чего мы не успеваем спросить, уверенные, что близкие будут всегда. Хотя теоретически понимаем, что никто не вечен. А ему-то, Денису, что с этой находкой делать, раз он все-таки ее обнаружил?

ШИШЕЛ-МЫШЕЛ, КТО К НАМ ВЫШЕЛ?

Осенняя Рига была прекрасна. Впрочем, как, наверное, и в любое время года. Многочисленные парки и скверы сентябрь уже начинал постепенно раскрашивать во всевозможные оттенки золота и багрянца, беж и терракоты. Зеленая листва становилась пятнистой и начинала опадать.

К Паулю Фишеру, пожилому туристу из Германии, погода была благосклонна: как правило, говорили ему, в сентябре в Риге хмурых и солнечных дней примерно поровну. Те несколько дней, что он любовался рижскими красотами, выдались солнечными. Даже если изредка наползали тучки и накрапывал дождь, он быстро и прекращался, пугал только, а в тучах опять проблескивало солнце.

Господин Фишер посетил исторический центр, полюбовался архитектурой, скульптурными шедеврами, в том числе знаменитой Милдой – Памятником Свободы. Вежливо улыбался, слушая забавную легенду о купце-латыше, построившем Кошкин Дом. Соотечественники герра Пауля, в далекие времена командовавшие парадом в Гильдии купцов, не желали принимать в члены Гильдии аборигена-латыша, несмотря на его богатство. Купец придумал, как продемонстрировать свое латышское пренебрежение немецким снобам: построил дом с башенками, а на башнях установил скульптуры котов, обративших зады к зданию Гильдии.

Восторжествовала ли юридическая справедливость, или пошли на попятную оскорбленные купцы-немцы, история умалчивает. Однако после судебных разбирательств в пользу латыша коты развернулись мордами к Гильдии. В любом населенном пункте, претендующем на звание туристического центра, существует подобная милая легенда.

Рига понравилась господину Фишеру и уютными кафе, и старинными узкими улочками, и мостовыми, на которых явственно звучала поступь столетий… Конечно, ничем таким уж особенным она его не удивила – Пауль Фишер приехал из страны, славящейся готической архитектурой и не менее, если не более, историческими традициями.

Домский собор он оставил на десерт. Сегодня Пауль во второй раз пришел к двенадцати часам, чтобы послушать двадцатиминутный органный концерт. Он сидел на скамье, ссутулившись, опустив голову и закрыв глаза. Исполняли «Времена года» Вивальди…


…Музыка отзвучала. Господин Фишер выпрямился, провел рукой по глазам, то ли смахивая слезы восторга, то ли снимая с глаз романтическую пелену и возвращаясь в реальность. Взглянул на часы: пора. Через десять минут у него должна была состояться встреча с человеком, которого он не знал, но искал долгие годы, после смерти своего отца. Отец завещал ему найти сына своего фронтового друга, Генриха Шеллерта, поскольку сам этого осуществить не успел. Друга, благодаря которому отец выжил, а сам Генрих погиб, остался в России, в поволжских песках.

* * *

– Господин Фишер?

– Господин Петерсон?

Вопрос прозвучал одновременно. Оба смотрели друг на друга с одинаковым любопытством. Несомненно, они друг друга узнали, хотя знакомы не были. Узнали, поскольку видели фотографии друг друга.

Величайший волшебник современности – интернет! Вершитель судеб! Только благодаря ему, Паулю удалось выполнить волю отца и найти – нет, не сына, а уже внука Генриха. И не в Германии, где сам отец долгие годы пытался его найти, а в маленькой, не такой уж близкой Латвии.

Перед господином Фишером стоял рослый, широкоплечий молодой человек. Голубоглазый, яркий блондин – такой тип белокурости сейчас называют «скандинавский блонд». Классический тип арийца! Перед Робертом Петерсоном – благообразный господин, весьма в летах, сутулящийся то ли под тяжестью этих лет, то ли с младенчества сутулился из-за каких-то комплексов. С поблекшими серыми глазами, пеговато-седой.

Почему-то первый, беглый взгляд не пробудил в них симпатии друг к другу, и они оба это почувствовали. У молодого Петерсона лежали на плечах наушники, буквально секунду назад выдернутые из ушей, и господин Фишер был уверен на сто процентов, что звучала в них отнюдь не классическая музыка. Крепкие челюсти двигались безостановочно, гоняя во рту жвачку. Эта раскованность молодых, их манера прилюдно потрафлять своим привычкам в ущерб приличиям возмущала пожилого господина до крайности. Иначе как беспардонностью он ее не называл.

Роберта позабавил чопорный вид и церемонность дедули, и легкая усмешка скользнула по его губам. Сейчас начнутся речи о долге памяти, и ему торжественно вручат или погнутую алюминиевую кружку, или нательный крестик, или что-то еще в таком же роде. Он пришел на встречу, соблюдая элементарные приличия (в чем господин Фишер мысленно уже отказал ему) и уважая путь, который проделал пожилой господин ради этой встречи. Это ж надо – выполняя волю умершего отца! Своим дедом Роберт считал другого человека, и пепел погибшего сто лет назад на российских просторах немецкого солдата, которого он в жизни не видел, не стучал в его сердце.

Они зашли в ближайшее кафе, крохотное, на пять столиков, и очень уютное. Заказали кофе. Роберт, наконец, вытащил изо рта свою жвачку, выдернул из затейливой салфетницы с национальным колоритом салфетку и, завернув шарик в салфетку, положил рядом с тарелочкой. Все же – не лишен некоторого европейского «лоска»! Мог бы и с обратной стороны столешницы прилепить или к ножке стула. Это теперь у нынешней молодежи в порядке вещей.

– Как же долго я вас искал! Вернее, сначала вашего отца, – начал беседу господин Фишер.

– Вы, как я понял, искали нас в Германии. И искали вы Шеллертов. Моя бабушка, если вы этого не знали, – латышка. После гибели деда она вернулась в Латвию, уже после войны. Здесь вышла замуж во второй раз, в замужестве стала Петерсон. Ее муж усыновил моего отца, мы – Петерсоны. Быть в статусе вдовы немецкого оккупанта в советской Латвии… сами понимаете!

Тут он поднял обе руки и пальцами изобразил шуточные кавычки.

– У меня редкая латышская фамилия! Как Петерс в Германии. Или Петров в России. А отец… Отец мой умер девять лет назад. Вы писали, что хотите мне что-то передать?

Вот так: сразу – быка за рога! Торопится. Никаких приличий, даже элементарных.

– Да-да! Я должен передать вам… – он протянул Роберту светло-желтую полупрозрачную пластиковую папку-конверт. – Я, как вы понимаете, всего лишь почтальон… как бы это сказать… доставщик послания… из прошлого. Посланник вечности, – запутавшись окончательно, криво улыбнулся господин Фишер своей высокопарности.

– И что хранится в этой папке? Карта спрятанных в России сокровищ? – Роберт хотел спросить шутливо, но его юмор, похоже, не был воспринят, господин Фишер поморщился.

– Это тетрадка со стихами вашего деда.

Это было даже посильнее того, что предполагал Роберт!

– Вернее, половина блокнота. Андреас, мой отец, и ваш дед Генрих встретились в лагере для военнопленных в Поволжье. Пленные добывали соль из озера, есть у них там такое соляное озеро Тускел. Ваш дед спас жизнь моему отцу.

Пауль, как мог короче, пересказал молодому человеку эту историю. Отец после ранения плохо поправлялся, был истощен и ослаблен, а Генрих в то время работал при кухне, на подсобных работах. Как-то он сумел пристроить туда же и Андреаса. Ему приходилось работать за двоих, поскольку помощник из отца был никудышный.

К примеру, главной их обязанностью было возить пресную воду для готовки пищи. Лагерь располагался в степи, на солончаковых землях, и с питьевой водой были большие проблемы. А в горе, отстоявшей на неблизком расстоянии, бил родник, формировавший несколько подземных озер с пресной водой. Оттуда ее и доставляли Андреас с Генрихом на тележке, во флягах. Пока, наполнив одну флягу, Генрих перетаскивал ее к стоявшей у входа в пещеру тележке, Андреас наполнял другую и имел возможность немного отдохнуть.

Генрих перетаскивал все фляги, кроме самой последней. Ее уже тащил сам Андреас, след в след за Генрихом и его предпоследней флягой. Прежде чем тронуться в обратный путь – тащить тележку с полными флягами под палящим солнцем – передыхали уже вдвоем, привалившись спинами к скале. Скала была теплой, и в первые мгновения после пещерного холода это было блаженством.

Тележку, по большому счету, Генриху приходилось тащить одному, Андреаса болтало из стороны в сторону. Через какое-то время он просто толкал ее сзади. Да разве только это! Много чего пришлось пережить. Отец через всю жизнь пронес благодарную память о своем друге.

– А тетрадь?.. Как она оказалась у вашего отца? То есть, блокнот…

Спешит, спешит…

– Блокнот… Видите ли, ваш дед писал стихи. Не буду лукавить, я, конечно, прочел их. Я не великий знаток поэзии, но это, как бы сказать…

– Да говорите уж как есть, – усмехнулся Роберт. – Не думаете же вы, что меня захлестнет чувство кровной обиды за деда, которого я, кстати, никогда и не видел? И мало что о нем знаю… Что, так себе стихи? Не образец высокой поэзии?

– Не образец, – кивнул пожилой господин, он старался сдерживаться. – В тех условиях… обратиться к поэзии… Находить время и силы после изматывающего дня… Когда сон был спасением, и каждая его минута дорога… Кроме всего прочего, это было просто опасно. Его могли расстрелять – мало ли, что он там пишет! Охрана не обязана знать немецкий. Да и кто бы стал разбираться? Одним пленным больше – одним меньше…

Он пожал плечами и ткнул сухим бледным пальцем в блокнот.

– Да, я бы сказал – самодельные стихи. Но ведь это история вашей семьи! Генрих писал о том, что пережил, о своих чувствах. Написал не так уж много, таковы были обстоятельства. Я даже не представляю, как он умудрился добыть этот блокнот и карандаш – в то время и в тех условиях! Думаю, что работа при кухне сыграла роль, какой-никакой доступ к продуктам был у него. Кстати, расположение стихов не совсем обычно, это потом нам стало ясно. Как будто он что-то предчувствовал.

– То есть?..

– Когда в самом конце войны поползли слухи о расформировании лагеря, невозможно же было предположить, чем это все закончится? Одни считали, что расстрелом, другие – что пленных развезут по другим лагерям. Тогда Генрих разорвал свой блокнот пополам. Одну часть отдал моему отцу, а вторую оставил себе. Оказывается, он дублировал стихи. То есть, в половинке блокнота, отданной отцу, стихи повторялись в той же последовательности, что и в половинке, оставшейся у вашего деда. На тот случай, объяснил Генрих, если кому-то из двоих не суждено будет выжить или вернуться на родину. Он взял с отца обещание, что, если тот останется жив, обязательно отыщет вашу мать, расскажет все об их здешнем житье и передаст ей блокнот. Он очень любил Алму.

«Надо же, дублировал стихи! Какая предусмотрительность! – подивился про себя Роберт. – Только для того, чтобы любимая женщина прочитала? Наверное, там сплошь признания ей в любви, воспоминания о былом счастье.»

Мужчины посидели еще немного, обмениваясь вежливыми репликами на тему погоды и обязательных туристических объектах, которые просто необходимо посетить. Собственно, говорить было особо больше не о чем. Это понял даже приверженец приличий Пауль Фишер. Наконец, сочли возможным распрощаться. Простившись, оба вздохнули с облегчением.

Господин Фишер, выйдя из кафе, взглянул на насупившееся снова небо, зябко передернул плечами и поднял воротник куртки. Собирался накрапывать дождик. Ну что ж, это был его последний день пребывания в Риге. Он все-таки выполнил поручение отца, но не испытывал чувства удовлетворения.

Стоило ли оно того – так долго искать, ехать сюда? Он не удивился бы, узнав, что, бегло пролистав тетрадку, Роберт выбросит ее в мусор.

А Роберт Петерсон закинул за плечи рюкзачок, вставил в уши плеер и потопал на стоянку такси. В рюкзачке он уносил бледно-желтую пластиковую папочку с половинкой блокнота в пестрой, сине-зелеными разводами, клеенчатой обложке – посланием из вечности, как выразился герр Фишер. Блокнот рвали безжалостно, с силой, из корешка торчали обрывки серых суровых ниток. «Вечером погружусь в океан поэзии», – мысленно иронизировал Роберт.

Но ирония-иронией, а некий душевный трепет все же ощущался. Наверно, это случилось бы со всяким нормальным человеком, соприкоснувшимся с историей. И Роберт, типичный рациональный продукт двадцать первого века, должен был самому себе в этом признаться. Он был нормальным человеком, просто не любил демонстрировать чувства напоказ. Чувства, демонстрации которых от него ждали изначально и как бы подталкивали к этой демонстрации. Он не выносил никаких манипуляций собой.

* * *

Возвратившись домой, Роберт, не откладывая, начал знакомиться с творчеством своего деда. Немецкий, благодаря бабке Алме, он знал неплохо.

Солнце безжалостно ко всему живому,

К человеку безжалостно оно вдвойне.

Втройне безжалостно – к солдату чужому,

Побежденному в этой войне.


С первым лучом – прячется все живое,

Куда же нам спрятать свои раны и боль?…

Грезя прохладой, лесной и речною,

Бредем на карьер – добывать соль.

Ну, это, конечно, поэтический образ, учитывая, что деду удалось пристроиться при кухне… Хотя… Может, это, так сказать, ранний период творчества?

Стихов было немного, не больше трех десятков. Одни длиннее, другие короче, из пары строф. Больше, наверно, не поместилось – в блокноте было всего двадцать листов. Господин Фишер сказал, что блокнот разорвали пополам. Либо дед другие свои стихи хранил в памяти, либо его творческий потенциал был невелик.

Да, не Гёте, однозначно. Хотя Роберт – тот еще ценитель поэзии! Имя еще одного немецкого поэта всплыло в памяти – и не Гейне, точно. Вот если бы речь шла о латышских поэтах, он вспомнил бы больше имен, все же в латышской школе учился.

Роберт бегло дочитал тетрадочку до конца: описание пейзажа (ну уж и пейзаж, сохрани, Господи!), выплеск эмоций (тоска по дому, чувство безысходности).

Если ад существует, то мы в аду:

Пекло. Песок на зубах, соль на коже.

И с раскаленной сковороды

Пустыни – не выбраться мне, похоже!

Пейзажа все же было больше. И – вот странность – любовная лирика отсутствовала совсем!

Что теперь делать с этим блокнотом? Не в музей же его нести? Детьми он еще не обзавелся и в ближайшем будущем не собирался, чтобы оставлять в назидание потомству. Роберт пока положил блокнот в нижний ящик письменного стола.

А вечером заглянул на огонек приятель-сосед Эрик, и Роберт предложил ему познакомиться с литературным наследием дедушки – немца, о существовании которого сосед до сей поры от Роберта и не слыхивал. Эрик был с поэзией на более короткой ноге. Во всяком случае, мог прочесть девушке при знакомстве несколько стихов подряд из школьной программы без запинки. Роберту не то чтобы была интересна его оценка, но хотелось с кем-то поделиться, вот странность! Какая-то смута жила в душе.

Эрик в темпе одолел стихи и вынес вердикт:

– Данте!

– В каком смысле?

– Путеводитель по аду. «Божественная комедия», слыхал?

– Ну а как же!

– Ты бы хоть съездил в эту Россию, что ли… По местам боевого бесславия, так сказать, твоего деда. Хотя не думаю, что климат там сильно изменился. Бр-р-р! Даже и подумать – некомфорт! Хотя вряд ли ты сейчас отыщешь там его следы. Их давно занесли песок и время! Уж, наверно, в этой их степи, где хоронили пленных, все бугорки сравнялись с землей.

– Делать мне больше нечего – ехать в Россию искать следы!

«Данте! – усмехнулся Роберт, проводив соседа. – Эк, замахнулся!»

Допустим, дед Генрих любил бабку Алму не меньше, чем Данте свою Беатриче. Но тот хоть посвящал своей итальянке стихи о любви. А в «собрании сочинений» деда Роберту не попалось о любви ни строчки. Да и какая там любовь в тех условиях? Начинался новый день – и одному Богу было известно, доживешь ли ты до его конца. Либо пристрелит солдат в ушанке и валенках «при попытке к бегству», либо не дотянешь до вечера по причине истощения и приобретенной на российских просторах болячки, ставшей хронической.

Впрочем, какие валенки и ушанка, если в стихах – жара и зной, и иссушающие ветра? Хотя, ведь и зимы там у них, наверное, бывают тоже? Велика Россия.

А потом, может, до ухода на фронт дед в своем раннем творчестве и писал бабке Алме стихи о любви, и были они не столь корявы, как в творчестве позднего периода – о русских пейзажах? Жаль, конечно, что эта страница жизни его предков для него закрыта навсегда. Никогда не приходило бабке в голову делиться с внуком подробностями своей семейной жизни с немцем. Может, отцу что-то и рассказывала. Отец тоже этой темы никогда не развивал. Не те были времена.

Впав в лирическое настроение (или уже привыкнув за день к блокноту с дедовым поэтическим наследием) Роберт решил, что все же обязан сохранить реликвию для потомства. Когда-нибудь оно все равно будет, не век же ему в холостяках ходить. Да и мало ли, вдруг стихи, и в самом деле, представляют какую-никакую литературную ценность. Может, возникнет желание еще раз-другой перечитать дедовы стихи, и он согласится с высокой оценкой Эрика..

Тут, конечно, надо принять во внимание, что Эрик, проводя литературные параллели, имел в виду жанр, а не художественные достоинства. «Путеводитель по аду», да!

И почивал Роберт в эту ночь прекрасно.

* * *

А господин Фишер, наоборот, невзирая на чувство исполненного долга, мучился бессонницей. Он добросовестно пытался противиться очевидному: прочел мысленно все известные ему молитвы, считал до тысячи – сначала экзотических слонов, потом родимых зайцев. Насчитал стада тех и других, а мысли блохами скакали в голове параллельно его счету, прихотливо перескакивая с одного образа на другой, с одной темы на другую. Всплеск эмоций днем в его возрасте оборачивался ночной бессонницей. Да и чужая постель в его возрасте – испытание!

Роберт Петерсон… Как они все же отличаются, эти нынешние, от нас, прежних. Это естественно, конечно. Вечная проблема недопонимания поколений, отцов и детей! Родители из лучших побуждений прессуют отпрысков, желая вырастить их свободными от собственных недостатков. Дети об этих чистых побуждениях не догадываются или не верят в них и хранят в памяти весь негатив. Порой – параллельно с чувством благодарности, а иногда – даже крепче, чем светлые воспоминания. Взрослея и мужая, и наблюдая дряхление и слабость родителей, они незаметно для себя усваивают с ними тон пренебрежительной жалости, презрительного превосходства. Это биологический реванш.

Пауль старался добросовестно вспомнить, был ли ему самому свойственен этот тон в общении с отцом, и вздыхал с облегчением: нет! Он искренне любил отца, был воспитан в духе почтения и уважения к выпавшим на его долю страданиям. Его собственный сын – Уве – беседовал с Паулем в тоне досады и нетерпеливости довольно часто, вполне благовоспитанный молодой человек, не такой уж и молодой, сам трижды отец, два почти взрослых сына от первого брака.

Особенно нотки пренебрежения проскакивали, если разговор касался вопросов воспитания. Каждый родитель уверен, что не допустит ошибок, совершенных в свое время его родителями, и что у его-то ребенка не будет причин для обид. Родительских он, возможно, и не повторит, но еще не подозревает, что в памяти его собственного чада уже полнится копилка собственных отцовских ошибок, промахов, грехов. Его педагогическая плюха уже зреет, и не так далек день, когда подросшее чадо залепит ему этой плюхой.

Во втором браке Уве был женат на русской – Ларисе, и растил дочь Анну. Пауль с женой, обожавшие внучку, старались вырастить из нее благовоспитанную немецкую барышню. Тем сильнее был шок, когда однажды воспитательница в садике попросила родителей обратить внимание на манеры Анны. Она услышала, как девочка поинтересовалась у своего приятеля по группе, Руди:

– Ты умеешь драться?

– Да! – гордо ответил Руди, – а что?

– Можешь дать мне в пасть?

– Могу. А зачем?

– Чтобы зуб выпал. Шатается-шатается, зараза, а никак не выпадет!

Уве вкупе с Ларисой раздражались стариковской «дрессуре»: ребенок, в их понимании, должен расти непосредственным, раскрепощенным. В результате непосредственность и общительность Анны прекрасно уживались с благовоспитанностью. К примеру, она входила с мамой в автобус и обращалась к пассажирам:

– Здравствуйте все! А мы едем к доктору, везем на анализ мои какашки!

– Дурная русская кровь! – ворчала Магда. – Дикарка!

Лариса в свое время была вполне официально признанной красавицей: «Мисс Россия» какого-то там года. «Месть России», называл ее Пауль, поясняя:

– Мы когда-то пытались оккупировать Россию с оружием, а Россия теперь оккупирует нас мирными средствами.

Он подразумевал вообще русское нашествие последних десятилетий, волну русской эмиграции и миграции. Впрочем, он немг отрицать и того факта, что Анне не чуждо и чувство прекрасного.

Как-то раз все семейство выбралось на выходные в Гамбург. На шумной оживленной улице на Ларису налетел какой-то мигрант и едва ее не сшиб.

– Прут, как бараны! – процедила сквозь зубы Лариса, продемонстрировав знание хорошего немецкого, но с российской ментальностью.

– Надо говорить: лезут, как пираты на сокровища! А как ты говоришь – некрасиво! – попеняла матери Анна.

Да, война с Россией… Тут Пауль сообразил, что якобы хаотично скачущие мысли обходными путями привели его к точке отсчета, первопричине его душевной смуты. Война, Россия, отец… Он перестал сопротивляться бессоннице, погрузившись в воспоминания. Воспоминания отца. Его рассказы, отпечатавшиеся в памяти Пауля накрепко.

ГНОМИК ЗОЛОТО ИСКАЛ



Лето 1944-го года. Лагерь военнопленных в прикаспийской степи, местами переходящей в полупустыню. На выжженной солнцем земле порой встречаются маленькие лесистые распадки. В одном из таких распадков, насчитывающем всего с десяток деревьев и кустарников, а также вокруг него – в балке, по-местному, расположился лагерь.

Чахлая благословенная растительность хоть как-то спасает от зноя. Правда, подальше, южнее, километрах в пяти-шести, голубеет лес, чудом явившийся в этих местах. Настоящий лес. Но кто же позволит поселить пленных в лесу! Местные говорят, что этот лес – пристанище для перелетных птиц, коих весной и осенью тут – неисчислимые стаи: утки, гуси, лебеди… Как велик лес и насколько далеко он тянется, можно лишь гадать.

Километрах в трех-четырех к западу от лагеря – соляное озеро, где пленные добывают соль. Местные, опять же, говорят, что глубина залегания соли не меньше пяти километров. В некоторых местах по поверхности озера можно ходить, как посуху, настолько она твердая. А если бы кто-то из пленных вздумал искупаться – если бы ему кто-то разрешил! – тело просто вытолкнуло бы на поверхность из-за высокой концентрации соли. В этом озере даже если захлебнёшься, то не утонешь.

Вдали, в южной стороне, ближе к лесу, розовеет гора. Она сама по себе – соляной купол. А розовая из-за вкраплений самых разных минералов. Бурого железняка, меди, яшмы… Местные говорят (местные – русские и казахи, осевшие давным-давно в этих краях, а теперь работающие вольнонаемными на солепромысле), что гора – это настоящий склад полезных ископаемых.

На страницу:
2 из 4