bannerbanner
Нагой человек без поклажи
Нагой человек без поклажиполная версия

Полная версия

Нагой человек без поклажи

Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Последние пару недель Берл избегал прогулок со мной, и поэтому гору я обнаружил в одиночку, и прийти туда с ним возможности еще не было. Берл неудачно перевернулся на снегоходе и сломал руку. Лететь на материк в норвежскую больницу он наотрез отказался – хотя мало кто упустил бы такой шанс попасть ненадолго на большую землю. В итоге, гипс ему накладывала в местной больнице молоденькая медсестра. Из-за этого он ходил насупленный и злой, сторонился всех и мало с кем разговаривал, только баюкал свою загипсованную руку на перевязи. На гору я отправлялся в одиночку.

Наступало время прощаний. Хотя до назначенной даты отъезда оставалось еще порядка трех недель, я испытывал странную необходимость совершить кучу понятных одному только мне ритуалов, как следует попрощаться с каждым уголком поселка, с которым у меня что-то связано, и больше всего боялся что-то не успеть. Мысль о том, что мне предстоит покинуть архипелаг и вернуться к своей прежней жизни, казалась мне настолько же неправдоподобной, как и мысль, терзавшая меня два года назад. Мысль о том, что мне нужно было оставить всю свою прежнюю жизнь и отправиться на Крайний Север.

Чтобы вытащить Берла на гору, мне почти пришлось прибегать к помощи лжи, уловок и обмана. Он долго отнекивался, но внезапно согласился, мрачно кивнув головой, когда я уже был готов взять его в охапку и силком тащить за собой. Я не мог объяснить тогда, не могу и сейчас, почему мне было так важно привести Берла на эту гору. Мы поднимались молча, иногда поддерживая друг друга на крутых или скользких поворотах тропки. Он спросил только, кто показал мне это место. Я с гордостью заявил, что сам обнаружил эту каменистую площадку, но вместо одобрения, восхищения или теплой улыбки не получил в ответ ничего, кроме молчания, и моя неуместная радость потонула в окружавшем нас снегу.

Разговор не клеился. Я понятия не имел, что именно хотел ему сказать, зачем тянул за собой. Мне просто казалось, что это может все исправить. Наладить заново наши хорошие отношения, которые расстроились совершенно внезапно и необъяснимо. Но Берл не казался радостным или вдохновленным. Он стоял рядом со мной и прищурившись смотрел на низко висевшее над горизонтом солнце. Я хотел было предупредить его, что смотреть на солнце очень вредно для зрения, но тишину первым нарушил он.

– Как тебя зовут? – внезапно спросил Берл.

– Грач, – ответил я, не задумываясь. Похоже, это и впрямь стало моим именем.

– Да какой из тебя Грач, – в голосе Берла слышались нотки разочарования, словно я не оправдал его ожиданий. – Грачи перед весной прилетают, а ты вон, в самую весну и упорхнешь.

Он спускался в низину медленно, грузно, словно бы с усилием переставляя ноги. Сегодня он был без шапки, должно быть, понадеялся на то, что долгожданное солнце согреет его оттопыренные уши. Чем ниже он спускался, тем более ожесточенно ветер трепал его коротко остриженные волнистые волосы. С того места, где я остался стоять, провожая Берла одним только взглядом, разглядеть это наверняка было почти невозможно, так что я позволял своему воображению дорисовывать картину в своей голове.

Что-то в его походке или, может быть, в том, как он сутулился и как низко держал голову, вдруг напомнило мне медведя. Из тех медведей-шатунов, что позабыли впасть в спячку, потеряли дорогу домой в свою берлогу и слоняются теперь в отчаянии и пустой злости по лесу. Порой я ловил себя на мысли, что в прежде необъяснимом выражении на его лице я начинал читать одиночество потерянного зверя.

Стоя теперь на пологой вершине горы, я вспоминал, что были дни – по-настоящему много дней – когда эта звериная тоска не омрачала Берлово лицо. Когда он спокойно и открыто смеялся, а не натягивал маску привычной веселости, чтобы прикрыть истинные чувства, нет-нет, да и пробивавшиеся наружу в печальном блеске глаз или кривоватом изгибе губ. Теперь, перебирая воспоминания обо всех наших с ним приключениях, я прослеживал определенную закономерность. Закономерность, которая, хотя и льстила мне в определенной мере, но нисколько не утешала.

Берл был одинок. Совсем как потерявшийся медведь, не знающий, к кому примкнуть, куда прибиться. В нем теплилась неисчерпаемая щедрость и доброта, почти физическая потребность быть вместе с кем-то, заботиться о ком-то. Поистине, каждый делает людям добро по своим собственным причинам. Кто-то видит в этом способ искупить свои грехи, кто-то поступает порядочно и помогает другим, потому что это социально одобряемое поведение. Берл же делал добро потому лишь, что он был такой, потому лишь, что по-другому не умел.

В моей голове промелькнула мысль, что я в определенной мере был его проектом. Тем самым всегда находящимся рядом человеком, с которым можно быть самим собой, в которого можно вкладывать, и от которого можно получать что-то взамен. А затем мое сознание услужливо подкинуло мне точное определение для наших с Берлом странных отношений. – я был его другом. Пожалуй, единственным по-настоящему близким за долгое, очень долгое время.

Но размышлять об этом сейчас не было времени – солнце уже скрылось за горизонтом, а у меня еще оставались незаконченные дела.

Еще в первые месяцы у меня порвалась красная нить, которую мне завязала моя бывшая жена в день нашей свадьбы. Тогда я не придал этому большого значения, лишь спрятал обрывок в портмоне рядом с обручальным кольцом и напрочь забыл об этом на два года. Обнаружив же пару дней назад эти символы моего развалившегося и канувшего в лету брака, я не ощутил ничего. Не подумал с тоской о бывшей жене, не вызвал в памяти счастливые мгновения наших отношений. И это показалось мне чертовски символичным.

И вот теперь я стоял на коленях, упрямо ковыряя швейцарским ножом мерзлую каменистую землю в попытке вырыть небольшую ямку, которой суждено было стать могилой для моего прошлого.

Нож, конечно, потом пришлось выбросить. Но спускаясь в поселок, я чувствовал, словно под небольшой горкой камней, обозначавших импровизированную могилку, я оставил не просто кольцо и нить, но нечто необъяснимо большее, не позволявшее мне полной грудью дышать на протяжении неисчислимо многих дней.

Впереди меня ждало последнее прощание.

Комнату заливала жидкая серь сумерек, предварявших неизбежно наступавший полярный день. Я аккуратно потряс Берла за плечо и быстро прижал к его губам палец, когда тот замычал, просыпаясь. Электронные часы на моем запястье показывали половину пятого утра. По меркам воскресенья это невыразимая безбожная рань, в которую шахтеры предпочитали спать мертвым сном. Мы одевались в темноте, и я еле сдерживал смех, глядя на то, как Берл безуспешно пытался попасть ногой в штанину. Мы старались не шуметь, чтобы не перебудить мужиков – наши попытки не увенчались успехом. Лева бормотал, что передушит нас, как щенят, когда проснется, за то, что мы мешаем ему отдыхать.

Берл не спрашивал, куда мы собираемся. Он избрал самый простой путь – делал все, что я шепотом ему указывал, послушно шел следом и не задавал лишних вопросов. Хотя, один вопрос он мне все же задал, когда мы вышли в коридор с собранными мной накануне походными туристическими рюкзаками.

– Я надеюсь, ты не забыл ружье?

В ответ я только заговорщически улыбнулся, мол – обижаешь. Ружье было при мне, всё-таки на Шпицбергене крайне глупо не иметь с собой ружья.

– Не забывай, что стрелять в медведей здесь нельзя. Видишь животное – давай предупреждающий в воздух, чтобы его отпугнуть. Если уж медведь на тебя идет, и никуда не деться, то стреляй с расстояния не больше полтины метров.

Берл смотрел на меня исподлобья, но выражение на его лице я понять никак не мог. Он стоял надо мной, словно совершенно мне незнакомый.

– Надо будет – выстрелю, – упрямо выпалил я. Снисходительный смешок, которым Берл встретил мои слова, очень меня задел, но я постарался не обращать на это внимания.

Ездить вдвоем на одном снегоходе – нельзя. Более того – чертовски неудобно, когда один из пассажиров может свободно владеть лишь одной рукой, а вторую, загипсованную, ревностно прижимает к себе. В этот раз снегоход вел я. Подчиняясь немногословным указаниям Берла, я даже не сбился с нужного маршрута. Ветер выл в моих ушах стенаниями сотен плакальщиц и швырял в опущенное забрало шлема горсти колкого снега.

На Баренцбург опустилось облако, и видимость оставляла желать лучшего. Очертания Альхорна разглядеть сквозь сизый туман не удавалось, как ни старайся. Сложно было даже находить более близкие ориентиры, чтобы не заблудиться. Пурга делала меня совершенно слепым, и ехали мы – вновь – подчиняясь одному только звериному чутью Берла. Снегопад и плохая видимость сильно тормозили нас, и до фьорда, который нам еще предстояло пересечь, мы добирались вдвое дольше, чем в первый раз.

– Не лучшее ты, конечно, время выбрал для поездок по льду, Грач, – задумчиво пробормотал Берл и оглянулся на снегоход – удостовериться, не взял ли я ручной бур, чтобы просверлить лед и проверить его толщину. Разумеется, бура с нами не было.

Я внимательно смотрел на Берла и невольно просчитывал, поедем ли мы дальше. Как и в первый раз, страха провалиться под лед у меня почему-то не было. Но вот страх, что Берл развернется и скажет «Повертай оглобли» – этот страх был почти осязаемым.

– Ну что? – мне пришлось повысить голос, чтобы перекричать ветер, и на последней гласной голос предательски сорвался. – Поедем и будем надеяться на лучшее, или ты боишься… Берл?

Несколько мгновений он просто молчал и сверлил взглядом – за неимением бура приходилось довольствоваться подручными средствами – мутную поверхность льда, присыпанную свежим снегом.

– Поехали.

За то время, что нас здесь не было, в Пирамиде не изменилось ровным счетом ничего. Приветственная стелла стояла как прежде, буквы названия казались некстати яркими. Та самая «последняя выданная тонна угля» выглядела до боли неуместной – пожалуй, еще больше, чем раньше. Сейчас ее занесло снегом и казалось, словно уголь сверху присыпан тонким слоем пепла. Мы оставили снегоход возле стеллы и, не сговариваясь, не оборачиваясь и, по большому счету, вообще никак не контактируя, направились вглубь поселка. Я судорожно пытался найти слова, которые бы растопили эту ледяную стену между нами, но ничего не находил. В моей голове царила звенящая пустота.

Та же звенящая пустота наполняла всю Пирамиду. Никакие призраки не вышли поприветствовать случайных путников, и мы беспрепятственно шли под сень горы. Сегодня эта странная шутка природы, действительно напоминавшая своей вершиной пирамиду Хеопса, нависала над нами угрожающей махиной. Как бы мне не хотелось снова почувствовать ту облегчающую свободу, которую я нашел здесь в первый раз, сегодня гора не была к нам благосклонна.

Мы шли в ногу. За то время, что я провел на архипелаге, мы с Берлом много, очень много ходили вместе, и волей-неволей подстроились друг под друга. Я привык шагать шире, он научился ходить медленнее.

Мы остановились одновременно, не сговариваясь, сохраняя тяжелое молчание, висевшее между нами. Он замер, словно был не человеком, а фигурой, вырезанной изо льда – такими обычно украшают питерские площади в преддверии Нового года. Некоторое время единственным, что я слышал, было раздраженное завывание холодного ветра, вздымавшего снежные завихрения.

Мы смотрели на раскинувшийся перед нами ледник Норденшельдер. Я искал подходящие слова. Берл неуютно повел плечами и сунул здоровую руку в карман. Ленин, который стал невольным третьим членом нашей команды, таращил свои каменные зрачки в недружелюбный ледяной простор. Ветер припорошил колким снегом макушку Ильича, отчего тот казался седым стариком.

– Весна наступает, – тихо сказал Берл и расстроенно пнул ногой снег. – Ледник скоро начнет таять. В июле от него мало что остается. Ты же знаешь, когда ледники тают, белые медведи ужасно страдают.

Я этого не знал.

– Их дом просто тает. Исчезает, и они ровным счетом ничего не могут с этим сделать. – Он молчал некоторое время, пристально вглядываясь в закутавшийся в облака, словно в шубу, Норденшельдер. Будто пытался рассмотреть там полярных медведей, наслаждающихся своим снежным домом, пока он еще не растаял. – Я себя иногда чувствую совсем как они. Ничего не могу сделать.

Этого я тоже не знал. Знакомое чувство, опрокинувшее меня навзничь без единой возможности подняться самому далеких два года назад, когда не просто мой брак полетел под откос, но, кажется, вся моя жизнь посыпалась, как горстка костяшек домино. Это чувство беспомощности и полного отсутствия контроля никак не вязалось с образом Берла. Не подходило в паз, какой стороной не поверни.

Ведь это Берл – он смеется в лицо неурядицам, он хмурится и дает отпор, он всегда рядом, теплый и родной. Осознание того, что в конце концов, он простой человек, такой же, как и я, со своими слабостями и со своим собственным «Ничего не могу сделать» приходило ко мне медленно и словно бы нехотя. Понимать, что тот, кем ты долгое время восхищался – всего лишь человек, это одна из тех мыслей, с которыми нужно учиться по-новому жить. И оставляет послевкусие легкого разочарования, подобно тому, что испытывает ребенок, понимая наконец, что его отец не супергерой.

Я чувствовал некую необходимость что-то сказать. Что-то из тех социально одобряемых и ожидаемых фраз вроде «Все будет хорошо» и «Я тебя понимаю». Но заставить себя открыть рот и произнести что-то из этого набора (мое воображение услужливо подсунуло мне их в виде флеш-карточек, которые я мысленно перебирал, не имея возможности остановиться хоть на чем-то) было поистине выше моих сил. Вы не найдете в себе силы сказать смертельно больному, что он поправится – это очевидная ложь. Вы не скажете человеку в глубокой депрессии, что завтра он проснется в хорошем настроении – это явная неправда. Если вы оба знаете, что произнесенные слова не значат ничего, к чему их вообще произносить?

Прежде чем я успел что-то сказать или сделать, Берл мотнул головой, словно стряхивая с себя наваждение, и выудил из кармана пачку сигарет. Я молча помог ему прикурить, взял сигарету для себя, и у нас появилась призрачная возможность помолчать еще несколько минут, пока ветер выцеживал дым из зажатых в медленно немеющих от холода пальцах сигарет.

– Забавно, на самом деле, как все порой меняется, – выдохнул Берл вместе с табачным дымом. – Как что-то прежде ценное теряет всякий смысл. И вот ты снова гол как сокол и ничего за душой не имеешь. Не то что деньги – я ж не про это, ты знаешь. Что нам тут деньги, главное, чтобы талоны на сахар и водку не перевелись. А вот что-то ценное – нет его. Все всегда теряется.

Берл покосился на меня и тяжело вздохнул. Наверное, решил, что я ничего не понял. Я не стал убеждать его в обратном. Я сделал единственное, на что у меня хватило мужества – для начала выдержал его взгляд, а затем – притянул его ближе к себе и заключил в объятия.

Обнимать Берла было неудобно – сказывались разница в росте, его острая угловатость и то, что он замер, словно каменный, и боялся, кажется, даже дышать. Когда я его отпустил, он некоторое время стоял, не двигаясь, а затем выдохнул и словно обмяк весь.

Мы шли обратно в тихом молчании, оставляя за спинами собственную боль, неловкость недосказанности, вековой ледник, и на нем – белых медведей, которые пока даже не предполагали, что вскоре их дом может растаять. Нам снова было легко.

У снегохода нас вновь ждал песец. Словно во сне я наблюдал за тем, как Берл, усмехнувшись, присел на корточки и поманил к себе зверька – совсем как в первый раз. Но песец ощерился, обнажив мелкие острые зубки, и метнулся прочь. Мы быстро потеряли его из виду, он молниеносно скрылся среди снежных наносов.

За всю дорогу обратно в Баренцбург, и даже больше – всю дорогу до самых постелей – мы едва ли перебросились парой слов. Лишь пожелали друг другу доброй ночи, да Берл грязно выругался, споткнувшись о мой собранный чемодан.

Назавтра я улетал на материк.


___


В конце марта в Омске шел снег.

Он был совсем не таким, как на Севере – оседал на асфальт и быстро таял, превращаясь в бурое чавкающее месиво. Я запрокинул голову, позволяя влажным снежинкам умывать мое лицо, пока сигарета в пальцах уныло тлела. Это была последняя из той пачки, что мы курили с Берлом в Пирамиде. Я совсем забыл ее вернуть ему, сунул бездумно в карман моего (его) пуховика, а обнаружил уже на вертолетной площадке, готовый забираться в ревущую машину. Меня крепко обнял Лева, продавщица Нюра расцеловала в обе щеки, молодая учительница Оксана улыбалась и обещала писать письма. Берла на вертолетной площадке не было.

Его не было и в комнате, когда я с трудом поднялся с кровати утром, он не сидел рядом со мной за столом на завтраке, и в извечное «Что я буду делать, когда вернусь на материк» мы играть не стали. Это казалось неправильным, потому что через час за мной и теми, чей контракт тоже истек, должен был прибыть вертолет, и для нас игра вот-вот должна была стать насущным вопросом, что же нам делать на материке? А пока нас ждал аэропорт Лонгйира, а оттуда – пара часов убитым чартерным рейсом до Пулково. Там мне в паспорт поставят штамп о прибытии в Санкт-Петербург, аккурат рядом со штампом об отлете двухлетней давности. На Шпицбергене, этом никому не принадлежащем куске северной земли, бюрократические правила не действовали, и прибытие на архипелаг в документах никак не отмечалось. Выходило, что два года назад я покинул Питер, но нигде не приземлился. Исчез, а теперь возвращался из самого настоящего «нигде» в мир, который, наверное, даже не заметил моего отсутствия. Сразу следом меня ждал еще один перелет, уже в Омск. Жилья в Питере у меня больше не было, да и сама мысль о том, чтобы спать одному в пустой квартире, казалась мне невыносимой.

Я едва ли слукавлю, если скажу, что баренцбуржцы – одни из самых открытых, дружелюбных и теплых людей, которых мне доводилось в своей жизни встречать. Расставаться с ними было печально, хотя я и понимал, что иначе нельзя (расставаться с архипелагом было сложнее, я упорно не хотел понимать, что иначе нельзя, и искал те или иные причины задержаться подольше). Это было быстрое и теплое прощание людей, которые провели вместе несколько лет и прониклись друг к другу достаточным расположением, чтобы скучать, но недостаточно сблизились, чтобы плакать, расставаясь. Я крепко пожал Левину мозолистую ладонь, расцеловал Нюру в ответ, протянул Оксане листочек со своим омским адресом. В самый последний момент я крикнул Леве, чтобы тот передал Берлу привет от меня – но рокот вертолетных лопастей мне было не перекричать, и Лева только радостно закивал и активнее затряс ладонью. Он меня не услышал.

С того дня прошло уже порядка трех недель, я успел устроиться на какую-то работу, тщетно убеждая себя, что это все временно, пока я не приду в себя и не решу, что делать дальше. Но нам всем известна судьба таких временных работ – мы зависаем на них на несколько лет, самолично пичкая себя подслащенной ложью, что мы можем уволиться в любую секунду. И тем не менее, я не чувствовал в полной мере, что история с Баренцбургом для меня закончилась. Нет-нет, да и возвращался мыслями к тем или иным эпизодам, усмехался собственным воспоминаниям. Нет-нет, да и возвращался в день своего отъезда и корил себя за то, что не нашел Берла, не попрощался с ним как следует, а просто молча уехал. Когда я садился в вертолет, у меня почему-то не было ощущения, что это конец. Осознание пришло, уже когда самолет оторвался от взлетно-посадочной полосы в Лонгйире. Я захлебнулся воздухом, понимая наконец, что оставляю все, что произошло со мной в последние два года на архипелаге, и вероятнее всего, расстаюсь со Шпицбергеном навсегда.

Из иллюминатора самолета архипелаг выглядел не менее прекрасным, чем с земли.

Прошло ровно двадцать два дня, но не то чтобы я считал. Я все еще не мог перестать сожалеть о том, каким скомканным вышло мое прощание с Баренцбургом, хотя я так к нему готовился и пытался все сделать правильно. Это необъяснимое чувство вины преследовало меня на каждом шагу, словно я опростоволосился в самый важный момент, и все надежды, на меня возложенные, не оправдались. Мой внутренний голос приобрел неумолимо укоризненные, исключительно Берловские нотки. И даже Омский по-мартовски грязный снег будто служил мне неявным упреком. По крайней мере, я принимал его как личное наказание.

Пакет с продуктами оттягивал мне руку, а сигарета уже давно дотлела, выкуренная скорее ветром, чем мной – казалось бы, совсем как на Шпицбергене, но нет. Там курение напополам с ветром казалось актом товарищества, здесь же – коварной кражей. Я отшвырнул бычок в грязный подтаявший сугроб. Поводов оставаться на улице дольше не было. Домофон издал раздражающий звук, когда я набрал номер квартиры, и прежде чем дверь открылась, динамики голосом моей матери попросили, чтобы я проверил почту. С непривычки я не сразу смог справиться с заедавшим замком на ящике, и мне пришлось повозиться в темноте. Совладав, наконец, и пробормотав «Сим-сим открылся, блин», я выгреб без разбора все содержимое.

Привычная рекламная макулатура вперемешку с квитанциями ворохом приземлилась на тумбочку в прихожей. Я готов уже был отправиться в кухню, но что-то неумолимо выбивавшееся из общей массы корреспонденции привлекло мой взгляд, и я задержался на мгновение – но этого было достаточно.

Почтовая открытка – а я думал, таких уже не выпускают. Немного помятая, с длинной продольной линией залома, разрезавшей напополам силуэт Альхорна, она казалась прибывшей из совершенно другого мира, из другого времени. Воздух вокруг меня внезапно словно сгустился, превращаясь в толщу воды залива Грёнфьорд и отрезая меня от теплых звуков квартиры. В левом верхнем углу виднелся логотип «Арктикугля» – белый медведь, шагающий по земному шару, и рядом надпись: Spitsbergen.

Несколько минут мне не хватало духу перевернуть почтовую открытку, ведь пока я не знал наверняка, от кого она и что на ней написано, оставалась надежда, что она от него. Я подумал о коте Шредингера. Право, я подумал о нем, лишь бы унять бешено колотившееся сердце, но мысль пришлась очень ко времени. Сейчас, пока я не перевернул открытку, она одновременно могла как быть весточкой от него, так и оказаться ничего не значащим сувениром от «Арктикугля». Пока я не перевернул.

Оборотная сторона оказалась плотно исписана. Здесь угадывался аккуратный округлый почерк Оксаны – она надеялась, что я благополучно долетел и спрашивала, как обстоят дела на материке; пляшущие Левины буквы – мне пришлось потрудиться, чтобы разобрать, что он писал про нового бармена в пивоварне, мол, парнишка оказался не так плох, как все думали, но со мной ему все же не сравниться; другие менее многословные, но все же теплые росчерки, разбросанные по маленькому пространству свободного картона, принадлежали прочим моим баренцбургским знакомым.

Я осознанно старался как можно медленнее скользить по открытке взглядом, внимательно всматриваясь и вчитываясь в порой неразборчивые надписи, словно перед самим собой притворялся, что мне в общем-то плевать на большинство посланий и единственное, что я надеялся увидеть – тонкие, сильно заваленные вправо буквы, принадлежащие Берлу.

Я обнаружил их в самом низу, уже под тонкой рамкой, ограничивавшей отведенное для посланий место. Буквы плясали, словно их дописывали уже на ходу, в последнюю минуту, и мое воображение услужливо подсунуло картину: Берл отказывается подписывать открытку вместе со всеми, но вызывается отнести ее на почту, и уже там, спрятавшись, насколько позволяет его рост, в закутке между стеной и приемным окошком, дописывает под рамкой слова для меня.

«На пороге любой весны будешь бредить полярными трассами, будешь видеть снежные сны».*

Я безошибочно узнал строки Рождественского, бывшие своеобразным символом Баренцбурга, крупно выведенные на панно, украшавшем стену бывшей столовой. Высокие и белые стройные буквы рядом с гордо вздернувшим подбородок нарисованным же полярником. В нашу первую прогулку по Баренцбургу Берл сказал, – все так и будет. Где бы я теперь ни странствовал, куда бы ни отправился, Север из себя вытравить не получится. Однажды оказавшись в Арктике, ты заболеваешь ею навсегда, и вакцин к этой болезни не придумали – а разве нужно?

Все двадцать два дня на материке – ну конечно, я считал – мне снился Север. Стоило мне закрыть глаза, как я видел рельефы гор, пену ледяной воды залива, низкие облака и полярного медведя, однажды подошедшего к пивоварне. Зданьице ютилось на самом отшибе, и ко входу частенько прибегали песцы, но медведя я прежде не видел. Невысокий и еще немного по-детски неуклюжий, он подошел к крыльцу, когда я уже запирал дверь, готовый торопиться в общежитие, поскальзываясь на покатых склонах. Мне почему-то не было страшно. Медвежонок смотрел на меня своими внимательными черными глазами-бусинками, чуть склонив заинтересованно голову набок. Закончив меня изучать, он неуклюже развернулся и спокойно направился прочь, косолапо переставляя мягкие лапы.

На страницу:
4 из 5