Полная версия
Мартовские дни 1917 года
2. Неожиданность революции
«Революция застала врасплох только в смысле момента», – утверждает Троцкий. Но в этом и была сущность реального положения, предшествовавшего 27 февраля. Несомненен факт, устанавливаемый Сухановым, что ни одна партия непосредственно не готовилась к перевороту. Будущий левый с.-р. Мстиславский выразился еще резче: «Революция застала нас, тогдашних партийных людей, как евангельских неразумных дев, спящими». Большевики не представляли собой исключения – накануне революции, по образному выражению Покровского, они были «в десяти верстах от вооруженного восстания». Правда, накануне созыва Думы они звали рабочую массу на улицу, на Невский, противопоставляя свою демонстрацию в годовщину для суда над с.-д. депутатами 10 февраля проекту оборонческих групп «хождения к Думе» 14 февраля, но фактически это революционное действие не выходит из сферы обычной пропаганды стачек.
Нельзя обманываться лозунгами: «Долой царскую монархию» и «Да здравствует Временное Революционное Правительство» и т.д. – то были лишь традиционные присказки всякой прокламации, выходившей из революционного подполья. Рабочие не вышли на улицу. Быть может, свою роль сыграла агитация думских кругов, выступавших с предупреждением о провокационном характере призывов13, но еще в большей степени полная раздробленность и политическое расхождение революционных штабов. Характерно, что близкие большевикам так называемые «междурайонцы» в особом листке, выпущенном 14 февраля, «признавали нецелесообразным общее революционное выступление пролетариата в момент не изжитого тяжелого внутреннего кризиса социалистических партий и в момент, когда не было основания рассчитывать «на активную поддержку армии». «Обычное», конечно, шло своим чередом, ибо революционные штабы готовили массы к «грядущему выступлению». И тот же петербургский междурайонный комитет с.-дем. в международный день работниц 23 февраля (женское «первое мая») выпускает листовку с призывом протестовать против войны и правительства, которое «начало войну и не может ее окончить». Трудно поэтому уличное выступление 23 февраля, которое вливалось в нарастающую волну стачек, имевших всегда не только экономический, но и политический оттенок, назвать «самочинным». Военные представители иностранных миссий в телеграмме в Ставку движение, начавшееся 23-го, с самого начала определили как манифестацию, экономическую по виду и революционную по существу (Легра). Самочинность его заключалась лишь в том, что оно возникло без обсуждения «предварительного плана», как утверждали донесения Охранного отд. 26 февраля. Дело касается партийных комитетов, которые были далеки от мысли, что «женский день» может оказаться началом революции, и не видели в данный момент «цели и повода» для забастовок (свидетельство рабочего Ветрова, состоявшего членом выборгского районного комитета большевистской партии).
Уличная демонстрация, если не вызванная, то сплетавшаяся с обострившимся правительственным кризисом, была тем не менее поддержана революционными организациями (на совещании большевиков с меньшевиками и эсерами) – правда, «скрепя сердце», как свидетельствует Каюров, причем в «тот момент никто не предполагал, во что оно (это движение) выльется». В смысле этой поддержки и надо понимать позднейшие (25—26 февр.) донесения агентов Охранного отд., отмечавшие, что «революционные круги стали реагировать на вторые сутки» и что «наметился и руководящий центр, откуда получались директивы». В этих донесениях агентура явно старалась преувеличивать значение подпольного замаскированного центра. (Преувеличенные донесения и послужили поводом для ареста руководителей «рабочей группы» при Цен. Воен. Пр. Ком., осложнившего и обострившего положение.) Если о Совете Раб. Деп., который должен «начать действия к вечеру 27-го», говорили, напр., на рабочем совещании 25-го, созванном по инициативе Союза рабочих потребительских обществ и по соглашению с соц.-дем. фракцией Гос. Думы, если на отдельных заводах происходили уже даже выборы делегатов, как о том гласила больше, правда, городская молва, то этот вопрос стоял в связи с продовольственным планом, который одновременно обсуждался на совещании в Городской Думе, а не с задуманным политическим переворотом, в котором Совет должен был играть роль какого-то «рабочего парламента». Реальный совет Р. Д. возник 27-го «самочинно», как и все в эти дни, вне связи с только что отмеченными разговорами и предположениями – инициаторами его явились освобожденные толпой из предварительного заключения лидеры «рабочей группы», взявшие полученную по наследству от 1905 года традиционную форму объединения рабочих организаций, которая сохранила престиж в рабочей среде и силу действенного лозунга пропаганды социал-демократии. Поэтому приходится сделать очень большую оговорку к утверждению Милюкова-историка, что «социалистические партии решили немедленно возродить Совет рабочих депутатов».
Как ни расценивать роль революционных партийных организаций в стихийно нараставших событиях в связи с расширявшейся забастовкой, массовыми уличными выступлениями и обнаруживавшимся настроением запасных воинских частей14, все же остается несомненным, что до первого официального дня революции «никто не думал о такой близкой, возможной революции» (воспоминания раб. больш. Каюрова). «То, что началось в Питере 23 февраля, почти никто не принял за начало революции, – вспоминает Суханов. – Казалось, что движение, возникшее в этот день, мало чем отличалось от движения в предыдущие месяцы. Такие беспорядки проходили перед глазами современников многие десятки раз». Мало того, в момент, когда обнаружилось колебание в войсках, когда агенты охраны докладывали, что масса «после двух дней беспрепятственного хождения по улицам уверилась в мысли, что «началась революция» и «власть бессильна подавить движение», что, если войска перейдут «на сторону пролетариата, тогда ничто не спасет от революционного переворота», – тогда именно под влиянием кровавых уличных эпизодов, имевших место 26-го, в большевистском подполье был поднят вопрос о прекращении забастовок и демонстраций. В свою очередь, Керенский в книге «Experiences» вспоминает, что вечером 26-го у него собралось «информационное бюро» социалистических партий – это отнюдь не был центр действия, а лишь обмен мнениями «за чашкой чая». Представитель большевиков Юренев категорически заявил, что нет и не будет никакой революции, что движение в войсках сходит на нет, и надо готовиться на долгий период реакции… Слова Юренева (их приводил раньше Станкевич в воспоминаниях) были сказаны в ответ на указание хозяина квартиры, что необходимо приготовиться к важным событиям, так как мы вступили в революцию. Были ли такие предчувствия у Керенского? В другой своей книге, изданной в том же 36-м году, он по-иному определял положение: даже 26 февраля, пишет он в «La Verite», никто не ждал революции и не думал о республике. Соратник Керенского по партии, участник того же инф. бюро, Зензинов в воспоминаниях, набросанных еще в первые дни революции («Дело Народа» 15 марта), подтверждал второе, а не первое заключение Керенского: он писал, что «революция ударила, как гром с неба, и застала врасплох не только правительство, но и Думу и существующие общественные организации. Она явилась великой и радостной неожиданностью и для нас революционеров». Упоминая об информационных собраниях тех дней, на которых присутствовали представители всех существовавших в Петербурге революционных течений и организаций, он говорил, что события рассматривались как нечто «обычное» – «никто не предчувствовал в этом движении веяния грядущей революции». Не показательно ли, что в упомянутой прокламации, изданной Междурайонным Комитетом 27 февраля, рабочая масса призывалась к организации «всеобщей политической стачки протеста» против «бессмысленного», «чудовищного» преступления, совершившегося накануне, когда «Царь свинцом накормил поднявшихся на борьбу голодных людей» и когда в «бессильной злобе сжимались наши кулаки», – здесь не было призыва к вооруженному восстанию. Также, очевидно, надо понимать и заявление представителя рабочих, большевика Самодурова, в заседании Городской Думы 25 февраля требовавшего не «заплат», а совершенного уничтожения режима.
3. Спор о власти
Обстановка первых двух дней революции (она будет обрисована в последующих главах), обнаруживавшая несомненную организационную слабость центров15, которые вынуждены были пасовать перед стихией, отнюдь не могла еще внушить демократии непоколебимую уверенность в то, что «разгром был немыслим». Пешехонов вспоминал, что «на другой день после революции», при повышенном и ликующем настроении «не только отдельных людей, но и большие группы вдруг охватывал пароксизм сомнений, тревоги и страха». О «страшном конце» говорил временами и Керенский, как свидетельствует Суханов; пессимизм Скобелева отмечает Милюков, проводивший с ним на одном столе первую ночь в Таврическом дворце, о своей панике рассказывает сам Станкевич; Чхеидзе был в настроении, что «все пропало» и спасти может только «чудо!» – утверждает Шульгин. О том, что Чхеидзе был «страшно напуган» солдатским восстанием, засвидетельствовал и Милюков. Завадский рассказывает о сомнениях в благополучном исходе революции, возникших у Горького, когда ему пришлось наблюдать «панику» в Таврическом дворце 28-го, но еще большая неуверенность у него была в победе революции за пределами Петербурга. Противоречия эти были жизненны и неизбежны.
О том необычайном «парадоксе февральской революции», который открыл Троцкий и который заключался в том, что демократия, после переворота обладавшая всей властью (ей вручена была эта власть «победоносной массой народа»), «сознательно отказалась от власти и превратила 1 марта в легенду о призвании варягов в действительность XX века», приходится говорить с очень большими оговорками. В сущности, этого парадокса не было, и поэтому естественно, что на совещании Исп. Ком., о котором идет речь, никто, по воспоминанию Суханова, не заикался даже о советском демократическом правительстве. Большевики в своей среде решали этот вопрос, как утверждает Шляпников, но вовне не вступали в борьбу за свои принципы – только слегка «поговаривали», по выражению Суханова16. Споры возникли около предположения, высказанного «правой частью» совещания, о необходимости коалиционного правительства. Идея была выдвинута представителем «Бунда». Очевидно, большой настойчивости не проявляли и защитники коалиции, тем более что самые видные и авторитетные ее сторонники (меньшевик Богданов и нар. соц. Пешехонов) в заседании не присутствовали17.
Совершенно ясно, что 1-го вообще никаких окончательных решений не было принято, несмотря на произведенное голосование. Это была как бы предварительная дискуссия, намечавшая лишь некоторые пункты для переговоров с Вр. Ком. Гос. Думы и выяснявшая условия, при которых демократия могла бы поддержать власть, долженствовавшую создаться в результате революционной вспышки. Стеклов, как рассказывает Суханов, записывал пункты по мере развивавшихся прений. Они были впоследствии на Совещании Советов оглашены докладчиком по сохранившемуся черновику, который передан был затем в «Музей истории». Эти 9 пунктов, записанных на клочке плохой писчей бумаги, были формулированы так: «1. Полная и немедленная амнистия по всем делам политическим и религиозным, в том числе террористическим покушениям. 2. Свобода слова, печати, союзов, собраний и стачек с распространением политических свобод на военнослужащих. 3. Воздержание от всех действий, предрешающих форму будущего правления. 4. Принятие немедленных мер к созыву Учредительного собрания на основах всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. 5. Замена полиции народной милицией с выборным начальством, подчиненным органам местного самоуправления. 6. Выборы в органы местного самоуправления на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. 7. Отмена всех сословных, вероисповедных и национальных ограничений. 8. Неразоружение и невывод из Петрограда воинских частей, принимавших участие в революционном движении. 9. Самоуправление армий». В этих пунктах не было намека на социально-экономические вопросы, которые должны встать перед Временным правительством с первого дня его существования: в них не было самого существенного в данный момент – отношения к войне.
Большинство Исп. Ком., по мнению Суханова, принадлежало к циммервальдскому объединению, но, поясняет мемуарист, надо было временно снять с очереди лозунги против войны, если рассчитывать на присоединение буржуазии к революции. Свернуть «циммервальдское знамя» приходилось, однако, и для того, чтобы договориться в собственной «советской среде». Совет с циммервальдскими лозунгами в то время не был бы поддержан солдатской массой, представители которой составляли большинство пленума. Равным образом те же тактические соображения побуждали не выдвигать и социально-экономические лозунги. Как пояснял вышедший через насколько дней меньшевистский орган – «Рабочая Газета», для рабочего класса «сейчас непосредственно социальные вопросы не стоят на первом плане», надо напрячь «все силы, чтобы создать свободную и демократическую Россию», т.е. добыть «политическую свободу» – единственное «средство, при помощи которого можно бороться за социализм». Вспоминая «урок» 1905 года, «Рабочая Газета» указывала на невозможность для пролетариата вести борьбу на «два фронта» – с «реакцией» и «капиталистами». Следовательно, не столько книжная мудрость, заимствованная из «учебников», не столько догматика, определяющая мартовские события, как «буржуазную революцию в классическом смысле слова», и развитая в последующем идеологическом осмысливании событий, сколько ощущение реальной действительности определяло позиции и тактику «верховников» из среды Исп. Ком. в смутные дни, когда, говоря словами того же доклада Стеклова, «нельзя было с уверенностью сказать, что переворот завершен и что старый режим действительно уничтожен».
Житейская логика требовала следующего шага – непосредственного участия представителей социалистической демократии в той власти, которая пока существовала еще только в «потенции»: во время войны и продовольственной разрухи приходится выбирать между правительством буржуазии и правительством из своей среды, как выразился один из делегатов на Совещании Советов, не считаясь с «резолюциями конгресса международного социализма». Этого шага в полной мере не было сделано. Был создан чреватый своими последствиями ублюдочный компромисс, который никак нельзя рассматривать, как нечто, последовательно вытекавшее из априорно установленных в те дни постулатов. Бундовец Рафес, один из тех, кто отстаивал в дневном совещании Исп. Ком. принцип коалиционной власти, совершенно определенно свидетельствует в воспоминаниях, что в ночном заседании организационного Комитета партии с.-д. вопреки мнению Батуринского, представлявшего линию Исп. Ком., принято было решение об участии членов парии в образовании правительства. Отсюда вывод, что партия не считала для себя обязательным случайное голосование происходившего днем советского совещания. Столь же знаменательно было появление на другой день в официальных советских «Известиях» статьи меньшевика Богданова, отстаивавшего участие демократии в образовании правительства и мотивировавшего необходимость такого участия тем соображением, что думское крыло революции не только склоняется к конституционной монархии, но и готово сохранить престол за прежним носителем верховной власти.
В бурные моменты самочинное действие играет нередко роль решающего фактора. Такое своевольное действие от имени разнородного спектора социалистической общественности и совершила группа деятелей Исп. Ком., в сущности организационно никого не представлявшая и персонально даже довольно случайно кооптированная в руководящей орган советской демократии. Их политическая позиция была неопределенна и неясна. В конце концов фактически неважно – был ли лично инициатором начала переговоров с думцами заносчивый и самомнительный Гиммер (Суханов), разыгрывавший роль какого-то «советского Макиавелли», или другая случайность (приглашение во Врем. Ком. для обсуждения вопроса об организации власти) превратила Суханова и его коллег Стеклова и Соколова в единственных представителей революционной демократии в ночь на 2-е марта при обсуждении кардинального вопроса революции. Интересен факт, что формальной советской делегации не было и что лица, действительно самочинно составившие эту делегацию, никем не были уполномочены, на свой риск вели переговоры и выдвигали программу, никем в сущности не утвержденную.
II. В рядах цензовой общественности
1. Легенда о Государственной Думе
Каково же было умонастроение в том крыле Таврического дворца, где заседали представители «единственно организованной цензовой общественности», для переговоров с которыми направились делегаты Совета? В представлении Суханова они шли для того, чтобы убедить «цензовиков» взять власть в свои руки. Убеждать надо было, в сущности, Милюкова, который в изображении мемуариста безраздельно царил в «цензовой общественности». Но Милюкова, конечно, убеждать не приходилось с момента, как Врем. Комитет высказался «в полном сознании ответственности» за то, чтобы «взять в свои руки власть, выпавшую из рук правительства», – уступать кому-либо дававшуюся в руки власть лидер прогрессивного блока отнюдь не собирался. Для него никаких сомнений, отмеченных в предшествующей главе, не было. Довольно меткую характеристику Милюкова дал в своих воспоминаниях принадлежавший к фракции к. д. кн. Мансырев. Вот его отзыв: «Человек книги, а не жизни, мыслящий по определенным заранее схемам, исходящий из надуманных предпосылок, лишенный темперамента чувств, неспособный к непосредственным переживаниям. Революция произошла не так, как ее ожидали в кругах прогрессивного блока. И тем не менее лидер блока твердо и неуклонно держался в первые дни революции за схему, ранее установленную и связанную с подготовлявшимся дворцовым переворотом, когда кружок лиц, заранее, по его собственным словам, обсудил меры, которые должны быть приняты после переворота. Перед этим “кружком лиц” лежала старая программа прогрессивного блока, ее и надлежало осуществить в налетевшем вихре революционной бури, значительность которой не учитывалась в цензовой общественности так же, как и среди демократии».
Большинство мемуаристов согласны с такой оценкой позиции «верховников» из думского комитета, а один из них, депутат Маклаков, даже через 10 лет после революции продолжал утверждать, что в мартовские дни программа блока требовала всего только некоторой «ретуши», ибо революция «nullement» не была направлена против режима (?!). В представлении известного публициста Ландау дело было еще проще – революции вообще не было в 17 году, а произошло просто «автоматическое падение сгнившего правительства». Подобная концепция вытекала из представления, что революция 17 года произошла во имя Думы и что Дума возглавила революцию. Маклаков так и говорит, вопреки самоочевидным фактам, что революция началась через 2 часа (!) после роспуска Думы, правда, делая оговорку, что революция произошла «во имя Думы», но «не силами Думы»! Милюков в первом варианте своей истории революции также писал, что сигнал к началу революции дало правительство, распустив Думу. Миф этот возник в первые же дни с того самого момента, как Бубликов, занявший 28-го временно должность комиссара по министерству сообщения, разослал от имени председателя Гос. Думы Родзянко приказ, гласивший: «Государственная Дума взяла в свои руки создание новой власти», – и усиленно поддерживался на протяжении всей революции в рядах «цензовой общественности». Он подправлял действительность, выдвигая Гос. Думу по тактическим соображениям на первый план в роли действенного фактора революции. Еще в августовском Государственном Совещании, возражая ораторам, говорившим, что «революцию сделала Гос. Дума в согласии со всей страной», Плеханов сказал: «Тут есть доля истины, но есть и много заблуждения»18. С течением времени от такого «заблуждения» отказался главный творец литературного мифа Милюков, некогда озаглавивший первую главу истории революции – «Четвертая Гос. Дума низлагает монархию», но потом в связи с изменениями, которые произошли в его политических взглядах, признавший, что Гос. Дума не была способна возглавить революцию, что прогрессивный блок был прогрессивен только по отношению ко Двору и ставленникам Распутина19, что революционный взрыв не имел никакого отношения к роспуску Думы, о котором масса ничего не знала («Россия на переломе»), что Дума, блок и его компромиссная программа были начисто сметены первым же днем революции («Сов. Зап.»).
2. Впечатления первого дня
Отвергнутая легенда передает, однако, более точно идеологические концепции, во власти которых находились руководители «цензовой общественности» в момент переговоров с советскими делегатами. В думских кругах, для которых роспуск Думы был как бы coup de foudre, по выражению Керенского, еще меньше, чем в социалистическом секторе, предполагали, что февральские дни знаменуют революционную бурю. Была попытка с самого начала дискредитировать движение. Гиппиус записала 23 февраля: «Опять кадетская версия о провокации… что нарочно… спрятали хлеб… чтобы “голодные бунты” оправдали желанный правительству сепаратный мир. Вот глупые и слепые выверты. Надо же такое придумать»20. «События 26—27 февраля, – показывал Милюков в Чр. Сл. Ком., – застали нас врасплох, потому что они не выходили из тех кругов, которые предполагали возможность того или другого переворота, но они шли из каких-то других источников или они были стихийны. Возможно, что как раз Протопоповская попытка расстрела тут и сыграла роль в предыдущие дни… Было совершенно ясно, что инсценировалось что-то искусственное…» «Руководящая рука неясна была, – добавлял Милюков в «Истории», – только она исходила, очевидно, не от организованных левых политических партий».
«Полная хаотичность начала движения» не могла подвинуть руководителей думского прогрессивного блока на героический шаг. Когда днем 27-го члены Думы собрались в Таврическом дворце на частное совещание, никакого боевого настроения в них не замечалось. Сколько их было? «Вся Дума» была налицо в представлении Шульгина, собралось 200 членов – исчисляет Мансырев, литовский депутат Ичас доводит эту цифру до 300. То, что происходило в Думе 27-го, остается до сих пор неясным и противоречивым в деталях, даже в том, что касается самого частного совещания, – каждый мемуарист рассказывает по-своему. Не будем на этом останавливаться. Создалась легенда, широко распространившаяся 27-го в Петербурге, о том, что Дума постановила не расходиться, как учреждение, и что Дума совершила революционный акт, отказавшись подчиниться указу о роспуске. Так на периферии воспринял Горький, так воспринял молву и Пешехонов. В «Известиях» думского Комитета журналистов это «решение» было формулировано так: «Совет старейшин, собравшись на экстренном заседании и ознакомившись с указом о роспуске, постановил: Гос. Думе не расходиться. Всем депутатам оставаться на месте». Милюков говорит, что беспартийный казак Караулов требовал открытия формального заседания Думы (по словам Керенского, этого требовала вся оппозиция в лице его, Чхеидзе, Ефремова (прог.) и «левого» к. д. Некрасова), но совет старейшин на этот революционный путь не хотел вступать. В статье, посвященной десятилетию революции, Милюков утверждал, что было заранее условлено (очевидно, при теоретическом рассуждении о возможном роспуске) никаких демонстраций не делать. И потому решено было считать Гос. Думу «не функционирующей, но членам Думы не разъезжаться». Члены Думы немедленно собрались на «частное совещание», и, чтобы подчеркнуть, что это «частное совещание»21, собрались не в большом Белом зале, а в соседнем полуциркульном за председательской трибуной22. О «частном совещании», помимо довольно противоречивых свидетельств мемуаристов, мы имеем «почти стенографическую запись», опубликованную в 21 году в эмигрантской газете «Воля России». Кем составлена была запись, очень далекая от «почти стенографического» отчета, хотя и излагавшая происходившее по минутам, неизвестно, и все-таки она, очевидно, составленная в то время, более надежна, чем слишком субъективные позднейшие восприятия мемуаристов. Заседание открыто было в 21/2 часа дня Родзянко, указавшего на серьезность положения и вместе с тем признававшего, что Думе «нельзя еще высказаться определенно, так как мы еще не знаем соотношения сил». Выступавший затем Некрасов – тот самый, который только что перед этим в Совете старейшин, по воспоминаниям Керенского, будто бы от имени оппозиции среди других требовал, чтобы Дума совершила революционное действие, игнорируя приказ о роспуске, – предлагал передать власть пользующемуся доверием человеку: ген. Маниковскому с «несколькими представителями Гос. Думы»23. Проект Некрасова о приглашении генерала из состава правительства и передачи власти в «старые руки» вызвал довольно единодушную критику. По отчету «Воли России» возражали прогрессист Ржевский и с. д. Чхеидзе, по воспоминаниям Мансырева – Караулов, по воспоминаниям Ичаса – к. д. Аджемов, находивший «среднее решение», предложенное Некрасовым, «безумием». Большинство считало, что Дума сама должна избрать орган, которому надлежало вручить полномочия для сношения с армией и народом (Ржевский). Социалистический сектор отстаивал положение, что иного выхода, как создание новой власти, нет – трудовик Дзюбинский предлагал временную власть вручить сеньорен-конвенту Думы и последнюю объявить «Учредительным Собранием» (по отчету «Воли России» Мансырев тогда поддерживал Дзюбинского). Скептически высказывался Шингарев: «неизвестно, признает ли народ новую власть». Когда дело дошло до Милюкова, то он отверг все сделанные предложения – не желал он признать и Комитет из 10 лиц, который мог бы «диктаторствовать над всеми», признавал он «неудобным» предложение Некрасова и невозможность создания новой власти, так как для этого «еще не настал момент». Сам Милюков не помнил уже, что 27-го он предлагал. В «почти стенографической» записи милюковская речь запротоколирована в таких выражениях: «Лично я не предлагаю ничего конкретного. Что же нам остается делать? Поехать, как предлагает Керенский, и успокоить войска, но вряд ли это их успокоит, надо искать что-нибудь реальное» (дело в том, что в это время Керенский – как гласит запись – обратился к Собранию с предложением уполномочить его вместе с Чхеидзе поехать на автомобиле ко всем восставшим частям, чтобы объяснить им о поддержке и солидарности Гос. Думы).