Полная версия
Поклонники Сильвии
– Тогда я, пожалуй, скажу Донкину, что у нас нет для него работы, – заявила Сильвия. Интуитивно манипулируя отцом, она выразила согласие с ним, а не стала возражать и противоречить.
– Да ты что! – Старик развернулся лицом к двери, опасаясь, что Сильвия приведет в исполнение свою угрозу, сделанную смиренным тоном, и закряхтел от боли в ноге: – Ох! Ох! Входи, Гарри, входи, поговори со мной разумно, а то уж я четыре дня заперт здесь вместе с женщинами, одичал за это время. Я прослежу, чтоб они нашли для тебя работу, хотя бы затем, чтоб сами поберегли свои пальцы.
Гарри снял сюртук и уселся, положив нога на ногу, на быстро расчищенный для него сундук у низко расположенного длинного окна, где было всего светлее. Потом подул в наперсток, послюнявил палец, чтобы наперсток плотнее на нем сидел, и осмотрелся, раздумывая, с чего бы начать разговор. Тем временем слышалось, как Сильвия с матерью в другой комнате открывали и закрывали выдвижные ящики, отбирая одежду, требовавшую починки, и ту, что шла на заплатки.
– Женщины по-своему хорошие люди, – начал Дэниэл философствующим тоном, – но мужчине порой от них спасу нет. Возьми меня. Четыре дня из-за ноги прикован к дому, и скажу без обиняков: лучше б я навоз грузил под проливным дождем, и то не так бы уставал, как от женщин: своей глупой болтовней всю печенку проели. Тебя, как портного, тоже за полноценного мужчину не считают, но и девятая доля мужчины[25] – это уже здорово, когда вокруг одни бабы. А они, вишь, по глупости своей хотели отослать тебя восвояси! Так-так, миссус! И кто же будет платить за починку всей этой одежды? – спросил он, видя, что Белл несет полную охапку вещей.
Его жена собралась было по своему обыкновению смиренно ответить ему со всей обстоятельностью, но Сильвия, уже различившая веселость в крепнущем голосе отца, крикнула из-за спины матери:
– Я, папа. Отдам свой новый плащ, что купила в четверг, за починку твоих сюртуков и жилетов.
– Вы только послушайте ее, – хмыкнул Дэниэл. – Девчонка – она и есть девчонка. Три дня не прошло, как новый плащ купила, а уже готова его продать.
– Да, Гарри. Если папа не заплатит вам за починку всей этой старой одежды, я скорее продам свой новый красный плащ, нежели допущу, чтобы вы не получили денег за работу.
– Что ж, договорились. – Бросив внимательный взгляд профессионала на лежащий перед ним ворох одежды, Гарри взял из него самую лучшую по качеству ткани вещь и принялся ее осматривать. – Металлические пуговицы опять под запретом, – сообщил он. – Шелкопряды обратились с петицией в министерство, требуя, чтобы издали закон в пользу шелковых пуговиц; и я сам слышал, как говорили, что всюду разосланы осведомители, выслеживающие тех, кто носит одежду с железными пуговицами, и что теперь за них можно попасть под суд. Я женился в костюме с железными пуговицами и буду носить их, пока не умру, или вообще стану ходить без пуговиц. Они мастера принимать нелепые законы, скоро будут диктовать, как мне спать, и облагать налогом каждый мой храп. Налог берут с окон, с провизии, с самой соли: она вполовину подорожала с тех пор, как я был мальчишкой. Эти законодатели всюду свой нос суют, и я никогда не поверю, что король Георг имеет к тому отношение. Но помяни мое слово: медные пуговицы были на мне, когда я женился, и с медными пуговицами я буду ходить до самой смерти, и, если меня станут из-за этого донимать, я и в гроб с медными пуговицами лягу!
К этому времени Гарри, жестами объяснившись с миссис Роб-сон, уже определил для себя объем работы. Его нитка летала над тканью, и мать с дочерью впервые за несколько дней вздохнули свободнее, принимаясь за домашние дела, ибо Дэниэл взял свою трубку – и это был хороший знак – из квадратного углубления в стенке очага, где он обычно ее хранил, и приготовился в перерывах между своими разглагольствованиями с наслаждением пускать дым.
– Вот смотри, этот самый табачок – контрабанда. На берег его доставила жена одного из рыбаков со смака[26], что стоял в бухте, аккуратненько зашила в свой корсет и пронесла. Когда отправлялась к мужу на судно, тощая была; а назад уже возвращалась гораздо пышнее, и, помимо табака, чего на ней только не было по всему телу. И все это на глазах береговой охраны и того тендера, и моих тоже. Но она прикинулась выпившей, так что они просто обругали ее и отпустили с миром.
– К слову о тендере, на этой неделе в Монксхейвене заварушка случилась с вербовщиками, – сообщил Гарри.
– Да слышал! Дочка рассказывала. Только – помилуй Бог! – от женщин разве что толком узнаешь? Хотя наша Сильви, надо отдать ей должное, умная девушка, какой свет не видывал.
По правде сказать, в тот день, когда Сильвия вернулась с новостями из Монксхейвена, Дэниэлу не хотелось ронять свое достоинство, проявляя любопытство. Он тогда рассчитывал, что на следующий день найдет себе какое-нибудь дело в городе, пойдет туда и сам узнает все подробности, чтобы не льстить своим женщинам, задавая вопросы, будто они могут сообщить что-то интересное! Он мнил себя домашним Юпитером.
– Они наделали много шуму в Монксхейвене. Народ почти забыл про тендер, он ведь так тихо стоял, никого не трогал, и лейтенанту по хорошим ценам продавали все, что он хотел купить для корабля. А в четверг «Решимость», китобой, первым вернувшийся в этом сезоне, вошел в порт, и вербовщики показали зубы, четверых увели, самых крепких моряков, каким мне когда-либо приходилось шить штаны; и город загудел, как разворошенное осиное гнездо, когда на него наступишь. Народ взбеленился, готов был все разнести, до последнего булыжника.
– Жаль, что меня там не было! Ох как жаль! У меня свои счеты с вербовщиками!
И старик поднял правую руку – ту самую, с изувеченными и негодными указательным и большим пальцами, – одновременно обличая и показывая, что ему пришлось вынести, дабы избежать военной службы, ненавистной в силу ее принудительности. Он изменился в лице, в котором отразилось твердое неумолимое возмущение, подкрепленное словами.
– Ну же, продолжай, – нетерпеливо произнес Дэниэл, досадуя на Донкина за то, что тот умолк на минуту из необходимости сосредоточиться на работе.
– Да-да! Всему свое время. Рассказ мой долгий, и нужно, чтоб кто-то прогладил швы и поискал лоскуты, а то здесь у меня подходящих нет.
– К черту твои лоскуты! Сильви! Сильви! Иди сюда сейчас же, портному нужен подмастерье, помоги ему, а то мне не терпится услышать его рассказ.
Выполняя указания, Сильвия поставила утюги на огонь и побежала наверх за узелком, что заранее приготовила на такой случай ее осмотрительная мать. Узелок состоял из цветных лоскутков разных тканей, вырезанных из старых сюртуков, жилетов и прочих предметов одежды, которые сильно потрепались и стали непригодны для носки, но в отдельных местах материя оставалась прочной, а рачительная хозяйка такую никогда не выбросит. Пока Донкин отбирал лоскуты и соображал, как их лучше пришить, Дэниэл гневался все сильнее.
– Ну что ты так усердно подбираешь заплатки к моему старью?! – наконец не выдержал он. – Я же не юнец, и ты мне не свадебный костюм шьешь. Да хоть красную прилепи, мне все равно. Ты давай не только иголкой работой, но и языком.
– Итак, как я и говорил, весь Монксхейвен гудел, будто потревоженный улей. Все мельтешили туда-сюда, и такой гул стоял – жуть. И каждый стремился ужалить, излить свой яд ярости и мести. А в субботу, да поможет нам Бог, наступил самый страшный день, и женщины плакали, рыдали, заливая слезами улицы! Всю пятницу народ пребывал в тревоге, ожидая возвращения «Доброй удачи», ведь моряки с «Решимости» сказали, что в четверг судно отчалило от мыса Сент-Эббс-Хед; жены и возлюбленные тех, кто ходил на «Доброй удаче», глаз не отрывали от моря, а оно все было затянуто пеленой дождя; после полудня, когда начался прилив, судно так и не появилось, и народ стал ломать голову: то ли оно не показывается из страха перед тендером, то ли с ним что-то случилось. И под проливным дождем женщины потащились в город; одни тихо плакали, словно сердца у них были не на месте, другие, пряча лица от ветра, ни на кого не глядя, ни с кем не разговаривая, пошли прямо домой, заперлись, настраиваясь на еще одну ночь ожидания. В субботу утром, помнишь, наверно, был шквальный ветер, штормило, а люди, несмотря на погоду, с рассветом уже снова стояли на берегу, напрягая зрение, и с приливом «Добрая удача» вошла в гавань. Сборщики акциза, отправившиеся на судно в лодке, вернулись с новостями: на корабле много жира и ворвани. Однако флаг на нем, мокрый и обвислый под дождем, был приспущен в знак скорби и печали, поскольку на борту находился мертвец, который еще вчера на восходе солнца был жив и здоров. А еще один моряк был при смерти, а семерых вообще на борту не оказалось, их забрали вербовщики. Я слышал, близ Хартлпула стоял на якоре фрегат, узнавший про «Добрую удачу» от тендера, что в четверг захватил в плен наших моряков; и «Аврора», как его называют, ринулся на север; моряки с «Решимости» думают, что «Добрая удача» заметила фрегат в девяти лье от Сент-Эббс-Хеда, и они сразу поняли, что это военный парусник, и догадались, что он охотится на матросов по указу короля. Я своими глазами видел раненого, но он выживет, обязательно выживет! Человек со столь сильной жаждой мести не может умереть. Он тяжело ранен, едва шевелил губами, но постоянно менялся в лице, когда старший помощник капитана и сам капитан рассказывали мне и другим, как «Аврора» выстрелила в них; ни в чем не повинный китобой стал поднимать флаги[27], но еще до того, как они взвились, последовал новый выстрел, почти по вантам, и тогда гренландский парусник, шедший против ветра, устремился к фрегату; но они знали, что это – старая лиса, может подстроить любую пакость, и Кинрэйд (тот, что теперь умирает, но он не умрет, попомни мое слово), главный гарпунщик, велел матросам спуститься в трюм и задраить люки, а сам встал на страже, остался на палубе вместе с капитаном и его старпомом, чтобы встретить, без особых почестей, команду с «Авроры», что гребла к ним на шлюпке.
– Будь они прокляты! – тихо выругался Дэниэл, будто разговаривая сам с собой.
Сильвия внимательно слушала, держа в руке горячий утюг, который она боялась поднести Донкину из страха прервать его повествование, но и снова ставить утюг на огонь она тоже не хотела, потому что тем самым она могла напомнить портному про его работу, про которую, увлеченный собственным рассказом, он теперь позабыл.
– В общем, они подплыли и стали залезать на борт, как саранча, все с оружием; и капитан говорит, он увидел, как Кинрэйд спрятал под брезент свой китобойный нож, и он понимал, что тот настроен по-боевому, но не собирался останавливать его, как не стал бы мешать убивать кита. И когда моряки с «Авроры» поднялись на борт, один из них кинулся к штурвалу; ну и капитан, конечно, как он сам говорит, разозлился, будто у него на глазах жену его поцеловали. «И я подумал про матросов, – рассказывал капитан, – что заперлись в трюме, вспомнил, как нас ждут в Монксхейвене, и сказал себе: „Я до последнего буду вежлив с ними, а потом возьмусь за китобойный нож, что блестит под черным брезентом“. И он обратился к ним со всей вежливостью и учтивостью, хотя видел, что они приближаются к «Авроре», а она – к ним. А потом капитан военного судна крикнул ему в рупор, загремел на весь океан: «Прикажите своим людям выйти на палубу». И его люди, говорит капитан китобоя, закричали снизу, что они не сдадутся без боя; и он увидел, как Кинрэйд достал свой пистолет, зарядил его. И он заявил капитану военного корабля: «Мы – китобои, мы под защитой закона, и вы не вправе нас трогать». Но военный капитан в ответ заревел: «Велите своим людям выйти на палубу. Если они не повинуются и вы утратите власть над командой, я сочту, что на корабле бунт, и тогда вы можете подняться на борт «Авроры» с теми, кто готов последовать за вами, а по остальным я открою огонь». Видишь, гад какой: представил все так, будто наш капитан не в силах командовать собственным кораблем и он пришел ему на помощь. Но наш капитан не робкого десятка, и он сказал: «Судно забито ворванью, и предупреждаю: если вы обстреляете его, последствия для вас будут самые неприятные. Пираты вы или нет (слово «пираты» вертелось у него на языке), я – честный гражданин Монксхейвена, родился и вырос в суровом краю огромных айсбергов и смертельных опасностей, но бандитов-вербовщиков там – слава богу! – никогда не было, а вы, полагаю, они и есть». По его утверждению, именно так он и сказал, но вот посмел ли он произнести именно эти слова, я не уверен; они были у него на уме, но, возможно, благоразумие возобладало, ибо он сказал, что в душе поклялся себе любой ценой доставить груз хозяевам целым и невредимым. Моряки с «Авроры», что поднялись на борт «Доброй удачи», крикнули своему капитану: можно ли взорвать люки и вывести матросов? И тогда главный гарпунщик заявил, что он встанет у люков, а у него есть два хороших пистолета и еще кое-что, и ему плевать на свою жизнь, потому что он холостой, но все матросы внизу женатые люди, и он убьет первых двух, кто приблизится к люкам. И, говорят, он подстрелил двоих, когда те направились к люкам, а потом только потянулся за китобойным ножом, большим таким, как серп…
– Можно подумать, я не знаю, как выглядит китобойный нож, – воскликнул Дэниэл. – Я тоже ходил на китов.
– …ему засадили пулю в бок, и он потерял сознание, и его отпихнули в сторону, как мертвого, а потом взорвали люки, убили одного матроса и покалечили двоих, и тогда остальные запросили пощады, ибо жить-то хочется, пусть даже на борту королевского корабля; и «Аврора» увезла их, и раненых, и здоровых, всех, оставив только Кинрэйда, решив, что он мертв, а он жив, и мертвого Дарли, а также капитана и старпома, как слишком старых для военной службы; и капитан – он любит Кинрэйда, как брата, – налил ему в глотку ром, перевязал его и послал за лучшим доктором в Монксхейвене, чтобы тот извлек пули, ибо говорят, что нет лучшего гарпунщика в Гренландских морях; и я сам могу подтвердить, что он хороший парень, и видел теперь, как он лежит весь окоченевший и бледный от слабости и потери крови. А вот Дарли мертв, как дверной гвоздь; и в воскресенье ему устроят похороны, каких в Монксхейвене сроду не видывали. Ну-ка, девица, дай нам утюг, хватит тратить время на разговоры.
– Это не трата времени, – возразил Дэниэл, грузно задвигавшись на стуле, чтобы еще раз почувствовать, сколь он беспомощен. – Будь я молод, как когда-то, паря, и если б не ревматизм, уж тогда бы эти вербовщики узнали, что им их злодеяния с рук не сойдут. Эх, беда! Сейчас еще хуже, чем в пору моей молодости, когда мы воевали в Америке, а ведь и тогда было несладко.
– А что Кинрэйд? – спросила Сильвия, протяжно вздохнув после того, как она осмыслила услышанное. Щеки ее розовели все гуще и гуще, глаза блестели, пока она внимала портному.
– О, он поправится. Не умрет. Жизнь в нем крепко сидит.
– Наверно, он кузен Молли Корни, – покраснела Сильвия, вспомнив, что Молли намекала, будто Кинрэйд ей больше чем кузен.
И Сильвии тотчас же захотелось пойти к подруге и узнать все мелкие подробности, которыми женщины не считают зазорным делиться друг с другом. С этой минуты в сердечке Сильвии жила только одна эта цель. Но в том она открыто не признавалась даже самой себе. Ей только не терпелось увидеть Молли, и она почти уверовала сама в то, что ей нужен совет подруги относительно фасона плаща, который Донкин раскроит и который она сама сошьет под руководством портного. Как бы то ни было, именно эту причину она назвала матери, когда к вечеру домашние дела были переделаны и небо прояснилось после дождя.
Глава 6. Похороны моряка
Жилище семьи Корни, Мосс-Брау, не отличалось чистотой и уютом. Грязный двор усеивали лужи и навозные кучи, меж которыми специально положили камни – только по ним и можно было подобраться к входной двери. В большой комнате всякий день сушилась у очага одежда: кто-нибудь из многолюдной беспорядочной семьи Молли вечно устраивал так называемые постирушки, как говорили в этом краю, – подстирывали кое-какие вещи, которые забыли постирать вместе с остальным бельем в день, отведенный для стирки. А порой грязные вещи валялись в неопрятной кухне, которая с одной стороны открывалась в комнату, служившую одновременно гостиной и спальней, с другой – в маслодельню, единственное чистое место во всем доме. Переступая его порог, вы сразу же видели вход в подсобное помещение кухни – судомойню. В целом же, несмотря на хаос, создавалось впечатление, что это жилище обеспеченной семьи, Корни по-своему были богаты – птицей, скотом и детьми; и ни грязь, ни извечная суматоха, происходившая от плохой организации работы, не мешали им радоваться жизни. Все они были легкого, веселого нрава; миссис Корни и ее дочери всегда тепло привечали гостей и охотно садились поболтать в любое время, будь то десять утра или пять вечера, хотя по утрам в доме полно было дел по хозяйству, которые требовали внимания, а к вечеру, то есть в конце трудового дня, жены и дочери фермеров «прибирались», как говорили тогда, или, понынешнему, «принаряжались». Конечно, в доме, подобном этому, Сильвия была желанным гостем. Юная, очаровательная, умная, она, как и подобает ее лучезарной натуре, привносила свежую струю приятного оживления в любое окружение. И к тому же, поскольку Белл Робсон слишком высоко задирала нос, визиты ее дочери расценивались скорее как милость, ибо Сильвии не дозволялось ходить к кому попало.
– Садись, садись! – вскричала миссис Корни, передником вытирая стул. – Молли скоро придет. Она в сад пошла посмотреть, есть ли паданцы, чтобы пару пирогов испечь для ребят. Они любят на ужин яблочные пироги, подслащенные патокой, и с твердой хрустящей корочкой, чтоб было что пожевать, а мы еще яблоки не собрали.
– Если Молли в саду, я пойду ее поищу, – сказала Сильвия.
– Ну-ну! Знаю я, посекретничать хотите, девочки, про дружков своих сердешных и прочее. – Миссис Корни многозначительно посмотрела на Сильвию, за что та на мгновение ее возненавидела. – Я помню, помню, как сама когда-то была молодой. Осторожней, там сразу за дверью большая лужа.
Но Сильвия уже мчалась через задний двор, еще более неухоженный, если такое вообще возможно, чем передний. Через маленькую калитку она влетела в сад, где росли старые скрюченные яблони с покрытыми лишайником стволами, в которых по весне вили гнезда хитроумные зяблики. На деревьях оставались и больные ветки, изъеденные гнилью, которые, конечно, не плодоносили, но придавали пышности кронам, образовывавшим сучковатый плетеный навес над головой; большие участки сада покрывали пучки спутанной мокрой травы. На старых серых деревьях все еще висело относительно много румяных яблок, и тут и там в неподстриженной зелени под ногами краснели паданцы. Любой, кто не был знаком с семейством Корни, озадачился бы вопросом, почему с яблонь до сих пор не собран урожай, если видно, что плоды давно созрели; но те на практике всегда следовали правилу, пусть и неписаному: «Не делай сегодня то, что можно отложить на завтра», и поэтому при малейшем дуновении ветра яблоки падали с деревьев и гнили на земле, пока у «ребят» не возникало желание отведать на ужин пирогов.
Завидев Сильвию, Молли кинулась навстречу подруге, в спешке спотыкаясь о пучки травы.
– Вот так сюрприз! – воскликнула она. – Кто бы подумал, что тебя можно увидеть в такой ненастный день?
– Так ведь погода разгулялась, вечер чудесный, – отвечала Сильвия, взглянув на ласковое вечернее небо в просветах меж веток яблонь. Оно имело нежный бархатистый оттенок серого, подернутого тепловатой розовинкой скорого заката. – Дождь прекратился, а я хотела посоветоваться насчет плаща, а то у нас дома сейчас Донкин работает, и еще хотела новости узнать.
– Какие новости? – спросила Молли, ибо про нападение «Авроры» на «Добрую удачу» она слышала несколько дней назад, и, говоря по правде, эта история уже выскочила у нее из головы.
– Ты разве не слышала про вербовщиков и китобой, про ужасную стычку между ними и про кузена своего Кинрэйда, который проявил себя настоящим храбрецом, а теперь лежит на смертном одре?
– О! – воскликнула Молли, сообразив, какие новости имеет в виду Сильвия, и несколько удивившись горячности ее тона. – Да слышала, давно уже. Но Чарли вовсе не на смертном одре, ему гораздо лучше; и мама говорит, на следующей неделе его перевезут сюда, чтоб мы его выхаживали, да и воздух здесь лучше, нежели в городе.
– Ой, я так рада! – от всего сердца сказала Сильвия. – А то я думала, что, может, он умрет и я никогда его не увижу.
– Увидишь, обещаю, если, конечно, все пойдет хорошо, а то ведь он тяжело ранен. Мама говорит, у него на боку четыре синие отметины, которые останутся ему на всю жизнь, а доктор боится, что он изнутри изойдет кровью и скончается, если за ним не приглядывать.
– Но ты же сказала, что ему лучше, – произнесла Сильвия, чуть побледнев.
– Ну да, лучше, только ведь в жизни всякое бывает, особенно после огнестрельных ран.
– Он повел себя очень благородно, – задумчиво проронила Сильвия.
– А я никогда и не сомневалась в том, что он герой. Много раз слышала, как он говорил: «Слово чести», и теперь он всем показал, какой он благородный человек.
О благородстве Кинрэйда Молли говорила не сентиментально, а как женщина, заявляющая на него свои права, что подтверждало догадки Сильвии: подругу с ее кузеном связывало взаимное чувство. Но следующие слова Молли повергли ее в недоумение.
– Что до твоего плаща, ты за капюшон или пелерину? Наверно, в этом весь вопрос.
– Ой, да мне все равно! Расскажи еще о Кинрэйде. Ты и вправду думаешь, что ему станет лучше?
– Вот те на! Что это ты, подруга, так разволновалась за него? Я уж передам ему, что им сильно заинтересовалась одна молодая женщина!
С той минуты Сильвия перестала расспрашивать про Кинрэйда. Помолчав, она уже другим, сдержанным, тоном произнесла:
– Пожалуй, за капюшон. А ты как думаешь?
– Ну, вообще-то капюшоны уже выходят из моды. Я бы на твоем месте сделала пелерину из трех частей: по одной на каждое плечо, и одна красиво падает на спину. Но лучше давай в воскресенье сходим в монксхейвенскую церковь, посмотрим, как одеты дочери мистера Фишберна, у них ведь наряды из Йорка. Нам не обязательно глазеть на них в церкви, рассмотрим на церковном дворе – с них не убудет. К тому же будут хоронить моряка, застреленного вербовщиками, так что сразу двух зайцев поймаем.
– Я хотела бы пойти, – сказала Сильвия. – Мне так жаль тех несчастных моряков: одних убили, других похитили, стоило им вернуться домой, как мы это наблюдали в прошлый четверг. Попрошу маму, чтоб отпустила.
– Попроси. Меня-то моя отпустит, а может, и сама пойдет; я слышала, это будет грандиозное событие, которое запомнится на многие годы. И мисс Фишберн точно там будет, так что я попросила бы Донкина просто раскроить сам плащ и до воскресенья забыла бы и про капюшон, и про пелерину.
– Проводишь меня немного? – спросила Сильвия, видя сквозь потемневшие ветки, что вечерняя заря становится все более алой.
– Не могу. Я бы не прочь, но столько еще надо сделать, а время летит так быстро, оглянуться не успеваешь. В общем, до воскресенья. Жду тебя у ступенек ровно в час; мы не спеша пойдем в город, хорошенько осмотримся, разглядим наряды, зайдем в церковь, помолимся, потом выйдем и посмотрим похороны.
Наметив план действий на воскресенье, девушки, которых обстоятельства – близость проживания и одинаковый возраст – заставили в какой-то мере сдружиться, на время расстались.
Сильвия торопилась домой, чувствуя, что загулялась; ее мать стояла на маленьком пригорке у дома и высматривала дочь, ладонью прикрывая глаза от низких лучей заходящего солнца, но стоило ей узреть вдалеке Сильвию, она тут же вернулась к своим делам по хозяйству. Женщина она была неразговорчивая, не склонная к демонстрации чувств; мало кто из сторонних наблюдателей догадался бы, как сильно она любит свое дитя, но Сильвия, безо всяких раздумий и наблюдений, инстинктивно понимала, что сердце матери отдано ей.
Отца с Донкином Сильвия застала за теми же занятиями, какими они были поглощены, когда она уходила: мужчины беседовали и спорили, один – мучаясь вынужденным бездельем, второй – орудуя иголкой с ниткой так же быстро, как и говорил. Казалось, они вовсе не заметили отсутствия Сильвии; впрочем, как и мать, по всей видимости, всю вторую половину дня усердствовавшая в маслодельне. Но три минуты назад Сильвия успела заметить, что мать ее высматривала; и на более позднем этапе жизни, когда никого особо не будут волновать ее уходы и приходы, она не раз вспомнит прямую несгибаемую фигуру матери, стоящую лицом к солнцу и в его слепящих лучах выглядывающую свое чадо; эта картина будет внезапно возникать в ее воображении, наполняя сердце тоской по утраченному счастью, которое она в свое время, когда оно у нее было, должным образом не ценила.
– Как самочувствие, папочка? – спросила Сильвия, останавливаясь сбоку от стула, на котором сидел Дэниэл, и кладя руку ему на плечо.