Полная версия
Государство и право в Центральной Азии глазами российских и западных путешественников XVIII – начала XX в.
Другим примером являются мемуары Н.В. Чарыкова – первого русского политического агента в Бухарском эмирате. Писал он их уже под конец жизни. Вынужденный бежать из России и поселиться в Константинополе, он также всячески старался подчеркнуть свою ведущую роль во внешней политике России, в том числе и в проведении реформ в Бухарском эмирате во время пребывания там в 1886–1890 гг. Таким образом, при использовании сведений мемуаров следует принимать во внимание цель их написания и критически оценивать сведения авторов о контактах с теми или иными центральноазиатскими властями и результаты этих контактов.
Немало представителей дипломатического и военного ведомств, а также ученых, посетивших Центральную Азию либо в составе посольств, либо с собственными чисто научными целями (подобные поездки начались уже после установления российского контроля над центральноазиатскими государствами, т. е. с конца 1860–1870-х годов), не ограничивались путевыми записками или официальными отчетами, а писали по итогам поездок целые научные труды, посвященные Центральной Азии, в том числе политическим и правовым аспектам ее развития. До сих пор сохраняют ценность труды Н.В. Ханыкова о Бухарском ханстве, А. Вамбери о Бухаре и Хиве, Ч.Ч. Валиханова и А.Н. Куропаткина о Кашгарии, Д.Н. Логофета о Бухарском эмирате и т. д.
Однако и эти работы следует использовать с известной долей критицизма. Весьма распространенным явлением в подобных работах является включение в них сведений авторов, ранее писавших о тех же государствах. Так, Н.В. Ханыков в своем «Описании Бухарского ханства» (1843) использовал немало сведений, приведенных Е.К. Мейендорфом, совершившим путешествие в Бухару в 1820 г., а венгерский автор А. Вамбери (путешествовавший по Средней Азии в 1863 г.), в свою очередь, неоднократно приводит сведения о Бухаре, позаимствованные у самого Ханыкова. А.Н. Куропаткин, побывавший в Кашгарии и собравший немало информации из первых рук, тем не менее опирается на работы предшествующих авторов, дополняя ими собственные наблюдения. Один из российских первооткрывателей Памира, Л.Б. Громбчевский, даже в своем дневнике использовал сведения других исследователей – В.Н. Ошанина, Н.Н. Покотило, Д.В. Путяты, А.Э. Регеля и др. Посетивший Бухару в начале XX в. А. Ржевуский опирается на сведения В.В. Крестовского, побывавшего там в 1882 г. и, в свою очередь, заимствовавшего часть сведений у Л.Ф. Костенко – участника посольства в Бухару 1870 г. С одной стороны, это свидетельствует о профессионализме этих авторов как ученых, хорошо знающих историографию изучаемой ими тематики, но с другой – лишает нас возможности проверить достоверность приводимых сведений за счет сравнения источников, поскольку в данном случае об их независимости говорить не приходится[12]. Поэтому требуется сравнивать сведения, приведенные в научных работах по итогам путешествий с другими видами источников – охарактеризованными выше отчетами, дневниками, мемуарами и проч. Кроме того, не следует забывать, что нас интересуют, прежде всего, результаты личных наблюдений путешественников, правовые отношения, свидетелями и участниками которых они сами становились. Поэтому сведения о лицах или событиях, имевших место задолго до их пребывания в странах и регионах Центральной Азии, носят характер не столько источника, сколько исторического сочинения [Кюгельген, 2004, с. 398].
Следующий источник, который привлекался нами для изучения государственности и права Центральной Азии – свидетельства пленников, длительное время пребывавших в Бухарском, Хивинском и Кокандском ханствах, у туркмен и т. д. По поводу ряда сочинений подобного рода у исследователей нет сомнений в их достоверности – например, в отношении «Странствия» Ф. Ефремова, хотя отмечается его «на редкость авантюрный сюжет» [Путешествия, 1995, с. 134]. До сих пор практически не исследованы записки некоего «персиянина» Василия Михайлова, побывавшего в начале 1770-х годов в плену у калмыков, казахов и в Хиве, соответственно, не подвергнута сомнению их достоверность. При этом вызывает удивление хотя бы тот факт, что они были опубликованы сначала на немецком языке в Риге в 1804 г., затем на английском языке в Лондоне 1822 г. [Bergmann, 1804; Michailow, 1822], но до сих пор не были переведены на русский язык[13].
Гораздо больше сомнений в достоверности вызывают сведения русских пленников, переданные другими авторами. Так, современный исследователь Е.К. Созина не без оснований усматривает в «рассказах пленников», опубликованных В.И. Далем (в частности, от лица Ф. Грушина и Я. Зиновьева) некую идентичность, т. е. следование единой схеме: пленение туркменами, продажа в Хиву, попадание в услужение к хану, несколько неудачных побегов и в конечном счете удачный; при этом она проводит сравнения и с произведениями, однозначно относящимися к художественной литературе, в которых присутствует тот же сюжет [Созина, 2016, с. 11]. Можно согласиться с мнением исследовательницы, что подобные рассказы имели под собой реальную основу, но они могут и не быть отражением реальных событий сами по себе. Также следует принять во внимание появление значительного числа таких сюжетов в 1830–1870-е годы, т. е. в тот период, когда Россия активизировала действия по продвижению в Центральную Азию: освобождение русских пленников, томящихся в рабстве в среднеазиатских ханствах являлось одной из основных целей российских властей сначала в дипломатических переговорах, а затем и в военных действиях против Бухары, Хивы и Коканда.
Наконец, значительную группу источников составляют работы публицистического характера – статьи и очерки в периодической печати, а также публицистические работы, «замаскированные» под дневники, мемуары или научные труды. Газетные или журнальные публикации не всегда представляют собой «легковесные» тексты: в ряде случаев это могут быть вполне достоверные описания центральноазиатских реалий в доступной форме и достаточно сжатом виде, предопределенном требованиями к объему статьи. Тем не менее среди таких текстов встречаются вполне научные работы, содержащие и фактические данные, и статистику, и яркие примеры конкретных политических и правовых отношений в государствах Центральной Азии.
Вместе с тем ряд работ, которые зачастую рассматриваются как достоверные источники, не всегда вызывают высокую оценку исследователей. В первую очередь это можно отнести к западным работам – в особенности к запискам английских путешественников. В XVIII в. в Британской империи начинает складываться течение, впоследствии известное в историографии под названием «ориентализм» (см.: [Саид, 2006]). Оно характеризовалось покровительственным отношением к системе ценностей народов Востока, и это в полной мере отразилось на характеристике английскими путешественниками государственных и правовых институтов стран Центральной Азии: в ней превалируют эмоциональные оценки, подчеркивается деспотизм восточных монархий, отсталость местного права, ненавязчиво (а порой и вполне откровенно) проводится идея необходимости установления над ними британской власти – для приобщения центральноазиатских обществ к «благам» европейской цивилизации. И большинство конкретных примеров деятельности властных структур или применения принципов и норм права в английских работах являют собой либо забавные казусы, свидетельствующие о консерватизме в Центральной Азии, либо примеры особой жестокости, несвойственной «просвещенному европейскому обществу». Яркими примерами подобного отношения являются работы А. Бернса, А. Вамбери, Д.Н. Керзона и др. Для сравнения: российские путешественники в большинстве своем ограничиваются констатацией фактов, избегая оценок и критики, поскольку в большей степени преследуют цель найти точки соприкосновения со странами и народами Центральной Азии, а не установить над ними контроль и распространить на них более «совершенные» принципы государственности и права.
Кроме того, нельзя не учитывать и соперничества России и Англии за контроль над Центральной Азией в рамках неоднократно упоминавшейся выше «Большой игры». Как следствие, английские (как и другие европейские и американские) путешественники крайне негативно относятся к российской политике преобразований в подконтрольных ей государствах и регионах Центральной Азии, обвиняя Россию в полном подчинении Бухары и Хивы (номинально продолжавших считаться независимыми), вытеснении местных традиций управления и права и проч. При этом, следуя своей концепции «ориентализма», они признают, что российское влияние способствовало смягчению деспотизма, уничтожению жестоких наказаний, уменьшению преступности и беспорядков в Центральной Азии, что, на наш взгляд, противоречит их же вышеупомянутым критическим замечаниям.
Впрочем, высказываются критические замечания и в отношении записок российских путешественников. Так, ряд авторов достаточно критически относятся к запискам Б.Л. Тагеева, участника «памирских походов» начала 1890-х годов, который, по их мнению, мало интересовался реалиями Западного Памира и больше внимания уделял захватывающим сюжетам походов и сражений, которые должны были привлечь внимание читателей. Еще более сложно разделить объективную информацию и субъективное мнение в произведениях военного чиновника, ученого и публициста Д.Н. Логофета, издавшего в 1909–1911 гг. целую серию книг и статей, в которых он подверг резкой критике непоследовательную политику российских властей в Бухарском эмирате, в результате которой это государство стало еще более сильным и централизованным, чем было до установления российского протектората. В последней главе этой книги мы посвятили специальный параграф анализу произведений Д.Н. Логофета, которые рассматриваем не как объективные исследования состояния Бухарского эмирата, а как отражение противостояния Военного министерства (к которому принадлежал сам Логофет) и МИД Российской империи по поводу будущего этого государства.
Итак, подводя итоги вышесказанному, можно отметить, что наиболее заслуживающим доверия источником можно счесть отчеты дипломатов и военных. Однако их записки не всегда достаточно подробно освещают политико-правовые реалии центрально-азиатских стран и народов, поэтому необходимо опираться и на другие упомянутые источники – с учетом тех особенностей, которые мы попытались определить выше. Полагаем, определенное мнение о степени достоверности записок в зависимости от личных качеств, образования, официального положения путешественников и проч. позволит сформировать также и прилагаемый в конце книги биобиблиографический словарь.
Глава II
Государственность и право Бухарского ханства (эмирата) в записках путешественников
Бухарское ханство (с конца XVIII в. – эмират[14]) являлось самым крупным и могущественным из государств Средней Азии, поэтому неудивительно, что именно туда стремилось наибольшее число иностранцев с самыми разными целями: разведочными, дипломатическими, военными, экономическими, а впоследствии – научными и даже развлекательными. Вследствие этого именно о Бухаре имеется наиболее значительное количество записок иностранных путешественников, в которых нередко затрагиваются различные аспекты политической, государственной и правовой жизни этого ханства. В настоящей главе будут проанализированы сведения российских и западных путешественников о государственности и праве Бухарского ханства/эмирата в XVIII – второй половине XIX в., до того как над ним был установлен российский протекторат[15].
§ 1. Монархи: эволюция правового статуса
Уже в первой четверти XVIII в. власть бухарских монархов-Аштарханидов – потомков Чингис-хана по линии его старшего сына Джучи[16] – находилась в состоянии кризиса, и они во многом являлись лишь номинальными монархами, что не осталось незамеченным и иностранными путешественниками. Уже Ф. Беневени, посланник Петра I в Иран и Среднюю Азию, побывавший в Бухаре в 1724–1725 гг., отмечал, что хан Абу-л-Файз (прав. 1711–1747) целиком зависел от своих приближенных из числа родоплеменных вождей, которые могли в любой момент предать его или поднять мятеж. Войска же зачастую хану не подчинялись, требуя от него сначала выплатить им жалованье. Неудивительно, что хан чувствовал себя весьма неуверенно на престоле, нередко не имея возможности противостоять не только внешним врагам, но и внутренней оппозиции [Беневени, 1986, с. 77–79, 126][17].
При этом даже такая номинальная власть оказывалась привлекательной для различных претендентов. Так, в 1722 г. претензии на бухарский трон предъявил некий Раджаб-султан – двоюродный брат и ставленник хивинского хана Ширгази, обосновавшийся во втором по значению городе ханства – Самарканде. Его немедленно поддержали многие узбекские племена Бухарского ханства в противовес Абу-л-Файзу, включая и ханского аталыка – «набольшего одного из узбеков», «на которого сей хан [Абул-Фейз], яко на своего брата, надеялся» [Беневени, 1986, с. 78] (см. также: [Гулямов, 1978, с. 29]). Фактически ханство раскололось на две части, каждая из которых признавала одного из двух соперничающих монархов. Законный монарх, не доверяя собственным подданным, был вынужден доверить свою безопасность наемным воинам-«калмыкам» (т. е. выходцам из Джунгарского ханства) и даже своим «придворным холопам», среди которых были и русские пленники из числа солдат А. Бековича-Черкасского, попавшие затем в Бухару [Беневени, 1986, с. 125; Ефремов, 1811, с. 89, 94–95].
Фактически Абу-л-Файз стал последним ханом, который вступил на престол в соответствии с законом. В 1747 г. он был убит, и на трон стали возводиться монархи с сомнительной легитимностью (нередко – потомки младших ветвей бухарского ханского рода и даже по женской линии), фактическая же власть перешла к аталыкам из племени мангыт. Лишаясь все больше власти фактически, ханы-Аштар-ханиды на рубеже XVIII–XIX вв. были и формально отстранены от власти, которая перешла к новым монархам – эмирам из узбекского племени мангытов, чья династия также получила название Мангытской (ок. 1800–1920).
Несмотря на то что новые бухарские правители не принадлежали к роду Чингис-хана и, соответственно, не могли претендовать на ханский титул, довольствуясь статусом эмиров[18], власть монарха Бухары при них существенно укрепилась. В отличие от последних Чингизидов, новые правители и до своего официального прихода к власти уже около полувека фактически управляли Бухарой, соответственно, объявив себя монархами, они сохранили все имевшиеся у них рычаги власти и вернули главе государства прерогативы, утраченные при последних Аштарханидах, о чем также имеются упоминания в записках иностранных путешественников.
Выступая ревнителями веры и, соответственно, формально отстаивая главенствующую роль шариата в регулировании отношений своих подданных, эмиры издавали указы (ярлыки) и принимали решения, фактически формируя реально действующее в Бухаре законодательство, которое нередко противоречило шариату. При этом сами монархи всячески старались подчеркнуть свое благочестие и действие исключительно в интересах ислама и шариата[19]. Так, уже в начале XIX в. эмир Хайдар (1800–1826) провозгласил себя сейидом (потомком пророка Мухаммада) и «главой правоверных» («амир ал-муминин»), повелев чеканить этот титул даже на монетах [Мейендорф, 1975, с. 113][20]. А его сын эмир Насрулла (1827–1860) пошел еще дальше и добился от реиса («великого муллы») принятия фетвы о том, что он, эмир, является пастырем, а его подданные – овцами, следовательно, он имеет всю полноту власти над ними, и любое его решение, любой указ должны неукоснительно исполняться, даже самые жестокие [Wolff, 1846, p. 236–238]. При этом он, демонстрируя благочестие, раздал все свое имущество, накопленное до воцарения, на благотворительные цели и в течение всего своего правления тратил много средств (до четверти доходов казны) на содержание мечетей, медресе и проч. [Бернс, 1848, с. 417, 431–432].
Вместе с тем стремясь подчеркнуть свое величие, эмиры опирались не только на мусульманские, но и на другие исторические и политические традиции, имевшие давнее распространение в Центральной Азии. Так, Е.К. Мейендорф упоминает, что по приказанию эмира один мулла публично читал на площади историю «Искандера Зулкарнайна», т. е. Александра Македонского, тем самым сопоставляя ныне правящего монарха с великим завоевателем [Мейендорф, 1975, с. 151] (см. также: [Кюгельген, 2004, с. 178]).
Обосновывая все свои действия и решения борьбой за сохранение, чистоту и распространение «истинной веры», бухарские эмиры-Мангыты фактически в течение всего своего правления (1800–1920) являлись абсолютными монархами. Соответственно, большинство европейских путешественников, побывавших в Бухаре, описывают их власть как неограниченную и деспотическую [Мейендорф, 1975, с. 131, 133; Ханыков, 1843, с. 179; Яковлев, 1821, с. 43] (см. также: [Becker, 2004, p. 89, 157, 167–169]). Особняком стоит мнение лишь А. Вамбери, который характеризует эмира Музаффара (прав. 1860–1885) как «сурового, но справедливого правителя» [Вамбери, 2003, с. 148–149], гораздо более мягкого, чем его предшественники, в том числе и родной отец Насрулла.
Впрочем, недостатки политического устройства Бухары, приведшие к ослаблению власти ханов-Аштарханидов в XVIII в., сохранялись и в период эмирата, поэтому, несмотря на сильную и прочную власть, Мангыты не всегда могли контролировать влиятельных родоплеменных предводителей, занимавших высокие посты при дворе или являвшихся региональными наместниками. Кроме того, вызывали опасения эмиров даже ближайшие родственники, имевшие права на трон – братья, сыновья и племянники. Отсутствие четкого порядка престолонаследия, с древности характерное для тюрко-монгольских государств, давало право претендовать на верховную власть любому прямому потомку правящего рода, поэтому такие опасения становятся вполне понятными. Российские дипломаты П.И. Демезон и А. Леман сообщают о смуте, последовавшей за смертью эмира Хайдара, поскольку все его сыновья имели равные права на трон [Демезон, 1983, с. 64–68; Соловьев, 1936, с. 63–64]. Дипломат Н.П. Игнатьев отмечает, что Насрулла, наверное, самый могущественный из Мангытов, «чрезвычайно боится, близко к себе не допускает и держит большею частью в Кермине» своего единственного сына Музаффара [Игнатьев, 1897, с. 224]. А сам Музаффар опасался претензий на трон своего двоюродного брата Сейид-Абдаллаха и племянника Сейид-Ахада (причем оба являлись членами правящей династии лишь по женской линии!) [Стремоухов, 1875, с. 684–685] (см. также: [Россия, 2011, с. 308])[21]. В свою очередь, каждый из семерых сыновей эмира Музаффара имел одинаковые права на занятие трона, не считая старшего, Катта-туры, поднявшего восстание против отца в 1868–1869 гг., в результате чего был изгнан из эмирата и лишен прав на трон. Поэтому попытки русских дипломатов встретиться с любым из них (что в глазах эмира выглядело признанием его со стороны российских властей в качестве вероятного наследника бухарского трона) всячески пресекались эмирскими властями, поскольку была опасность, что братья перессорятся и начнут смуту в эмирате [Костенко, 1871, с. 57; Носович, 1898, с. 274–275].
Как ни парадоксально, но именно установление российского протектората в 1868–1873 гг., в результате которого власть эмиров оказалась до некоторой степени ограниченной, упорядочило отношения бухарских монархов с регионами эмирата и систему престолонаследования в Бухаре.
§ 2. Центральный аппарат управления
Несмотря на то что некоторые путешественники имели возможность неоднократно встречаться с ханами среднеазиатских государств, гораздо чаще им приходилось иметь дело с ханскими приближенными. Одни из сановников непосредственно ведали внешнеполитическими делами соответствующего ханства, с другими же российским и западным дипломатам и путешественникам приходилось вступать в контакт как с наиболее влиятельными государственными деятелями. Записки путешественников содержат ценную информацию о системе центральных органов власти Бухары, а также выразительные характеристики отдельных представителей власти, их взаимоотношений между собой и проч.
Бухарское ханство (эмират) являлось наиболее развитым из среднеазиатских государств в политическом, правовом и экономическом отношении. Это проявилось и в наличии у него разветвленного, многоуровневого, но при этом достаточно централизованного аппарата. Все направления государственной деятельности контролировались столичными сановниками, составлявшими своеобразное правительство при хане (эмире) и нередко обладавшими влиянием, которое не уступало власти самого главы государства.
Высшим сановником в Бухаре при ханах-Аштарханидах в XVIII в. считался аталык, что в переводе с тюркского языка означает «заступающий место отца». Название отражает изначальное значение этой должности: в средневековых тюрко-монгольских государствах ее обладатель был своего рода наставником-«дядькой» при царевичах из рода Чингис-хана, который по мере возвышения своего подопечного также мог существенно повысить свой статус (см. подробнее: [Беляков, Виноградов, Моисеев, 2017]). Однако в Бухаре XVIII в. это звание приобрело совершенно иное значение: аталык фактически превратился в высшего сановника – главу ханского правительства и верховного военачальника. Как правило, аталыками становились предводители наиболее крупных и влиятельных родоплеменных объединений.
Согласно Мир Иззет-Улле, первым аталыком, фактически обладавшим статусом премьер-министра, стал Худояр-бий из племени мангыт, от которого власть унаследовал его сын Мухаммад-Хаким-бий, а затем и его собственный сын Мухаммад-Рахим. Влияние его было настолько велико, что он, свергнув и убив нескольких ханов-Чингизидов, в конце концов, на короткое время провозгласил ханом Бухары себя самого (1756–1758) [Mir Izzet Ullah, 1843, р. 340] (см. также: [Сами, 1962, с. 42–47]). И хотя родственники Мухаммад-Рахима, пришедшие к власти после его смерти, вновь стали возводить на престол ханов-Чингизидов, ни для кого, в том числе и для иностранных путешественников, не был секретом номинальный характер власти последних. Так, русский пленник Ф. Ефремов, пребывавший в Бухарском ханстве в 1770-е годы, сообщает, что хан «подвластен» аталыку [Ефремов, 1893, с. 130]. Дипломат М. Бекчурин, побывавший в Бухаре в 1781 г., передает слова бухарского сановника, который вел с ним переговоры, «что хан у них никакой власти не имеет, а правит всеми делами аталык Даниял-бий мангыт. Он властен хана пожаловать и разжаловать, а только де держут хана для одного виду» [Бекчурин, 1916, с. 301].
Влияние аталыка было настолько значительным, что, когда Мангыты все же решили официально занять трон (хотя и под титулом эмиров, а не ханов), эта должность была просто-напросто упразднена[22] и вместо нее появилось несколько других. Главной из них стала должность кушбеги[23], который изначально являлся градоначальником столицы Бухарского эмирата, но позднее превратился в «премьер-министра» при эмире. Путешественники, знакомые с системой центральной власти в таких развитых в политическом отношении мусульманских государствах как Османская империя или Персия, проводят параллель между кушбеги и визирем, который, и в самом деле, был главой правительства в этих государствах [Бернс, 1848, с. 413; Будрин, 1871, с. 39; Ханыков, 1844, с. 5].
Несомненно, роль кушбеги была в эмирате весьма значительной, однако, как представляется, путешественники все же могли несколько преувеличивать ее – по той причине, что именно с этим сановником им приходилось вступать в первичный контакт по прибытии в столицу, и от его воли зависело, когда именно они увидятся (и увидятся ли вообще) с монархом. Неудивительно, что в процессе общения с путешественниками многие кушбеги всячески старались подчеркнуть свое значение и влияние при дворе эмира, чтобы получить больше даров от иностранцев [Бернс, 1848, с. 382–388; Демезон, 1983, с. 18; Мейендорф, 1975, с. 54–55, 134; Носович, 1898, с. 283, 285]. Некоторые путешественники в своих записках упоминают даже, что в разговорах с ними кушбеги приравнивал себя к эмиру или же старался преуменьшить в их глазах власть монарха, соответственно, повышая собственную роль в государстве [Бернс, 1848, с. 415; Носович, 1898, с. 632]. Впрочем, другие «премьер-министры», напротив, старались не проявлять свое влияние слишком явно, да еще и в присутствии иностранцев. Например, Н.Ф. Петровский, посетивший эмират в 1873 г. в качестве «туриста», вспоминал, что весьма влиятельный куш-беги Мулла-Мехмеди-бий отказывался без одобрения эмира (объезжавшего в это время свои владения) давать ему разрешение на поездку в г. Чарджуй [Петровский, 1873, с. 242].
Как бы то ни было, но значение кушбеги, и в самом деле, было весьма велико. Не ограничиваясь функциями «мэра» столицы эмирата[24], он также отвечал за сбор налогов в эмирскую казну, контролировал торговлю в эмирате, в том числе и с иностранцами [Крестовский, 1887, с. 286; Маев, 1879а, с. 118; Мазов, 1883, с. 44]. Со временем его административные и хозяйственные обязанности оказались настолько велики, что во второй половине XIX в. функция по приему иностранных послов в эмирате фактически перешла к другому сановнику – мирахуру («конюшему») [Арендаренко, 1974, с. 44–45; Костенко, 1871; Крестовский, 1887, с. 43, 50, 100; Носович, 1898, с. 632; Петровский, 1873, с. 217; Яворский, 1883, с. 321]. Более того, когда эмир покидал город, отправляясь в поход или же в поездку по собственным владениям, его замещал именно кушбеги [Мазов, 1883, с. 43; Mir Izzet Ullah, 1843, р. 331].