Полная версия
Однокомнатное небо
Однокомнатное небо
Максимилиан Неаполитанский
© Максимилиан Неаполитанский, 2019
ISBN 978-5-4496-8069-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие
Можно так: проза есть пересказанная поэзия. В этом случае весь сборник «Однокомнатное небо» представляет собой собрание историй, в основе которых лежит поэтическая мысль. Поэтическая мысль как первая или последняя строчка стихотворения, как ёмкий афоризм или цитата, как народная частушка или японское хокку. Для определения поэтической мысли у каждого рассказа есть эпиграф – идейная концентрация и предвосхищение будущей истории.
Можно так: рассказ есть выражение любви к жизни. Или лучше: ощущение своего родства с жизнью. Потому что рассказчик – автор, наблюдатель, экспериментатор, – чтобы описать хотя бы малую часть жизни, должен сначала полюбить её. Сделать так, чтобы жизнь стала его сестрой. Отсюда некая всеобщность и ликование – отсюда мысли о закате прошлого и предвкушение нового. Ещё: предвкушение лета. Потому что лето – второе рождение каждого года. Год наступает с началом января – рождается, наступает лето – год рождается второй раз, наконец получая право ожить по-настоящему, не астрономически. В каждом рассказе есть традиционная (как известный приём) деталь – и в этих деталях, аллюзиях, ссылках и отсылках тоже скрыто ощущение радости перед всем миром и всей жизнью.
Можно так: рассказ смывает рамки между реальностью и сном, между бытием и сознанием. Что же я (автор) сделал? Описал наш общий мир или придумал свой? Если придумал свой, то там вполне мог и стереть случайные рамки: преднамеренно ввести героя в состояние гипноза. И вот он – мой герой – ищет что-то, ищет и наконец находит – идею, смысл, цель, высокую болезнь. Когда герой ищет – это называется сюжет, когда находит – жизнь. Потому что найдя, он уже не мой герой, он принял мою помощь, позволил провести его, но потом отдалился от меня и стал сразу для всех. Герой нашёл – сюжет закончился, и уже каждый читатель вправе продолжить вести героя, вправе впустить его в свою память, предложить ему где-нибудь место и там оставить. Это опять же стирание рамок.
Можно так: рассказ есть наша жизнь, запечатлённая в слове. Художественная фотография художественных моментов жизни. Потому что в каждом рассказе: человек, друг, брат, знакомый, коллега – все они настоящие. Все они когда-либо были мной или были со мной. И в каждом было что-то оригинальное, поэтическое, историческое, открытое миру и художнику. Если бы они знали много художников, то – я уверен – каждый из этих художников запечатлел бы их, сохранил: на холсте, на бумаге, в слове, в памяти… Отсюда обращение к каждому индивидуально, отсюда послание, сообщение, намёк, внутренний диалог на расстоянии.
Диалог с помощью символов, смыслов, высказываний и открытых мыслей.
Безначальный диалог художника с жизнью, с миром и – самое главное – с читателем.
Друг пространства
Льёт дождь. Да будет так же свят…
Б. ПастернакПомню – осенний холодный воздух. Воздух не может падать, но в тот день он именно падал – падал на тротуары прямых улиц, на прямые мосты, на прямые перила, на прямые дроги и – на сгорбившихся прохожих. Прохожих, похожих на настоящих людей – они смотрели вниз, но были живыми, не серыми – разно серыми, серыми с мыслью, с размышлением, со смыслом. Воздух падал на них, и казалось, давил – с тяжестью, с грузностью, беспощадно и уже – бессмысленно. Зачем воздуху это надо? Прохожие – люди – точно рады были бы отказаться от такого воздуха.
По тротуару прямых улиц шёл Еремеев – друг многих прохожих, в том числе и наш друг. Такие друзья – особенные, редкие. Редкие – потому что торопятся и всегда пропадают, могут пропасть надолго. Особенные – потому что их, таких, как Еремеев – мало. Все всегда рядом с нами, часто – излишне близко, а он – и тут одновременно, и нет.
Еремеев и в тот день торопился. Торопился, обгонял своих друзей, не поддавался воздуху, иногда даже слишком ускорялся. Когда слишком ускорялся – ловил недовольные взгляды прохожих, которые ещё не успели стать его друзьями. Если бы стали, то всё бы поняли – и заодно стали бы нашими друзьями, потому что Еремеев следовал правилу: друг Еремеева – друг его друзей. Благодаря этому правилу образовалась целая сеть – друзей.
Осень рождала некоторые иллюзии в Еремееве – ему хотелось повспоминать тёплые вечера, уходящую жару, те приятные и загадочные сумерки. Густые сумерки с густой тёмно-зелёной листвой. Тогда было хорошо: листва была пространством, сумерки – светом, люди – кораблями, и всё это создавало систему – космическую ли, летнюю ли?
Иллюзии не мешали идти – наоборот, заставляли. Точнее – тянули, поднимали и вели. Из-за них, наверное, Еремееву не был страшен тяжёлый воздух. Он вспомнил ещё и летний дождь – самый лучший из дождей. Ибо этот дождь, который оживляет всех и всё, шумом своим, мощью своей перекрывает внутренний дождь грустных людей, – и Еремеев знал это. И ему хотелось, чтобы сейчас пошёл такой дождь, потому что вокруг было много грустных.
Еремеев сел в автомобиль. Он сказал слова приветствия шофёру, назвал ему своё имя и крепко пожал ему руку, как новому другу. Здания стали плыть за окном – волнительно, криво, разворачиваясь, отдаляясь и приближаясь. Поворот – и Еремеев чувствовал свободу, улица расширялась. Выехали на мост. Мост обнял автомобиль – и вода очень приблизилась. За мостом, тоже у самой воды – дворец. Автомобиль остановился на площади. На площади была толпа – особенная толпа из туристов, экскурсоводов и городских путешественников.
Оказавшись рядом с дворцом, Еремеев захотел взглянуть на него как бы в первый раз. Будто он – турист. Но не получилось – дворец тоже был другом Еремеева, даже могу сказать: лучшим другом. Мы разве можем вновь познакомиться с лучшими друзьями?
Вдруг начался дождь. К сожалению, не летний – морской. Он не был солёным, но цвет его, тяжесть его, томность, – всё это приближало дождь – ливень – к состоянию морской бури. Еремеев был без зонта, в одном плаще, но не торопился скрываться от воды. Вода, знал Еремеев, – жизнь. Другие люди укрывались, утеплялись, ускорялись и – исчезали. Некоторые из них тоже были друзьями Еремеева и предлагали ему зонт, но он отказывался.
Минут через семь Еремеев взглянул на часы: пора. Он направился к жёлтому зданию, на встречу.
Его уже ожидали – высокий человек с тёмными глазами и ровным взглядом. Или – лучше – с ровными глазами и тёмным взглядом. Потому что – глаза хоть как-то можно было определить, а взгляд – нет. Было смешно – разве могут эти вещи существовать отдельно?
Высокий человек был удивлён промокшему виду Еремеева, но Еремеев всё объяснил. Оказалось тоже смешно. Они пошли по длинному коридору – вглубь, вдаль, вместе, ровным шагом. На стенах – картины, на картинах – вожди. Не только одной страны, не только одного периода или эпохи – вожди истории. Те люди, которые за собой историю ведут, как собаки-поводыри слепых. И за этими вождями – слова, идеи, идеологии, идиомы, слова, люди. Слова и люди – вот где хранятся вожди. Ещё на картинах, но больше – нигде. Еремеев думал об этом и хотел начать про это беседу с высоким человеком, но опоздал – подошли к нужной двери.
За дверью – большой зал. Большой зал с пустым круглым столом. Точнее, пустой зал с полным столом, потому что вокруг стола всё сосредоточено. Все девять человек – вокруг стола. И им кажется, думал Еремеев, что весь мир тоже – вокруг стола. И в пиджаке. Таких – застольных – друзей Еремееву иметь не хотелось, но он всё равно пожал всем руки, назвал своё имя.
Начались вопросы: вопросные вопросы о вопросах. Долго – очень, бессмысленно – очень – и очень скучно. Еремеев нашёл себе развлечение – придумал каждому пиджаку новое имя. С пиджаками – и их хозяевами – стал сочинять сюжет. Получилось интересно. Получилось даже несколько уровней, но Еремеева отвлекли. Спросили – опять вопрос: что делать? Точнее спросили, конечно, уточнили, но по смыслу – исключительно это. Еремеев тоже ответил вопросом: а что дальше? Он назвал пути планового и внепланового развития, корреляцию общих процессов, но по смыслу – исключительно это. А что дальше?
А дальше встреча закончилась. Мир стал чуточку шире – больше, чем круглый стол. Люди стали расходиться, ещё о чём-то договаривались. Кто-то предложил подвезти Еремеева, но Еремеев отказался – торопился. Пешком было быстрее.
Уже стемнело. Точнее, свечерело. Потому что стемнеть может в деревне, в лесу, в поле, а в городе, к сожалению, ночь светлее дня. Поэтому определение по времени – уже был вечер. Еремеев с благодушием вспомнил деревенские ночи. Ночи смольные, иногда свежие, иногда – душные, летние. Дождь к вечеру перестал, иссяк. Но стало холоднее – жить стало лучше, потому что холод загоняет в дом. А дома в городе часто лучше, чем на улице. И Еремеев знал про это, и торопился – домой.
Теперь ветер добавлял скорости. Ветер прогнал тяжёлый воздух, поставил на его место колья и копья. Ветер стрелял стрелами – холодно, со всех четырёх сторон стрелял. Еремеев вышел на улицу с киосками. Улица была одинокой, хотя на ней было множество людей – всё потому, что люди были одинокими. Ну кто же в такой холодный вечер будет разглядывать витрины киосков? Такое: развлечение; такое: одиночество.
Интересно, что такие вечера очень плохо запоминаются. Еремеев, друг наш, тоже неожиданно оказался один. Один – на одной из тихих улиц. Вдруг – рука. Кто-то взял его руку. Друг? Скорее – подруга. Взяла и ничего не сказала. Но знала: наверняка – можно. Шли долго, шли вместе, молчали. Фонари – молчали, жёлтый свет – молчал. Еремеев хотел сказать, что он почти пришёл и ему пора заворачивать, но – промолчал. Рука в руке – говорить нельзя.
У моста всё пропало. Приблизилась вода – вновь – и всё забрала. Точнее, прогнала. А ветер ей помог. Еремеев теперь шёл один. И был – один на один с мостом. Нужно было его преодолеть – для прогулки, а потом – сразу домой. Сразу в тепло.
Ветер усилился, мост, казалось, удлинился. Стал длиннее того коридора, важнее круглого стола. Мост был интересным, но на нём – снова – не было ни одного друга Еремеева.
Вдруг кто-то появился. Друзья ли? Три силуэта – стремительных, неузнаваемых. Куда они? Они – к Еремееву, за Еремеевым. Теперь его взяли крепкие руки. Целых шесть рук – грубых рук, тёмных. Сейчас бы вернуться к той руке, которая привела его сюда, к мосту.
Шесть рук не по-дружески взяли Еремеева, и ему нельзя было двинуться – невозможно. Конец? Нет, ещё мгновенье – вода ещё ближе. Мост – всё дальше, земля, твердыня – дальше, жизнь – дальше. Воздух будто сопротивлялся, Еремеев – летел. Вниз. И вот – в низу самом – удар, и больше ничего, никаких мыслей.
Нет, одна мысль – где он, Еремеев? А он – в автомобиле, по-прежнему. И воздух из открытого окна бьёт по нему. А он – в автомобиле, едет туда же – на площадь. Стало радостно – и страшно. На предстоящую встречу Еремеев решил не ходить.
Снежная поляна
И грань, и света след…
Геворг родился близ Кавказских гор. Самым ярким воспоминанием о его юности было происшествие на озере. Как раз тогда он столкнулся со странной гранью: с одной стороны этой грани была жизнь – со смехом, с радостью от солнца, со стремлениями, с играми, с песнями весёлыми, а с другой стороны – смерть. Они вошли в воду все вместе – пять соседей. Геворг плавал плохо, но хотел быть первым в соревновании – кто дальше. Он отплыл к середине озера – к чёрной середине, беззвучной – и вдруг почувствовал, что не может двигаться. Многое пролетело в мыслях Геворга, многое вылетело, ушло из его мыслей – все лишние вопросы. Но родились два вопроса, которые были больше – в десять тысяч раз больше – всех предыдущих: что будет дальше и зачем это? Без пояснений, в такой изначальной форме. Геворга спас турецкий рыбак.
Геворг родился близ Кавказских гор, но всегда тяготился местом своего рождения, и поэтому, достигнув нужного возраста, уехал из дома родителей. Он по-прежнему был в атмосфере юности, вокруг него была юность – внешним планом. Внутри же – состояние перехода, поиска нужных ответов на ненужные вопросы. Или наоборот? Геворг пытался это определить, обращался к горным отшельникам, к священникам, к учителям, но вокруг них была юность, и внутри них – в словах, в мыслях, в мотивах – тоже. Геворг думал, что люди севера другие. Что так влияет солнце, природа, животные, быт – всё расслабляет, обновляет постоянно и делает юным. Геворгу хотелось узнать твердь, мёрзлую землю, лёд, вьюгу… И он поехал учиться на север. Учиться и вместе с этим – работать.
Он поступил в институт и устроился работать сторожем. Было очень удобно – маленький домик, почти будка, стал настоящим домом. Геворг занимался своими делами – читал, конспектировал, писал, учил и попутно следил за порядком. Следить за порядком на самом деле приходилось мало: его сторожевой дом находился за чертой города, в большом, даже не огороженном забором поле. Кому принадлежало поле и зачем нужно было его охранять, Геворг не знал. Это заснеженное, вечно холодное поле было огромным – белый океан, – и казалось, что за ним кончается всё: город, страна, планета, жизнь. Горизонт был ровным, уходил далеко, края поля – тоже. Только знающий человек мог понять, что справа, километров через десять, можно увидеть первые жилые и нежилые дома – окраину города. Дорога упиралась в поле и дальше не шла. Смена Геворга начиналась вечером пятницы и заканчивалась утром понедельника. Остальное время он был в городе, учился. Он любил в воскресное утро выходить из своего сторожевого дома и смотреть вдаль – на снежную поляну. Так он назвал это белое неясное пространство. А что, если на другом конце действительно всё кончается? Это очень интересовало Геворга, у него был мировоззренческий интерес – самый опасный из всех интересов. Вдруг это поможет ответить на большие вопросы? Большое поле – снежная поляна – и большие вопросы.
В одну из смен, в субботний день, Геворгу позвонили на служебный телефон. Голос в трубке неразборчиво кричал, приказывал – именно приказывал – как можно быстрее идти. Геворг удивился:
– Куда?
Голос пояснил, что нужно срочно одеться, выйти из будки и идти прямо, как обычно. Но дело было в том, что Геворг никогда не ходил прямо. Он приезжал с восточной части поля, справа, заходил в свой сторожевой дом и больше не передвигался, хотя очень хотел. А тут такое – властное – распоряжение. Геворг был удивлён и рад. Он быстро надел тёплые сапоги, длинную рабочую шубу, шапку, шарф, свои кожаные перчатки и затем вышел, заперев дверь на ключ. В тот день насилу рассвело, и вся снежная поляна до сих пор была покрыта дымкой. Не было видно горизонта. Геворг взял с собой компас – в первый раз он использовал этот инструмент. Была середина зимы – холод.
Он шёл очень долго, шёл прямо. Но со временем снег становился всё глубже, а твёрдая истинная земля – всё дальше. Ноги пропадали, проваливались почти до колен. Долго Геворг был рад вызову – вызову пространства. Он начинал верить, что там, за снежной поляной, действительно всё кончается. А может быть, там он опять встретится с той самой гранью? В какой-то момент Геворгу стало казаться, что идёт не он – идёт история, эпоха, век идёт. А он просто смотрит и не понимает, когда всё закончится. Началась вьюга. Эта была первая настоящая вьюга на памяти Геворга – колкая, сносящая, сильная, страшно поющая, точнее, завывающая. С такой вьюгой Геворг давно желал встречи. Он не планировал, правда, что встреча так затянется, так утомит его. Вьюга оказалась невежливым, неучтивым собеседником. Вскоре радость, ликование Геворга сменились радостью упорства – вот дойду до конца, и там будет радость, а пока потерпеть, потерпеть. Но и радость упорства была недолгой – каждый шаг как новое рождение, вздох – удар. Мука от каждой новой, однообразной встречи с миром – со снежной поляной. Даже не с поляной уже – с полем, с покровом, с планетой. Слишком много – долго. Геворгу начало казаться, что скоро он уже дойдёт, потому что он чувствовал приближение той грани. Назад возвратиться нельзя – следы замело, уже всё далеко. Он начал проваливаться, казалось, по пояс. Но всё равно шёл. Вдруг – вторая встреча с гранью, уже тут, на севере, в холоде, даст ответы на большие вопросы? Но пригодятся ли ему уже эти ответы? Последние шаги, думал он, силы последние. Геворг, хотя и медленно, ещё двигался вперёд, взгляд его был опущен. Вдруг – момент – он увидел на снегу следы, которые вьюга ещё не успела скрыть. Эти следы – спасение. И самое главное – они шли прямо.
Иные облака
Н. Ж.
…смотри случайно
Вс. НекрасовТогда был странный вечер: летний, но с осенью, тёплый, но с порывами свежести. Кто нёс эту свежесть? Точно не ветер, точно не закатное солнце. Мы шли уже долго, шли степью, один раз переправились через реку. Нас было мало, трое: я, профессор и его помощник. Большую часть пути молчали. Не хотелось говорить. Сказать слово тут – значит оказаться под подозрением природы. Зачем покой нарушаешь, суетишься? – может спросить она. Отвечать ей будет неловко, у нас нет оправданий.
Дошли до низкого холма. Этот холм – рубеж. Посмотрели друг на друга и всё-таки решили рискнуть, и одновременно как-то заговорили. Я предложил остановку. Остальные согласились. Поставили рюкзаки на сухую землю, стали доставать постилки и провизию. Приятен был такой отдых. Хотя даже не отдых – труд. Просто труд не своими силами, а силами земли. На этой земле почти ничего не растёт – короткая травка песчаных оттенков, колкие кустарники с серо-лиловыми листьями и бирюзовыми бутонами, которые отдают силу, набранную за весь день, ароматами дикого розмарина и каменной влаги. Откуда здесь такое разнообразие? Море, любые водоёмы далеко, высокогорная местность – тоже. Тогда был странный вечер…
Походного костра у нас не было. Казалось, закат затянулся. Долго розовело небо, долго солнце стояло над степью. Стали говорить об археологических раскопках. Затем профессор обратил внимание на облака и начал свой рассказ. Рассказ был связан с облаками. В молодости профессор не раз оказывался на юге. Он имел там друга – хорошего друга, но грешного. Друг звал профессора к себе в небольшой домик у моря, но всегда оказывался пьян, когда приходил профессор. Пьян не напитками – южным угаром. Желанием петь, говорить и радоваться без ликования. Плоха такая радость, знал профессор. Они часто сидели на балконе и смотрели в бинокль на прохожих, на лодки, на пейзажи. Но один раз друг предложил профессору поднять бинокль на небо и посмотреть, как исчезают облака. Как исчезают? Неужели облака зависят от нашего взгляда, от того, что мы за ними наблюдаем? Оказалось – да. Бинокль оказался ружьём, от выстрелов которого небо теряет своих белых воинов. Человек – прекрасный стрелок, если умеет сосредоточенно смотреть.
Я не поверил рассказу профессора. Слишком романтично и мистично. Не могут облака исчезать от нашего взгляда. Почему, если смотреть на них долго, они растворяются, расплываются, распадаются? Что с ними происходит? Этого профессор не стал объяснять, но предложил мне самому проверить и убедиться в правдивости его истории. У нас не было с собой бинокля. Помощник профессора сказал:
– А я и так верю.
Не помню теперь, чем закончился тот странный вечер, но через шесть лет, после праздника в моём доме, я заметил, что кто-то из гостей забыл бинокль. Зачем было его приносить? Плато воспоминаний надвинулось на меня – не только наш поход с профессором и его помощником, но и многие события того времени – времени ясной юности и матовых перемен. К чему привели те перемены? Я поторопился взять оставленный бинокль, надел пальто и вышел на участок. Никого не было – пустая беседка, клумбы и облака. Я стал всматриваться. В объектив попала небольшая белёсая горка, которая никуда не двигалась. Даже не плыла, как бывает обычно. Через минуту – исчезла. Я убрал бинокль, без дополнительной помощи посмотрел на то место в небе. Я повторил действие. То же самое произошло ещё с несколькими облаками – они пропадали из-за моего взгляда. Но куда? Меня постигло ликование; не радость – ликование. Рассказать об этом – вновь не поверят, как я сам когда-то. Что же это? Наверное, на людей тоже так смотрят, только наоборот – с неба, и они исчезают. И никто этому не верит, пока сам не посмотрит в бинокль. Человек – прекрасный стрелок, если умеет сосредоточенно смотреть.
Три слова влево
Если он действительно мудр,
он не пригласит вас в дом своей мудрости, а лишь подведёт вас к порогу вашего собственного ума.
Халиль ДжебранКогда начался бунт, он не решился его подавлять. Он понимал, что имеет власть, но не видел смысла использовать свои полномочия. К тому же и бунт был внутренним. В голове переворачивались детали жизни, отрывки идей и идеологий, куски изречений и краткие афоризмы. Истинно, истинно говорю вам: государство – это я. Откуда это взялось? Это точно было следствием начала бунта. Потом появилось что-то про рукописи и братское отношение к жизни. Очень не хотелось продолжать лежать на оттоманке, но и встать – не было сил. Тело тоже бунтует? На столе ожидали стопки книг и непроверенных тетрадей. Ещё нужно было готовить конспекты. На улице ветер разносил пух и порывами стучался в окно, напоминая порывы, которые во время штиля временами тревожат флюгер, предсказывая скорую бурю. Николай Петрович подумал, что ближе к вечеру пойдёт дождь. От дождя ему всегда становилось хуже, и поэтому нужно было сделать все дела до вечера. Но как? Всё суета планет и томление пуха, подумал он. Вперёд, вперёд, революционный народ – было следующей мыслью. Хотя бы что-то точное… Всё-таки надо записаться к врачу, решил Николай Петрович. Это решение дало ему немного силы, и он сел на краю оттоманки. Голова закружилась. Момент заинтересовал Николая Петровича – не явятся ли во время головокружения какие-нибудь визуальные образы? Но нет, пронесло. Он дотянулся до телефона. Сей номер навевает много дум, мне прошлого невольно стало жалко – там, где сидел когда-то русский ум, сидит теперь табличка и флюгарка. Николай Петрович произнёс это вслух и ещё больше удивился своей памяти. Где-то она его обманывала, изменяла ему. Вот номера своего врача он уже не мог вспомнить. Пришлось открыть ящики прикроватной тумбы. Среди вырванных листов одиноко синел небольшой блокнот. Там Николай Петрович хранил номера, ленясь переносить их в телефон. Нерационально это было. Врача звали Пётр Николаевич – легко запомнить. Пётр Николаевич оказался недоволен новостями – он назначил срочную встречу своему пациенту на завтрашнее утро. Николай Петрович смог подойти к столу.
Позавтракав, Николай Петрович надел твидовое пальто и торопливо вышел на улицу. Вчера погода действительно испортилась, и теперь повсюду серебрились лужи. Город предвкушал тепло – это были дни воробьиных холодков, когда все ожидают прихода мая, поддаются объятьям солнца и душистому воздуху, смешанному с песчаной пылью, но в итоге заболевают из-за морозного и колкого ветра. Николай Петрович вновь забыл об этой опасности и шёл нараспашку и без шарфа, и без шапки. Он в лакированных туфлях вступал в лужи, брызги пачкали брюки – он не замечал. Николай Петрович смотрел вперёд и иногда, как ему казалось, оглядывался назад. Точнее, не назад, а будто в себя – будто заглядывая в свой внутренний мир. Что там? Там фраза – не поворачивайте голову, иначе гугеноты решат, что вас убил диавол. Именно так – на старый манер. С длинными «и» и «а». То же самое, что и маниак. Что за слова такие, подумал Николай Петрович. Он решил отвлечься на архитектуру. Впереди золотился шпиль, слева были четыре трубы – четыре ноги слона, как Николаю Петровичу говорили в детстве. А вот и река. От слова «фонтан»? Он остановился на мосту и посмотрел на воду. В черноте был лик, похожий на Русь и поцелуй на морозе. Николай Петрович действительно почувствовал холод и всё-таки решил застегнуться. Я хочу счастливо жить, почти вслух сказал он и направился к больнице. Настроение у него было хорошим, сил много. Может быть, всего лишь недомогание из-за погоды? Зря сегодня он не пошёл на работу, тему сегодня должен был интереснейшую рассказывать – про Алексея Михайловича – а замена, как всегда, плохой будет. Бедные дети… Крестовый поход детей, приём, приём, бойня, план Шлиффена – до Вифлеема. Неужели опять, напугался Николай Петрович. Он постарался, чтобы подумать о том, о чём хочет думать он сам и подумал о махаонах. Это помогло. Размышлять о махаонах было всегда приятно и самое главное – как-то эстетично. И, возможно, этично – ведь этика исходит от эстетики? Николай Петрович так и не вспомнил – он уже подошёл к входу в больницу.
Пётр Николаевич Смуров принимал на втором этаже – в просторном белом кабинете с окнами на двор и садик. Он приехал из Новгорода, но почему-то пытался это тщательно скрыть. Возможно, ему вредило воспоминание о метафизиках из Нижнего Новгорода. Сам он был из Великого. Николай Петрович стучался без очереди. Была у него такая прерогатива. Смуров, увидев знакомого, заулыбался. Он оставил записи, встал и пожал руку давнему пациенту. Они несколько раз встречались вне стен белого кабинета. Николай Петрович сразу объявил, что здоров.