Полная версия
Мятеж
Штурмовать крепость охотников что-то не находилось, иное дело – пограбить боярские усадьбы на Неревском да Людином концах, на той же Козьмодемьянской, на Прусской, на Чудинцевой…
Усадьбу боярина Божина разграбили враз – освободили несчастного Степанку; впрочем, очень быстро никому до освобожденного и дела не стало, да и боярина никто особенно не искал – к чему? Когда тут белотелые сенные девки одна другой краше, когда богатства – не счесть… Кто-то в хоромы полез, кто-то похватал девок, некоторые уже тащили мешками боярское серебро, возами вывозили сундуки да шубы.
Столь же быстро пали и все другие усадьбы на Козьмодемьянской, мятежники не пощадили и ближний Никольский монастырь, женский – «тамо житие боярское»! Ворвались с криками, с посвистом молодецким, шалея от безнаказанности и собственной воровской удали.
– А вона девку, девку лови! Видать, боярышня… Ах, посейчас спробуем – сла-адко!
Несчастных дев пускали на круг, шалили страшно, грабили, крушили все, что попадалось под руку, только что не жгли – боялись пожара. Город-то деревянный – враз запылает, сгорит!
Пала Козьмодемьянская, и Никольская обитель пала, лишь на Прусской вышла заминка: там не заборы – частоколы, да и народу оружного на усадьбах в достатке. Да и посадники, тысяцкие опомнились, на Святой Софье в набат ударили, спешно выстроили дружину да ополчение, задачу указали прямую: перво-наперво окружить противников да помощь им с Торговой стороны не пропустить, на Волховском мосту стоять крепко.
Так вот и вышло, как и раньше бывало: Торговая сторона – против Софийской, простые, житьи, люди – против боярства да клира. Так и ране бывало, да… да токмо давно уж новгородцы друга на дружку, как в старину, идти побаивались – князь великий за то карал прежестко! А ныне нет князя… а княгиня что… баба – она баба и есть.
Ударил, поплыл над городом набат, заухали пушки.
– Господи! – взобравшись на воротную башню, перекрестилась княгиня. – Это что ж такое деется-то? Мятеж, мятеж… ох, лихо!
Темнело, и с башни хорошо было видно разгоравшееся на Козьмодемьянской зарево – видать, кто-то все же поджег чью-то усадьбу, а может, и не поджег, может, по глупости обронил факелок.
Вот целая группа таких факелов – с двух сторон! – подошла к воротам усадьбы.
– Отворяй! – закричали. – Мы к вам, вои, ничего плохого не имеем – током княгиню лютую выдайте!
– Это почто же я лютая-то? – услыхав такое, остервенела Еленка.
Закусила губу, волосы пригладила, к воинам обернулась:
– Фитилек-то зажгите кто-нить…
Лично в руки фитиль и взяла, навела на толпу пушку:
– Ну, раз лютая, так и не обижайтеся…
Бабах!!!
Стреляла княгиня умело – единым выстрелом положила сразу четверых, тех, что стояли у самых ворот, стучали кулачищами. Кому руку оторвало, кому ногу, а кому и голову.
– Заряжай! – громко распорядилась Елена. – Пушки к частоколу тащите.
Частокол из дубовых, сажени в две высотой, бревен, это вам не забор, с наскока не возьмешь, не осилишь, тут вдумчивая осада нужна… Так вражины и действовали на редкость вдумчиво – неожиданно для княгини и для всех ее людей. У ворот-то толпились обычные тати, пограбить явилися, как на Козьмодемьянской, а вот что касаемо остальных… Остальные действовали по-воински четко, зря не шумели, рогатинами да копьями не трясли – просто выждали до темноты да подвезли на возах пушки, принялись обстреливать ворота. Пальнули раз-другой – только щепки и полетели!
– Плохо дело, княгинюшка! – Кряжистый начальник стражи, сотник Питирим, звеня кольчугою, понялся по лестнице в терем – там сейчас укрывалась Елена с детьми и верным Феофаном-тиуном. – Обложили – не вырваться. Да и помощь сейчас, в темноте, вряд ли придет – вона факелы-то, вкруг всего рва, вкруг Детинца. Бежать тебе надо!
Княгиня гневно сверкнула глазами:
– Бежа-ать?!
– Не за ради себя самой – ради детушек.
Посмотрев на детей, на няньку, на испуганного тиуна, государыня бросила взгляд в ночь, не такую уж, впрочем, и темную, как и всегда в здешних местах летом. Четкие ряды пылающих факелов концентрировались вокруг всей усадьбы, лишь в некоторых местах – со стороны расположенной невдалеке, на пригорке, Десятинной обители и около церкви Вознесения Господня, похоже, никого не было.
– То не так, госпожа, – сняв шлем, сотник покачал стриженной под горшок головою. – Засада тамоку – я людей послал, наткнулись. Да не то лихо, другое – смолой по углам запахло, да, видно, на телегах что-то лиходеи везут. Думаю – хворост да зелье. Пожечь усадьбу хотят, шильники!
– Пожечь? – Выслушав, Елена покусала губу. – Да, видно, к тому дело. Что ж, Питириме, уходим. Живенько, через подземный ход, и уйдем. Собирай всех, не так уж нас и много. Денек-другой в какой-нибудь обители отсидимся, а там…
– …всем злодеям, шпыням ненадобным, – головы с плеч! – довольно продолжил сотник. – Ах, государыня, вот это по-нашему, так!
– Всем, да не всем, – напряженно вглядываясь в собравшуюся за частоколом толпу… да нет, не в толпу – в войско! – княгиня помотала головой.
В сверкающей серебристой кольчужице, с золотыми, падающими по плечам волосами, она напоминала сейчас какую-то древнюю воительницу-деву неписаной, неземной красоты.
– Всем, да не всем, – спускаясь по лестнице, тихо повторила Елена. – Сперва разберемся – кто кого подзуживал да кто что хотел.
– Да что разбираться-то, госпожа моя? – оглянувшись, хохотнул сотник. – Я чай – имать всех лиходеев да казнити на Торгу. Ужо другим будет урок.
– Правду сказать, я б так сделала. – Княгиня неожиданно улыбнулась. – Да вот, боюсь, князь великий по-своему все решит. Разбираться обязательно будет, кого попало не казнит. Тако и верно – с корнями мятеж надо вырывать, с корнями, а допреж того – корни эти найти.
Мятежники ворвались в усадьбу одновременно – через главные ворота и с заднего двора. Уже пылали подожженные угловые башни, освещая неровным оранжевым пламенем обширный двор с брошенными пушками, ядрами, копьями. Брошенный и пустынный двор, абсолютно безлюдный.
– А они ведь ушли, – поднимая забрало немецкого шлема, зло произнес сутулый убивец Ондрейко. – Ускользнули, сволочи. Знать, все же был подземный ход.
– Так поискать надо, господин! – подскочил бравый вояка в латах, по виду – немец-наемник.
Убивец – похоже, он был тут за главного – нервно покусал усы:
– Нет, искать не будем, время только потеряем так. Тут болота кругом, а под болотами хода быть не может. Как рассветет, прикинем, где болот нет – туда и отправим людишек.
– Отправим, майн герр! – покивал наемник. – А сами? На великую битву завтра пойдем?
– Нет, Фриц, не пойдем, – ухмыльнулся Ондрейко. – В погоню поедем… А тут… Тут никакой битвы великой не будет, после нашего ухода будет одно избиение. С кем дружине воевать-то? С шильниками да со щитниками? Не-ет…
– Так, может, нам и не уходить тогда, майн герр?
– Как раз уходить, Фриц. Нечего нам тут боле и делать. Верные люди оставлены и без нас помутят, пограбят… сколь смогут. Твои же воины мне еще пригодятся и для иных дел, Фриц. И поверь – для дел, не менее важных!
– Яволь, майн герр! – вытянулся немец. – Думаю, все пройдет как надо!
– Пройдет. – Ондрей натянуто улыбнулся. – В этом не сомневайся.
Под яростный набатный гул новгородский владыко архиепископ Симеон со всем своим клиром взошел на волховский мост крестным ходом, благословляя обе стороны – лишь бы разошлись все по домам, лишь бы унять кровопролитие, не на шутку грозившее перерасти в настоящую гражданскую войну. Посадники и тысяцкие собирали войска, однако все же на полноценные действия не решались, надеялись унять восставших одним видом своей воинской силы да Божьим словом. Шумел, колыхался господин Великий Новгород, вольности прежние вспомнив; пожар на Козьмодемьянской все ж удалось унять, да и на Прусскую послали войско – жаль только, усадьба княжеская оказалась пуста… да и выгорела изрядно.
– Ах ты, мать честная, – вернувшись в Детинец, корил себя посадник Федор Тимофеевич. – Не уберегли княгинюшку-то, выходит! Не уберегли.
– Типун тебе на язык. – Отец Симеон, владыко, отвел посадника в сторону, прошептал негромко: – Слава Господу, в целости княгинюшка и детушки ее в целости. Бежать сумели, упаслися – в обители Михайловской нынче ждут.
– Господи! Выходит – живы?
– Да живы, хвала святой Софии! Ты в Михайловскую часть-то воев отправь, Федор, мало ли что.
Глава вторая
Лето 1418 г.
Углицский удел (бывшее Углицкое кн-во)
Мор
Невдалеке от того места, где широкая Сить-река, огибая пологой излучиной поросший густой дубравою холм, разливается мелководным озером, полным всякого рода рыбы (у брода – в самых глубоких местах сейчас, летом, – с полколеса телеги), уютно расположилось селеньице в три дюжины изб с огородами, с выпасами, с закромами. Селенье немаленькое, однако без крепостной стены – так, на усадебках иных частоколишко, зато площадь перед строящейся церковью – большая, вольготная, по всей площади рядки-прилавки сколочены, рядом пристань, тут же через брод и дорога – тракт Московский, для торговлишки место удобнейшее, да и Углич недалеко – в случае нападения вражин всегда отсидеться можно. Впрочем, какие по нынешним временам вражины-то? С татарами замирились давно, их ханша великую власть Великого князя Руси признала, соседние же князьки-волостели, может, селеньице сие и пограбили бы, да Егора-князя боялися – тот за такие дела уж живо укоротил бы руки! Оставались воры – тати лесные, однако от их лихоимства дружина углицкая защищать должна.
Слава Богу, последнее время спокойно стало, не как раньше, в старые времена: татары налетят – жгут, грабят, насилуют, угоняют в полон, костромской князь налетом придет – жгет, грабит, насилует, угоняет в полон, переяславский князь… суздальский… еще хуже татар, собаки! Ране оно так и было, а по нынешним временам – боятся, всех князь Егор к ногтю прижал… не простой князь – император!
Вот и селился в тутошних удобных местах народ – все больше люди торговые и все, кто с торговым делом связан: купцы, приказчики, лодейных да тележных дел мастера, лоцманы, кузнецы, менялы… Хоть, как полагается, и скот держали, и огороды, да не с земли кормилися – с торговли. Потому и именовалось селенье не деревнею, не селом, не починком, а торговым рядком или просто – рядок. А раз у брода – так Бродский рядок или просто Бродский.
Как обычно, с утра раннего уже шумели ряды, шастал народец у брода, у пристани, наемники – «с волочи» – волоком купеческие суда по мелям протаскивали, зашибали деньгу изрядно, потом прогуливали, пропивали в корчмах, драки учиняли, буянили – вот оттого-то потом всех таких «сволочами» прозвали.
Ближе к вечеру, когда солнышко уже клонилось за дубраву и лихой народ «с волочи», предвкушая гулянку, возвращался к рядку, пристала к деревянному причалу торговая ладейка-насад. Приземистая, с почти плоским дном, вместительная. Весла, мачта с парусом – для широких рек, на носу красивая золоченая фигура – то ли рогатая лошадь, то ли бык, на широкой корме просторная каюта – для кормщика или, скорей уж, для самого купца, для хозяина.
Пристали без особого шума, ткнулись бортом о бревенчатые мостки, кормщик Овдей, юркий темноглазый мужик с рыжей бородкою, выскочив на причал, подозвал «сволочей» – договариваться, заодно как бы невзначай поинтересовался: а нет ли на рядке доброго лекаря?
– Да есть лекарь, как не быть! – Десятник «с волочи», дюжий парняга с широким, избитым оспой лицом – его так и прозвали Колька Рябой – ухмыльнулся: – А на что вам лекарь-то?
– Да зуб у приказчика прихватило, – поспешно пояснил кормщик. – Третий день мается бедолага, страдает.
Рябой громко расхохотался, показав крепкие желтые зубы:
– Дак тогда ему не лекарь, ему кулак хороший нужон! Пущай к вечеру в корчму дядьки Варфоломея зайдет – там мы ему драку-то сладим! Не заметит, как останется без зубов… А ты говоришь – лекарь.
– И все ж хотелось бы…
– Ла-адно! Шуткую я. Вона, за церквою, третья изба. Коновала Кузьму Еловца спросишь.
Кузьма Еловец – низкорослый приземистый мужик с сильными мосластыми руками и недобрым цыганисто-смуглявым лицом, обрамленным редкой кустистой бородкою, – слыл не только коновалом, но еще и цирюльником, и, как водится, лекарем – вправлял кости, отварами мог попоить, зубы заговаривал иногда да пускал кровь. Многие с разными болячками обращались – кто и выздоравливал, а кого и забирал к себе Господь, так вот – половина на половину – выходило.
Овдея-кормщика коновал принял в воротах – видать, не хотел пускать к себе домой чужака, – выслушал спокойно, внимательно, потом покивал, обернулся, подозвав со двора помощника, босоногого отрока-подростка, тощего, с таким же смуглым, как у самого коновала, лицом и буйной соломенно-желтою шевелюрой.
– Арсений, эй, Сенька! За меня остаешься, черт! Вскорости Микита Ончак должон прийти – руку ему перевяжешь да велишь меня дожидатися. Смотри, не напортачь токмо, инда мой кулак твоего уха отведает!
Испуганно моргнув, отроче поклонился:
– Не напортачу, дядюшко!
– Смотри-и-и…
Вслед за кормщиком Кузьма миновал рядок и, спустившись тропинкою к пристани, поднялся по сходням на борт ладьи.
– Туда вона. – Овдей показал рукой на корму и скривился. – Тамо болезный наш.
– Ну-ну, – усмехнулся коновал. – Видать, болезный ваш не простой приказчик.
На улице темнело уже, и оранжево-алый закат стелился над широкой рекою, словно выпущенная из резаного барана кровь. Серебристый месяц уже повис над дубравою, и в темно-синем небе одна за другой вспыхивали желтые звезды.
Внутри каюты на небольшом столе ярко горела свечка, не какая-нибудь там дешевая, сальная, нет – настоящая, из доброго воска, что шел ганзейским купцам по дюжине кельнских серебряных грошей за бочку. Рядом со свечкою на столе стоял кувшин с каким-то питьем, а у небольшого оконца на ложе лежал и сам больной в портах и белой полотняной рубахе.
– Ты, что ли, лекарь? – Увидев вошедшего, больной приподнялся, сел, пригладив ладонью растрепанные седоватые волосы.
Под воротом рубахи, на шее, золотом блеснул крестик. Да-а… не приказчик – похоже, что сам купец. С такого можно и поболе спросить за леченье-то!
Сняв шапку, коновал вежливо поклонился:
– У тя, мил человек, зубы боляти?
– Да не совсем зубы… Что-то все тело ломит.
– Ничо, поглядим! – Кузьма Еловец потер руки и уселся на край ложа. – Ты сам-то, господине, – приказчик али купец?
– Торговый гость Ерофей Ушников! – горделиво выпятил грудь больной. – Ты мне отвар какой-нибудь присоветуй, а я уж в долгу не останусь, ага.
– Лихоманка посейчас есть ли? – наскоро осмотрев купца, участливо осведомился лекарь. – Лоб-то у тя, господине, не так чтоб уж очень горяч… но и не холоден.
Ушников сверкнул глазами:
– Лихоманка третьего дня была, посейчас, слава Богу, отпустило. Да вот боюсь, не возвернулась бы; знаю, так часто бывает – вот тебя и велел привести. Отвару дашь ли?
– Пришлю, – поднялся на ноги Кузьма. – И отвар, и настой, и из земляных червей зелье. Отвар и настой – внутрь принимать, зелье – в грудину втирать. Смотри, господине, не перепутай.
– Да не перепутаю. – Купец слабо улыбнулся. – Уж червей-то не стану жрать! Да уплачу, не сомневайся – немецкие гроши, пфеннинги, ордынские да московские деньги… Тебе чем лучше?
– Лучше московской деньгой, – застенчиво потупился коновал. – Потом менять не надо. Отвар дюжину серебрях стоит да настой столько же, а уж зелье отдам и за полдюжины.
– Одна-ако! – покряхтев, больной потянулся к лежавшему в изголовье кошелю-кошке, прозванному так за то, что такие вот кошели частенько из кошачьих шкур шили.
Пальцы послюнявив, отсчитал денежку:
– Вот пока тебе половина – задаток. Остальное – как зелья да отвары свои принесешь.
– Сам не понесу, – обернулся на пороге Кузьма. – Есть у меня малец-оголец, зовут Сенькой. Пришлю – с отварами, ему и денежку передашь, господине.
Ерофей покачал головою:
– Не боишься мальцу своему доверять?
– А ты мне, господине торговый гость? – прищурившись, вопросом на вопрос отозвался лекарь. – Доверил ведь, хоть и половину. Пусть для тебя, чаю, и не велика сумма, а все ж – серебро. Ну да и Сенька у меня – парень честный. Самое главное – кулаки мои помнит да знает, что бежать-то ему некуда. Сирота – никому не нужон!
– Только ты, мил человек, до утра уж постарайся управиться. Мальца своего поскорее пошли.
– Поскорее?
– Я еще с полдюжины монет доплачу.
– Угу, – довольно кивнул Кузьма. – На том и уговорились. Жди, господине. Жди.
Проскрипели под сапогами сходни, зашуршала высокая полевая трава, коновал возвращался домой напрямик, поторапливался – это только кажется, что ночь длинная, до утра-то не так и много осталось.
Вернувшись на усадебку, коновал тщательно затворил за собой калитку, висевшую на ременных петлях, погладил вскинувшегося было навстречу пса да, не заходя в избу, зашагал к сеновалу, разбудил спящего там парня, подергал за ногу:
– Эй, Сенька, вставай! Зелье мне поможешь делать, потом, куда скажу, отнесешь.
– Угу, господине Кузьма, встаю уже… Вот!
Зашуршав соломою, отрок спрыгнул наземь, прихлопнул усевшегося на лоб комара.
– Инна в овине огонь разожги, – негромко приказал коновал. – Малую печячку.
– За травами в избу сбегати?
– Не надо. Сам принесу.
Немного и времени прошло, а в овине, в малой, обложенной камнями печи уже вздулось пламя, закипела в котелочке вода – варево.
– Чабреца подложи, – развалившись в уголке, на копне еще сыроватого, спрятанного от возможного дождя сена, приказал Кузьма. – Теперь мяты подсыпь… Да больше, больше! Теперя – толченых жаб. Сушеных червей добавь, вон они, в туеске…
– Знаю, господине.
– Знает он, – приподнявшись, коновал усмехнулся. – Смотрите, какой умник выискался! А ну-ка, подойди, отроче!
– Так варево ведь…
Кузьма повысил голос:
– Подойди, сказано! Голову опусти… Вот тебе, вот!
Отвесив мальцу несколько хороших затрещин, так, что по щекам отрока потекли слезы, лекарь потянулся и назидательно пояснил:
– Это – чтоб умней других себя не считал, червь. Понял?
– Понял, господине. За учебу – благодарю.
Низко поклонившись хозяину, Сенька обернулся к печке:
– А варево-то… Ой!
– Так ухвати, ухвати!
Отрок схватил было котелок руками, да тут же их и отдернул – едва не обжег, – взял подолом рубахи.
– В миску немножко отлей, – деловито распорядился Кузьма. – Остальное еще чуток прокипяти – и снова слей, уже в другую миску, вон в ту, в щербатую. А что останется – осадок – в леднике остудишь.
– Понял, хозяин. Все, как велишь, сделаю.
– Из той, первой миски, как остынет, в малый кувшин перельешь – то отвар. – Зевнув, коновал продолжал свои наставления: – Из миски щербатой – в скляночку. То – настой. А что из котелка выскребешь – то в березовый туес – зелье. Тако купчине болезному и повторишь – отвар с настоем внутрь, зельем грудину мазать. Не шибко-то и больной купец-от, Бог даст, выздоровеет. Да! Ты босиком-то на лодью не беги, надень постолы да рубаху смени на праздничную – чай, не шпынь какой-нибудь!
– Сделаю, господине, ага.
Дождавшись, когда отвары и зелье остынут, Арсений аккуратно разлил их по кувшиничкам-туесам да, сложив все в суму, побежал было в избу – за постолами и рубахой.
– Постой, – схватив парня за локоть, просипел Кузьма. – Сам все вынесу, а то перебудишь всех, с тебя станется. Тут вот, у крыльца стой. Жди.
Переодевшись в праздничную – с богатой вышивкою – рубаху, Сенька сноровисто намотал на ноги онучи, завязал ремни постолов, кожаной плетеной обувки, притопнул – все ли ладно? – и, закинув на плечо суму, зашагал к калитке. Никто его с усадьбы не провожал, разве что дворовый цепной пес махнул дружелюбно хвостищем да замычал в скотиннике откармливаемый на мясо бык Прошка.
Ночка выдалась нынче светлая, звездная, серебристый свет месяца заливал луга, отчего и трава тоже казалась серебряной. Идя по знакомой тропинке, Арсений представил вдруг, будто бы это не трава, а настоящее серебро – ух, какие деньжищи! И если б эти все деньжищи да ему – то что б он, Сенька, тогда сделал? А перво-наперво ушел бы от дядьки Кузьмы – злой он, да и лекарь нехороший. Чему от такого научишься – вот как сейчас – обману только. Иное дело, в Угличе – лекарь Амброзиус Вирт из голландских немцев, что как-то по весне еще на рядок заезжал, лечил старосту от какой-то хвори. Дядько Кузьма за леченье-то и не брался – понятно почему, а вот Амброзиус вылечил, и Арсений ему в том помогал – голландцу расторопный служка понадобился, вот Кузьма и дал Сеньку, не забесплатно, конечно. Всего-то неделю отрок при голландском лекаре был, а сколько чему научился! И чем жар снимать знал, и как от мигрени спасать, и от подагры… А самое главное – ведал, какую болезнь можно вылечить, а какую, увы, нет. От мора лютого, от смерти черной, можно лишь бегством спастися! А черная смерть, говорят, нынче едва ль до самого Углича не дошла, сам князь великий, всея Руси государь и многих земель немецких император, самолично мор сей удержать явился. Оно и верно – кому, как не помазаннику Божию, с делом таким совладати? Вот вроде мор и на убыль пошел… слава Господу, до рядка Бродского не добрался.
Много чего Амброзиус-лекарь рассказывал, любил поболтать, тем более при таком-то благодарном слушателе, как Сенька. По-русски голландец говорил хорошо, бойко, хоть и забавно – иногда путал слова да заменял кое-что на свое, голландское. О черной смерти много чего рассказывал, о других морах – оказывается, не каждый мор одинаков! Жаль, мало побыл на рядке господин Амброзиус Вирт, мало с ним Арсений общался. А вот были бы денежки, поехал бы в Углич, подался бы к голландцу в ученики, со временем и сам стал бы знаменитым лекарем, дом бы выстроил, жил, людей лечил… не так, как дядько Кузьма. Ну, коновал, он коновал и есть: руку-ногу кому вправить, рану перевязать – это пожалуйста, ну а ежели что посерьезнее, тогда… тогда вот так вот, как сейчас – из одного котелка и зелье, и отвары, и снадобья. Что ж это за леченье такое? Обман один, ага. Стыдно и деньги брать… а надо! Черт! А сколько монет купец должен? Что дядько-то говорил? Совсем из головы вылетело – вот ведь незадача! Как теперь и быть? Одна надежа – что сам болезный купец про то помнит, не забудет, не захочет обмануть. А ежели забудет, обманет? Тогда уж лучше и не возвращаться – кулаки у дядьки Кузьмы тяжелые, в ухо засветит – можно и оглохнуть навек.
Впереди плеснула волна, показалась в свете луны приземистая ладья, причал, сходни. Перестрелах в двух, на самой излучине, тускло горел костерок – видать, рыбачки встречали утреннюю зорьку.
– Кого черт несет? – едва Арсений ступил ногою на сходни, нелюбезно осведомились с судна.
– То я, Кузьмы-лекаря посланец. Лекарства принес.
– А-а-а! Лекарство… Ну, проходи. Вона туда, влево… Тут вот, у борта, постой. Обожди немножко.
Болезный купец, видно, прикорнул малость, да сейчас вот проснулся, разбудили – видать, так людям своим и наказал. В каморке кормовой свечку зажгли, потом уж посланца позвали:
– Входи, входи, отроче. Выкладывай свои зелья.
– Ага.
Едва взглянув на купца, Сенька почувствовал неладное – слишком уж сильно блестели у больного глаза, слезились. Да и лицо выглядело каким-то осунувшимся, словно после недавнего жара.
– Этот вот – отвар, по три раза в день, лучше после еды, внутрь принимати. – Отрок выложил на стол принесенные лекарства. – Это – настой. Его натощак надо. Тоже по три раза…
Обсказал, замялся, да не удержался, спросил:
– Лихоманка-то била тебя, господине?
– Ой, отроче, била! Не дай бог кому. А посейчас вроде и ничего – отпустило.
– А в паху, под мышками – не болело ли, не вздувалось? Скажем, дней пять-шесть назад тому?
– Так и было, – с удивленьем отозвался купец. – Именно дней пять назад. Вздулось, нарвало – а сейчас все прошло, заживилося. Ты, я смотрю, понимаешь, что ли?
– Рубаху, господине, задери, – негромко попросил Сенька. – Покажу, как да куда зелье мазать. Еще-то свечка есть?
Больной усмехнулся:
– Надо, так сыщем. Велеть, что ль, зажечь?
– Да не худо б.
Ох ты… Арсений закусил губу, едва только взглянул на полмышки! Явные припухлости, чуть заживленные… бубоны! Все так, как и рассказывал Амброзиус Вирт, голландец – сперва лихорадка, вздутия, нарывы, потом может быть заживление, и лихоманка спадет, кажется, вот оно, выздоровленье… ан нет! Совсем скоро – харканье, пена кровавая на губах и гибель! Коварная болезнь и неизлечима – недаром черной смертью зовется. Увы, страданья купца не облегчить… Самому бы теперь не заразиться, черная смерть прилипчива.
Сенька и про деньги забыл, хорошо хоть, купец вспомнил – пальцы послюнявив, отсчитал денежки в поспешно подставленный юным лекарем мешок.