bannerbannerbanner
Коринна, или Италия
Коринна, или Италия

Полная версия

Коринна, или Италия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 12

На Форуме не видно и следов знаменитой трибуны, с вершины которой красноречие ораторов управляло римлянами; но там возвышаются три колонны, уцелевшие от храма Юпитера Громовержца, воздвигнутого Августом в память того случая, когда молния ударила близ императора, не затронув его; там находится триумфальная арка Септимия Севера{62}, которую сенат, в благодарность за его подвиги, выстроил в его честь. На фронтоне этой арки были написаны имена двух его сыновей – Каракаллы и Геты{63}. Но когда Каракалла убил Гету, он приказал убрать имя брата, и следы стесанных букв видны еще и поныне. Немного поодаль стоит храм Фаустины – свидетельство безрассудной слабости Марка Аврелия{64}; затем мы видим храм Венеры, посвященный богине Палладе во времена республики; а еще чуть подальше – руины храма Солнца и Луны, возведенного Адрианом, который завидовал знаменитому греческому зодчему Аполлодору и приказал казнить его за то, что тот нашел погрешности в пропорциях здания, выстроенного императором.

На другой стороне площади виднеются остатки сооружений, связанных с более благородными и чистыми воспоминаниями: колонны, сохранившиеся от храма, который отождествляют с храмом Юпитера-Статора{65}, не дозволявшего римлянам обращаться в бегство перед лицом неприятеля; единственная колонна, уцелевшая от храма Юпитера-Хранителя, помещавшегося, по преданию, близ бездны, куда бросился Курций{66}; наконец, колонны от храма, посвященного, по мнению одних, богине Согласия, а по мнению других, – Победы; очевидно, народы-завоеватели смешивают два эти понятия и считают, что не может быть прочного мира, доколе им не подчинится вся вселенная. У подножья Палатинского холма возвышается великолепная триумфальная арка, воздвигнутая в честь завоевания Титом Иерусалима{67}. Говорят, будто евреи, живущие в Риме, никогда не проходят под ней: чтобы избежать этой необходимости, они протоптали рядом с аркой узкую тропку, которую обычно показывают любопытным. Ради чести евреев надо пожелать, чтобы этот рассказ был правдив: великие несчастья заслуживают, чтобы их долго помнили.

Неподалеку оттуда находится арка Константина, покрытая барельефами, которые христиане похитили с форума Траяна{68}, чтобы украсить памятник «миротворца», как они называли Константина. Искусство в ту пору клонилось к упадку, и, чтобы возвеличить новые подвиги, приходилось грабить прошлое. Триумфальные арки, до сих пор сохранившиеся в Риме, увековечивали – насколько то было доступно человеку – славу великих людей. На вершинах арок устраивались особые места для флейтистов и трубачей, чтобы победитель, проходивший внизу, услаждался одновременно и музыкой, и приветственными кликами толпы, переживая самые волнующие душу чувства.

Напротив триумфальных арок высятся развалины храма Мира, выстроенного Веспасианом{69}; храм этот был так богато изукрашен внутри бронзой и золотом, что, когда произошел пожар, оттуда на Форум потекли потоки расплавленного металла. Наконец, эту благородную площадь, запечатлевшую в себе как бы всю историю, завершает Колизей, самая прекрасная руина Рима. Это великолепное здание, украшенное золотом и мрамором, от которого остались только голые камни, некогда служило ареной борьбы гладиаторов с дикими зверями. С помощью таких сильных ощущений развлекали и одурманивали римский народ, уже утративший способность наслаждаться простыми радостями. В Колизей вели два входа: один служил для победителей, через другой выносили мертвые тела побежденных. Какое же необычайное презрение надо было питать к человеку, чтобы ради пустой забавы играть его жизнью и смертью! Тит, лучший из императоров, посвятил Колизей римскому народу{70}; эти достойные удивления руины отмечены печатью столь высокого гения, что можно впасть в заблуждение и найти истинное величие в произведении искусства, не предназначенном для возвышенной цели.

Освальд не разделял восхищения Коринны, которая любовалась четырьмя галереями, поднимающимися одна над другой, – этим смешением пышности и обветшалости, внушающим одновременно чувство сожаления и почтения. Он ничего здесь не видел, кроме прихоти повелителей, проливавших кровь своих рабов, и испытывал неприязнь к искусству, которое расточало богатые дары как добру, так и злу, не помышляя о своем назначении. Коринна пыталась рассеять это предубеждение Освальда.

– Не вносите ваших строгих принципов морали и справедливости, – сказала она, – в оценку памятников итальянского искусства; я уже говорила вам, что они больше напоминают нам о блеске, изяществе и красоте античных форм, чем о прославленной эпохе римской добродетели. Но разве вы не находите в безумной роскоши этих сооружений, переживших века, следов нравственного величия древних? Римский народ был велик даже в своем упадке; скорбя по свободе, он одарил мир чудесами искусства, и творения идеальной красоты призваны были утешить человека в потере его подлинного достоинства. Взгляните на эти грандиозные бани, открытые для всех, кто желал вкусить восточных наслаждений, на эти цирки, в которых происходили бои слонов с тиграми, на эти акведуки, мгновенно превращавшие цирковую арену в озеро, где сражались между собой воины на галерах, где вместо львов появлялись крокодилы! Вот какова была роскошь римлян, когда они вкладывали свою гордость в эту роскошь! Обелиски, вывезенные из Египта, выкраденные из мрачных недр Африки, чтобы украсить римские гробницы, бесчисленные статуи, встречавшиеся в Риме на каждом шагу, – разве можно сравнивать все это с бесполезной, расточительной роскошью азиатских деспотов? Во всем этом сказывается римский дух, дух победителей мира, который искусство облекло в свои одежды. Есть нечто сверхчеловеческое в этом великолепии, его поэтический блеск заставляет забыть, как оно возникло и к чему стремилось.

Красноречие Коринны вызывало восхищение Освальда, но не могло переубедить его; он во всем искал морального основания, без которого никакая магическая сила искусства не имела над ним власти. Тогда Коринна напомнила ему, что на этой самой арене отдавали свою жизнь гонимые за веру христиане; она указала лорду Нельвилю на часовни, воздвигнутые на месте их гибели, рассказала о «крестном пути»{71}, которым верующие в дни покаяния проходят вдоль стен Колизея, этого блистательного памятника исчезнувшего мирского величия, и спросила у него, неужели прах мучеников ничего не говорит его сердцу?

– Напротив! – вскричал Освальд. – Я благоговею перед такой твердостью духа и воли, которая презирает смерть и страдания. Всякая жертва прекрасна и стоит больших усилий, чем высокие парения души и ума. Пылкое воображение способно творить чудеса, создавая гениальные произведения искусства, но только преданность своим взглядам и убеждениям является подлинной добродетелью человека – лишь при этом его земное начало может подчиниться небесной силе.

Эти благородные слова смутили Коринну; она взглянула на лорда Нельвиля и тотчас потупила глаза; и хотя он в это мгновение взял ее руку и прижал к сердцу, она задрожала при мысли, что такой человек в состоянии принести в жертву и себя и других во имя своих нравственных правил и обязанностей.

Глава пятая

После посещения Капитолия и Форума Освальд и Коринна посвятили еще два дня прогулке по холмам. Семь холмов, на которых расположен Рим, придают городу неповторимую красоту: в древности устраивались празднества, прославлявшие их, и легко можно представить себе, как это льстило патриотическим чувствам римлян.

Побывав уже накануне на Капитолийском холме, Освальд и Коринна решили начать свой осмотр с Палатина. Палатинский холм был весь застроен Дворцом цезарей, или, как его называли, «Золотым дворцом». Теперь от него осталась лишь груда развалин. Строительство дворца поочередно вели Август, Тиберий, Калигула, Нерон{72}; сейчас на этом месте лежат камни, покрытые буйно разросшейся травой: так природа еще раз восторжествовала над творением человека, утешая его красотою своих цветов за причиненные ею разрушения. В эпоху царей, а потом и республики роскошью отличались только общественные сооружения; частные здания были очень малы и скромны. Цицерон, Гортенсий, Гракхи – все они имели дома на Палатинском холме, где позже, во времена упадка Рима, едва хватало места для чертогов одного человека{73}. В последние века своей истории римский народ превратился в безымянную толпу, известную лишь по имени ее правителя: тщетно мы бы стали искать на Палатинском холме два лавровых дерева, посаженных перед дворцом Августа, – одно в честь военных успехов, другое в честь процветания мирных искусств: оба исчезли бесследно.

На Палатинском холме еще осталось несколько комнат от бань Ливии{74}; там показывают следы от драгоценных камней, украшавших по тогдашнему обычаю потолки; там же можно любоваться превосходно сохранившеюся стенною росписью: удивляющие своею устойчивостью краски, выдержанные в полутонах, словно приближают к нам минувшие века. Если правдиво предание, что Ливия сократила дни Августа{75}, то свой вероломный замысел она, очевидно, исполнила в одной из этих горниц; и может быть, последний взгляд владыки мира, погибшего на супружеском ложе, упал на прелестные цветы, уцелевшие до нашего времени на этих фресках. Что тогда думал о своей жизни и всем ее пышном великолепии этот немощный старец? О чем вспоминал он: о своей славе или о проскрипциях{76}? С надеждой или со страхом ждал он перехода в будущий мир? И кто знает, не витает ли еще и теперь под этими сводами предсмертная мысль властелина вселенной, предсмертная мысль, открывающая человеку все, чего он раньше не ведал.

На Авентинском холме больше, чем на других, сохранилось следов раннего Рима. Против дворца Тиберия – руины храма Свободы, выстроенного отцом Гракхов. У подножья Авентинского холма стоял храм Фортуны, защитницы мужчин, сооруженный Сервием Туллием в благодарность богам за то, что, рожденный рабом, он стал царем. За городскою стеной мы можем увидеть сейчас остатки храма Фортуны, защитницы замужних женщин, воздвигнутого в память того, что Ветурия остановила Кориолана{77}. Яникульский холм, возвышающийся напротив Авентинского, был захвачен войском Порсенны{78}. При виде этого Гораций Коклес{79} велел разобрать за собой мост, который вел с Яникула в Рим. Фундамент этого моста еще цел до сих пор; на берегу Тибра находится триумфальная арка из кирпича: она столь же проста, сколь велико событие, о котором она напоминает. Говорят, что она построена в честь Горация Коклеса. Посредине реки виднеется островок, образовавшийся из снопов пшеницы, собранной с полей Тарквиния{80}; эти снопы долго лежали в воде: римский народ не хотел ими воспользоваться, опасаясь навлечь на себя несчастье. Трудно себе представить, чтобы в наши дни люди отказались от богатства лишь потому, что над ним тяготеет проклятие, хотя бы и очень страшное.

На том же Авентинском холме находились храмы Целомудрия патрициев и Целомудрия плебеев. У подошвы холма высится храм Весты, сохранившийся почти целиком, хотя разливы Тибра нередко грозили ему бедой. Невдалеке от него видны обломки долговой тюрьмы, где произошел известный всем случай, послуживший высоким примером дочерней привязанности{81}. В этом же самом месте Клелия{82} и ее подруги, отданные в заложницы Порсенне, переплыли Тибр, чтобы вернуться к римлянам. Авентинский холм столь же прекрасен, как и воспоминания, связанные с ним; душа отдыхает при виде его после тяжелых впечатлений, произведенных другими холмами. Берег реки, омывающей его подножье, получил название «красивого берега» (pulchrum littus). Здесь прогуливались римские ораторы, возвращаясь с Форума, здесь запросто, как обыкновенные граждане, встречались друг с другом Цезарь и Помпей, желавшие склонить на свою сторону Цицерона{83}, чье блистательное красноречие они ценили больше, чем даже мощь своих армий.

Поэзия тоже украсила собой эти места. На Авентинском холме Вергилий поместил пещеру Какуса{84}; героические вымыслы, которыми поэты окружили легендарное происхождение римлян, не менее, чем их доблестное прошлое, послужили славе великого народа. Наконец, спускаясь с Авентинского холма, нельзя не заметить дом Кола ди Риенци{85}, который сделал тщетную попытку возродить дух античности в новые времена; и хоть это и не столь важное событие по сравнению с другими, все же оно заставляет глубоко задуматься.

На Целийском холме привлекают к себе внимание остатки казарм для преторианцев и солдат-иноземцев. На развалинах здания, сооруженного для иноземных солдат, сохранилась надпись: «Священному духу иноземных военных лагерей». Воистину этот дух был священным для тех, кому служили иноземцы! Остатки древних казарм свидетельствуют о том, что их строили наподобие монастырей или, вернее сказать, монастыри строили по их образцу.

Эсквилинский холм называли прежде «холмом поэтов»: там выстроил себе дом Меценат{86}, там жили Гораций, Проперций, Тибулл. Недалеко оттуда – развалины терм Тита и Траяна. Предполагают, что моделью для арабесок Рафаэля послужили фрески из терм Тита{87}. В этих же термах обнаружили скульптурную группу Лаокоона. Ощущение свежести, испытываемое во время омовения, настолько приятно в странах с теплым климатом, что древние римляне любили роскошно украшать свои бани, помещая там все, что могло радовать самое прихотливое воображение. Там выставляли чудесные произведения скульптуры и живописи, но разглядывать их приходилось при свете масляных ламп: особое устройство зданий не позволяло проникать туда дневному свету. Римляне таким образом старались уберечься от жгучих лучей южного солнца, которые называли «стрелами Аполлона» – очевидно, за их беспощадную силу. Судя по мерам, принимавшимся против опасного действия солнца, в древнем Риме был более жаркий климат, чем сейчас. Геркулес Фарнезский, Флора Фарнезская и группа Дирке{88} были найдены в термах Каракаллы. Недалеко от Остии, в банях Нерона, был найден Аполлон Бельведерский{89}. Трудно поверить, чтобы при взгляде на эту прекрасную статую в душе у Нерона не пробудилось хоть на миг доброе чувство.

Единственные сооружения, служившие в Риме для увеселений и от которых еще сохранились следы, – это термы и цирки. От театров же ничего не осталось, кроме развалин театра Марцелла{90}. Плиний рассказывает{91}, что в одном театре, выстроенном лишь на несколько дней, насчитывалось триста шестьдесят мраморных колонн и три тысячи статуй. Римляне возводили настолько прочные здания, что их не разрушали землетрясения; но иногда они забавлялись тем, что, затратив огромные усилия на какую-нибудь постройку, сами сносили ее по окончании праздников: так римляне смеялись над временем. К тому же они не разделяли страсти греков к драматическим представлениям; изящные искусства достигли у них расцвета лишь при посредстве греческих мастеров, и величие Рима выражалось не столько в творениях фантазии, сколько в безмерном великолепии архитектуры. В этой неслыханной роскоши, в этом сказочном богатстве заключалось гордое достоинство: оно уже не было символом свободы, но всегда говорило о могуществе.

Монументальные украшения, предназначавшиеся для римских общественных бань, свозились туда из провинций; в банях было собрано все, что производилось и изготовлялось всей страной. Цирк, известный под именем Circus maximus[9], остатки которого еще уцелели и сейчас, находился рядом с Дворцом цезарей, и Нерон прямо из своих окон подавал сигнал к началу представлений. Цирк был так велик, что в нем свободно помещалось триста тысяч зрителей: таким образом, почти все население Рима могло одновременно развлекаться. Эти грандиозные зрелища можно считать общенародными установлениями, объединявшими людей для забавы, как некогда объединялись все люди для славных деяний.

Квиринальский и Виминальский холмы так тесно примыкают друг к другу, что трудно различить их границу; тут находились дома Саллюстия{92} и Помпея, а в новое время папа избрал это место для своей резиденции. В Риме нельзя шагу ступить, чтобы не сблизить минувшее с настоящим, равно как и различные прошедшие эпохи – между собой. Но когда созерцаешь эту вечную смену судеб человечества, учишься спокойно принимать события своего времени: перед лицом стольких столетий, истребивших плоды трудов предшествующих поколений, становится стыдно предаваться мелочным тревогам повседневной жизни.

Подле семи холмов, на их склонах, на вершинах – повсюду вздымаются бесчисленные колокольни, обелиски, колонна Траяна, колонна Антонина, башня Конти, с которой Нерон, по преданию, любовался пожаром Рима{93}, и, наконец, – господствующий над всем городом купол собора Святого Петра. Так и кажется, что все эти вышки, возносящиеся в небо, парят в воздухе и что над земным городом величаво простирается другой город – воздушный.

Возвращаясь домой, Коринна прошла с Освальдом под портиком Октавии – женщины, столь сильно любившей и столь много страдавшей{94}; потом они пересекли «Проклятую дорогу»{95}, по которой проехала нечестивая Туллия, попирая труп своего отца копытами коней; оттуда виднеется вдалеке храм, воздвигнутый Агриппиной в честь Клавдия{96}, отравленного по ее приказанию; наконец, следуя той же дорогою, они миновали гробницу Августа, за внутренней оградой которой можно сейчас видеть площадку, служившую некогда ареной для боя хищных зверей{97}.

– Я повела вас в очень краткое путешествие по следам античной истории, – сказала Коринна лорду Нельвилю, – но вы поймете теперь, сколько наслаждений сулят подобные изыскания – ученые и вместе с тем поэтические: они говорят равно воображению, как и уму. В Риме есть немало почтенных людей, посвятивших себя поискам новых соотношений между историей и древними руинами.

– Я бы не нашел для себя занятия более увлекательного, – ответил Нельвиль, – будь у меня достаточно душевного спокойствия; такого рода изучение истории воодушевляет гораздо больше, чем изучение по книгам: можно сказать, что перед тобой оживает то, что тебе открывается, и минувшее восстает из пепла, под которым оно было погребено.

– Без сомнения, – прибавила Коринна, – страсть к изучению античности – это не пустая причуда. Мы живем в такой век, когда почти всеми поступками людей руководит личный интерес. Но разве может когда-нибудь личный интерес породить сочувствие, вдохновение, энтузиазм? И как сладостно возвращаться в мечтах к тем дням истинной преданности, самоотвержения, героизма! ведь были же они в самом деле, ведь их величавые следы и поныне хранит наша земля!

Глава шестая

Коринна втайне надеялась, что она завоевала сердце Освальда, но, зная его сдержанность и строгость его правил, не осмеливалась открыто выказать ему свое расположение, хотя не в ее натуре было скрывать свои чувства. Может быть, ей казалось, что, когда они вели беседу между собой даже о предметах совершенно посторонних, звук голосов выдавал их взаимную склонность, а в их взорах, говоривших на том неясном и чуть грустном языке, который столь глубоко проникает в душу, таилось молчаливое признание в любви.

Однажды утром, когда Коринна готовилась к обычной прогулке с Освальдом, она получила от него записку, в которой он довольно сухо уведомлял ее, что занемог и на несколько дней прикован к дому. Какое-то мучительное беспокойство сжало сердце Коринны; сначала она испугалась, не опасно ли он заболел; но граф д’Эрфейль, которого она увидела в тот же вечер, сказал ей, что у Освальда приступ меланхолии, какой он бывает подвержен, и что в такое время он ни с кем не хочет говорить.

– Даже я, – прибавил граф д’Эрфейль, – не вижусь с ним, когда он в подобном состоянии.

Это «даже я» не слишком понравилось Коринне, но она остереглась выразить неудовольствие единственному человеку, от кого могла хоть что-нибудь узнать о лорде Нельвиле. Она принялась его расспрашивать, надеясь, что человек столь легкомысленный – по крайней мере с виду – не преминет сообщить ей все, что ему известно. Но то ли он решил под маской таинственности скрыть от Коринны, что Освальд не поверяет ему своих секретов, то ли почел более благопристойным уклониться от ответа, – как бы там ни было, жгучее любопытство Коринны натолкнулось на непоколебимое молчание. Коринна, всегда подчинявшая своему влиянию собеседника, не могла понять, почему вся сила ее убеждения не оказывает действия на графа д’Эрфейля: или она позабыла, что нет ничего на свете более упрямого, чем самолюбие?

Как еще могла Коринна узнать о том, что происходило в душе у Освальда? Написать ему? Но как много предосторожностей надобно соблюдать в письме, а в Коринне милее всего были ее искренность и простота! Прошло уже три дня, как она не видела его, и сердце ее изнывало в смертной тоске. «Что я сделала, – спрашивала она себя, – чтобы так оттолкнуть его? Ведь я не говорила ему о своей любви, я не совершила этой ошибки, за которую так жестоко карают в Англии и так охотно прощают в Италии. Догадался ли он? Но отчего же тогда он должен потерять ко мне уважение?»

Между тем Освальд отдалился от Коринны только потому, что слишком живо почувствовал все возрастающую власть ее обаяния. Правда, он не давал слова жениться на Люсиль Эджермон, но знал, что отец прочил ему ее в жены, и Освальд желал выполнить волю покойного. К тому же настоящее имя Коринны никому не было известно и она несколько лет вела слишком независимый образ жизни; женитьба на ней (лорд Нельвиль был уверен в этом) не получила бы одобрения отца, и сын отлично понимал, что не таким путем мог бы искупить свою вину перед ним. Вот каковы были причины, заставившие Освальда отдалиться от Коринны. Он принял решение покинуть Рим и перед отъездом объясниться с Коринной в письме, рассказав ей о том, что побудило его так поступить; однако у него не хватило сил выполнить свое намерение, и он ограничился тем, что перестал бывать у Коринны, хотя уже на другой день эта жертва показалась ему чересчур тяжелой.

Коринну ужасала мысль, что она более не увидит Освальда и он уедет, не простившись с ней. Каждую минуту она ожидала услышать известие о его отъезде, и непрестанный страх так разжег ее чувства, что страсть уже вонзила свои ястребиные когти в ее душу, – страсть, которая губит и счастье, и независимость человека. Коринне опостылел ее дом, где Освальд уже не бывал, и она часто бродила по римским садам, надеясь там встретить его. В такие часы ей бывало легче: выбирая дорожки наугад, она подстерегала счастливый случай, который дал бы ей возможность увидеть его. Пламенное воображение Коринны было источником ее дарования; но, к несчастью, соединяясь с ее способностью жить глубокими чувствами, оно приносило ей и мучения.

Прошло уже четверо суток со времени жестокой разлуки Коринны с Освальдом. Светила полная луна. Рим прекрасен в ночном безмолвии, когда чудится, будто он обитаем лишь великими тенями! Возвращаясь от своей приятельницы, подавленная горем, Коринна вышла из коляски, чтобы немного отдохнуть у фонтана Треви: этот могучий водомет, взвиваясь каскадом, шумит в самом центре Рима и кажется душою тихой маленькой площади. Когда же случается этому фонтану умолкнуть на несколько дней, то можно подумать, что весь Рим пришел в оцепенение. Если в других городах слух нуждается в привычном стуке колес, то в Риме нельзя жить без рокота этого грандиозного фонтана, неустанно сопровождающего мечтательное существование, которое там ведешь. Лицо Коринны отразилось в воде, такой чистой, что ее веками называли «Водой девы»{98}. Освальд, остановившийся на том же самом месте минуту спустя, заметил в воде прелестный облик своей подруги. Его охватило бурное волнение, и в первый момент он подумал: уж не игра ли это воображения, вызвавшего перед ним образ Коринны, как оно не раз вызывало образ его отца? Он наклонился к бассейну, чтобы лучше разглядеть, и рядом с чертами Коринны появились его черты. Она узнала его, вскрикнула и, бросившись к нему, схватила его за руку, словно боялась, что он снова исчезнет; но едва она отдалась своему неудержимому порыву, как вспомнила о характере лорда Нельвиля и покраснела, устыдившись, что слишком пылко выказала свои чувства; она отдернула руку, которую Освальд задержал в своей, и закрыла лицо руками, чтобы он не видел ее слез.

– Коринна, – сказал Освальд, – дорогая Коринна! Так мое отсутствие причинило вам горе?

– О да! – ответила она. – И вы это знали. Зачем вы заставили меня страдать? Разве я это заслужила?

– Нет! – воскликнул лорд Нельвиль. – Конечно нет! Но если я не считаю себя свободным, если сердце мое полно беспокойства и раскаяния, зачем мне и вас подвергать этим мукам? Зачем…

– Поздно, – перебила его Коринна, – слишком поздно! Тяжкий недуг уже овладел мною: пощадите меня!

– Тяжкий недуг овладел вами! – воскликнул Освальд. – Вами, которая занимает столь блестящее положение, пользуется таким успехом, наделена таким богатым воображением?

– Полно! – ответила Коринна. – Вы меня не знаете: из всех способностей, какими я наделена, самая развитая – это способность страдать. Я рождена для счастья, у меня открытый характер и живое воображение; но страдание доводит меня до исступления, оно может помутить мой разум, заставить наложить на себя руки. Еще раз прошу вас, пощадите меня! Я только с виду кажусь живой и веселой: в глубине моей души таится безмерная печаль, и я бы могла спастись от нее, лишь избегая любви.

На страницу:
7 из 12