
Полная версия
Избранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказов
Ярка, когда ее только высматриваешь в деревенском стаде, уже начинает понимать, что к чему, и выражает признаки беспокойства. В то время как остальные овцы лениво отбегают в сторону и продолжают жевать траву, жертва мечется по загону, обильно сыпля горошины помета. Пойманная таки за холку, овца сопротивляется отчаянно и только «ошейник» в виде толстой веревки с небольшой слабиной позволяет ненадолго унять баранью прыть. Словно чувствуя, что люди ее поймавшие, сделали это не по ошибке, овца истерически полухрипит-полублеет, а ее густо-коричневые глаза, в которых невозможно разглядеть зрачки, наполняются влагой.
Пока ее волочешь, «подбадривая» легкими пинками, в дальний угол двора, упорство овцы достигает апогея. Она словно кобыла норовит встать на дыбы, или брыкается, как только прижмешь ее к земле. Приходится вязать овце ноги и забрасывать тушу на плечи, ощущая затылком бешеный ритм сердца. Конечно, в таком состоянии резать овцу нельзя. Я ненадолго привязываю ее к дереву и отправляюсь в дом за ножом – жена и дети не должны высовывать на улицу и носа, пока я не скажу.
«Переговоры» с овцой, которая для меня, конечно, не женского, а мужского рода, проходят примерно в следующем ключе. «Послушай внимательно, брат, – говорю я животному, глядя прямо ему в глаза, – бог создал тебя исключительно для того, чтобы однажды ты был зарезан. Иного пути, увы, для тебя не существует – ведь мы не ханжи. Успокойся и прими дальнейшее, как должное. А я за тебя помолюсь». С этими словами я снимаю с овцы веревки и пока она, действительно успокоившись, смиренно лежит, перерезаю ей горло одним быстрым и выверенным движением.
Вообще же я предпочитаю работать ножом – что при разделывании мяса, что при резке овощей – не столько виртуозно, сколько «правильно». Им нельзя резать сверху вниз, то бишь рубить, как это делают ресторанные повара. Ножу необходимо скользить острием по доске, под некоторым углом к очищенной луковице или разрезанной на пластины моркови, и, не задерживаясь, снимать тонкий лоскуток овоща так, как если бы вы снимали бретельку бюстгальтера с женского плеча. Смысл этого технологического приема в том, что ингредиентам обеспечивается прямое истечение соков в раскаленное масло-зигирьяк, где они смешиваются, проникая в прожаренные мозговые косточки и чуть обожженное мясо, которые, в свою очередь, принимают соки овощей, как младенец молоко матери.
Едва соломка моркови среди мяса и косточек обмякнет лапшой-al dente, самое время для закрепления вкусовых качеств будущего плова устроить ему что-то вроде шоковой терапии – влить в казан достаточное количество ледяной воды. Вот где необходимо умение управлять огнем! Обычно я последовательно подкладываю в мангал мелкие сучья ветлы, чтобы они разгорались один за другим, и чутко прислушиваюсь к казану, ошалевшему от резкого перепада температур. Как только в самой глубине образовавшегося соуса-зирвака отчетливо занимается сердцебиение, я ослабляю напор пламени и жду, пока поверхность зирвака не заиграет мелкими булькающими пузырьками.
Теперь моя задача – только поддерживать таинство его созревания.
Шурпа, баня и нежный поцелуй за ушком, чуть пониже серьги
Пришла…
«Кто?»
«Милая».
«Когда?»
«Предутренней зарей».
(Рудаки)
Намедни приехала ко мне погостить приемная дочь моего старого знакомого по среднеазиатским командировкам – Гульчирой. Когда-то шестнадцатилетней я впервые привез ее в Москву, а нынче узнал с трудом, хотя не сомневался, что Гульчирой заладит старую песню:
– Дядя Марат, почему вы не женитесь на мне?
–Я много раз объяснял тебе: я женат.
– Ну и что? Я могла бы быть вашей младшей женой.
– Здесь так не принято, а вот замуж тебя точно надо выдать.
– Не-ет, дядя Марат, я люблю только вас.
Ну, что здесь сделаешь! Что с замужеством, что с "дядей" (Гульчирой младше меня всего на несколько лет)! По паспорту она – узбечка, но в реальности – типичная согдийка: белотелая и черноволосая, с лицом, исполненным детской непосредственностью и одновременно – таинственным, истинно женским очарованием.
– Мы сегодня приготовим с тобой думбиль-шурпу, – говорю я, чтобы перевести тему разговора в другое русло, и самому отвлечься.
– Правда? – Гульчирой хлопает в ладоши и начинает скакать вокруг меня, как заяц вокруг новогодней ёлки.– Так, как вы готовили ее у нас? С баней? И походом на Четверговый базар?
Четверговый базар, друзья мои, это вам не какой-нибудь банальный рынок в Ташкенте, Душанбе или даже Фергане. Это – базар с караван-сараями, лавочниками, мирабами-водоносами, гончарами и «ручниками», сбывающими у ворот нишалду, сушеный урюк, пастилу, навот, парварду и прочую сладкую снедь!
Это сидящие в тенечке кумарвозы и игроки, вокруг которых витает запах марихуаны. Это снующие в толпе карманники, которых легко перепутать с блаженными и юродивыми. Это чинные раисы, носящие собственный живот, как орден птицы Симург. Это обобранные раисами дехкане, что-то все же вырастившие для продажи. Это ремесленники и мастеровые, ростовщики и менялы, скупщики краденного и продавцы ворованного, бродячие музыканты и безвестные поэты, слагающие макомы!.. Только здесь на севатах, как отражение солнца, золотятся масляные лепешки-патыры и мелкие кульчи, простоватый оби-нон и изысканная лепешка-ширман, причудливая загора и пахучая джиза с катламой!..
Только здесь румянится в капельках черного тмина самса и источают луковый дух манты, преет на углях нут, на который брошены горсти шакарапа и чаяна, и парится кукуруза!(* см. сноску).
Только здесь с широких листьев можно отведать истекающий соком инжир. Полюбоваться холмиками чернослива и синеватой алычи. Обойти редуты медовых груш и гулистанских дынь. Вдохнуть вязкий аромат хурмы и потрескавшегося граната. Потрогать огненно-розовые ягодицы персиков. И, наконец, щипнуть ягодку винограда – белого, черного, с косточками и без, круглого, длинного, мелкого, крупного, сладкого, кислого – любого!..
– Баня обязательно будет, иначе какая пользы от думбиль-шурпы? – говорю я, глядя в наивные глаза Гульчирой. – Вот только здесь нет Четвергового базара, но все, что нужно для шурпы, я уже нашел.
Не знаю, кто дернул меня за язык сказать о думбиль-шурпе – этой типичной узбекской «животворной» и очень двусмысленной похлебке. Но отступать некуда, тем более, что Гульчирой хорошо осведомлена о подноготной блюда и «процедурных этапах», так сказать, его приготовления. Ибо только несведущему может показаться, что «думбиль-шурпа» переводится как «суп с добавлением кукурузы». На самом деле всё здесь замешано на заковыристой игре однокоренных слов – «думбиль» (кукуруза) и «думба» (курдюк), подразумевающей определенный подтекст в таинстве взаимопроникновения продуктов и их предназначения. Ну вот, пожалуйста:
– Дядя Марат, – быстро ориентируется Гульчирой, – а я знаю, какую часть овцы вы купили для думбиль-шурпы. Это место в утробе (показывает на свой животик), где у нее вырастает ягненок.
Верно. Мог бы вырасти. Это часть бараньих надпочечных позвонков с двумя-тремя нижними ребрами, сообщающая, по теории знатоков думбиль-шурпы, жизнетворящую силу будущему блюду. Особенно, если положить на мясо мелко нарезанное «жизненное средоточие» – думбу.
– Овощи, которые родились в земле, – продолжает комментировать Гульчирой, – мы обязательно кладем на мясо целиком. Правда, дядя Марат?
И это верно, если подразумевать под овощами, «родившимися в земле», корнеплоды: белую репу, морковь, белый лук, чеснок и картофель. Людям не дано знать таинства зарождения и развития жизни в корнеплодах. Стало быть, и резать их нежелательно.
Овощи же, которые «родились над землей» (болгарский перец, помидоры) напротив, подвергают тому или иному измельчению, дабы всё, с чем они над землей соприкасались – частичками ветра и солнца, каплями воды или даже жужжанием пчел – полнее уходило в шурпу.
Исключение делается разве что для початков кукурузы, которые можно сломать на четыре части, и жгучих перечных стручков. Последние, в отличие от других овощей, «родившихся над землей», способны еще менять свое внутреннее состояние, будучи сорванными с кустов.
А венчают палитру думбиль-шурпы листики белого (зеленого) базилика – единственного, должно быть, из кулинарных трав растения, носящего женское имя. Ибо узбекское название базилика – «райхан».
Вот и всё. Щепотка соли, щепотка красного перца и щепотка растертой в ладонях зиры, плюс три литра холодной ключевой воды, и казан можно ставить на медленный огонь, больше ни о чем в течение двух часов не заботясь…
– Дядя Марат, а камни в бане уже разогрелись, – откуда-то издалека, как приговор, звучит голос Гульчирой. – Вы будете меня пАрить?
– Буду, – отзываюсь я, поскольку баня перед думбиль-шурпой – вещь обязательная, если есть желание полностью постигнуть суть этого блюда. К тому же камни в парилке действительно раскалились до нужной температуры.
Гульчирой никогда меня не стеснялась и даже не пыталась хоть как-то скрывать свое тело. «Я вас люблю, дядя Марат, разве можно стесняться любимого?» Мне же, тем не менее, приходится входить в парилку обмотанным полотенцем, ибо я не разделяю доводов Гульчирой. Но я сам когда-то, подобно Пигмалиону, лепил в ней это. Заставил отказаться от национальных шаровар в пользу европейского платья. Доказал неэффективность растительной усьмы, соком которой она красила брови. Уговорил расплести четыре десятка мелких косичек и носить волосы в подбор, чтобы перед сном, убрав шпильки, она могла распластать их по подушке, как корни карагача… Иначе говоря, разбавил восточную сдержанность светскими резонами, получив очень неожиданный «коктейль».
– Можно я перевернусь на спину, дядя Марат? – жалобно просит она, хотя я не закончил еще охаживать веником спину.
Ну, а это испытание точно уже не для меня. Я выхожу из парилки, оставив веник на ягодицах Гульчирой.
Я знаю, что будет потом. Остывшие и посвежевшие, мы сядем этим тихим летним вечером на веранде, куда я принесу глиняные пиалы с дымящейся думбиль-шурпой и (на отдельном блюде) выловленные из шурпы мясо, овощи и кукурузу.
После ужина я уложу ее спать, прекрасно понимая, чего хочет она и чего хочу я. Но ограничусь, как всегда, лишь тем, что нежно поцелую Гульчирой за ушко, чуть пониже серьги с крохотным александритом. И у меня не будет сомнений, что последующий крепкий сон унесет Гульчирой в придуманные ею миры.
Хорошего ей сна!
______________________________________________
*нишалда – воздушное лакомство молочно-белого цвета (нет европейских аналогов)
парварда – домашняя карамель
навот – прозрачный кристаллический сахар
кумарвоз – травокур
севат – широкая круглая корзина для хлеба (ее носят на голове)
патыр – лепешка, замешанная на сметане
кульча – небольшой патыр
ширман – лепешка из гороховой (нутовой) муки. Встречается только в Ферганской долине
оби-нон – обычная пресная лепешка
загора – лепешка из кукурузной муки
джиза – лепешка с добавлением бараньих шкварок
катлама – слоеная лепешка с запеченным луком.
чаян (скорпион) – мелкий, чрезвычайно жгучий красный перец, способный оставить на языке волдыри.
шакарап – салат из помидоров, лука и перца
маком – жанр старинных узбекских песен.
Последний урок
1.
Мой отец принадлежал к числу типичных советских директоров-производственников. Тех, кто окончив профильный вуз, поначалу ишачил по распределению в низовых управленческих звеньях, как тогда было принято, "для изучения жизни изнутри". Получив диплом инженера– железнодорожника, он начинал карьеру с кочегара, потом "вырос" до помощника машиниста и так далее, по восходящей, пока в двадцать шесть лет не стал управляющим крупным областным трестом в Ферганской долине, потом – одним из руководителей крупнейшей всесоюзной стройки, которую я как-то вскользь описал в "Кате Андреевой".
Он очень верил в государство, которому, по его словам, он отдал безупречные 25 лет службы в качестве первого лица. Поэтому, как ни странно, ничего не украл, хотя мог, и в годы гайдаровских реформ его накопленные на счетах Сберкассы 10 тысяч советских рублей в одночасье превратились в сумму, которой едва хватало, чтобы оплатить билет на автобус, чтобы проехать к этой разнесчастной Сберкассе.
Однако это его не сломило. Да и как могли сломить какие-то жалкие деньги человека, руководившего многотысячными коллективами, очень жесткого по натуре, порою жестокого, у которого оставался крепкий тыл – моя мама, которая только и жила заботами об отце, хотя и работала с 9 до 18, и трое его сыновей, воспитанных, мягко говоря, в строгости и боготворивших своего отца?
Хотя, честно говоря, выйдя на пенсию, он сник. Не шибко, но сник. Так уж совпало: перестройка, крушение страны. Государство его кинуло, уравняв с бездельниками, выделив что для руководителя республиканского масштаба, что для пробившего всю жизнь балду дармоеда пенсию в 25 долларов. Я успокаивал отца: дескать, наплюй, прорвемся без этого или иного (в котором он жил) государства. И мы прорывались. Спокойно прорывались. Но с затаенной обидой он ничего не мог поделать. Хотя дело не в этом, конечно. Дело в преподанных им уроках, особенно последнем, позволившем понять мне масштаб его личности… Сегодня, 23 сентября, мой папа умер. И я лечу к нему – в Ташкент.
2.
…Мы похоронили отца в полном соответствии с погребальными правилами Шариата. Иначе быть и не могло, хотя наша семья жила вполне светской жизнью. Впрочем, решения принимал махаллинский комитет – это такая древняя форма местного, узбекского, самоуправления, которую не смогла изжить даже Советская власть. Похоронить отца надобно было в день его смерти. Но старики дали небольшую отсрочку, на 10 часов, дабы за это время мог подъехать я. Но я был уже в Ташкенте за 5 часов до его похорон.
Я прилетел в Ташкент окаменевшим. Пройдя формальные процедуры по прилету, я деловито направился в аэропортовский ОВИР. И вот какой у меня состоялся диалог с местным начальником.
– Здравствуйте! По законам Республики Узбекистан я должен в трехдневный срок зарегистрироваться в местном отделении милиции, иначе меня не выпустят из страны.
– Совершенно верно.
– Однако обстоятельства сложились так, что я не смогу зарегистрироваться. –
– Почему?
– Потому что ответственный квартиросъемщик, который может меня зарегистрировать, умер, и я приехал на его похороны.
– Вы все равно обязаны зарегистрироваться.
– Как? Кто меня может зарегистрировать, помимо ответственного квартиросъемщика?
– Только ответственный квартиросъемщик.
– Но он умер.
– Ничем не могу помочь.
– Хорошо, на выезде из Республики Узбекистан я могу предъявить копию свидетельства о смерти ответственного квартиросъемщика?
– Нет. Вы обязаны предъявить регистрацию, оформленную ответственным квартиросъемщиком.
– Но он умер.
– И, тем не менее, вы должны с ним сходить в местное отделение милиции и зарегистрироваться. Таков закон.
Тут я понял свою ошибку: я говорил с чиновником на русском языке. Несмотря на то, что он отвечал мне на чистом русском, я все же решил, что он что-то недопонимает. И я перешел на узбекский. Но и это не помогло.
– У вас есть вариант, – опять перешел на русский чиновник. – Поселитесь в гостиницу и там вам оформят регистрацию.
Мне это показалось совершеннейшей глупостью. Я приехал в отчий дом. По вполне определенному делу, при том, что регистрация стоит 5 долларов, а суточное проживание в гостинице – 100. Но даже не в деньгах дело. Я ПРИЕХАЛ В ОТЧИЙ ДОМ ПОХОРОНИТЬ ОТЦА, В ОТЧИЙ ДОМ!!! Почему я должен селиться в гостинице?!
– Хорошо, если я не зарегистрируюсь, меня посадят в тюрьму?
– Нет, вы будете оштрафованы и депортированы из Республики Узбекистан без последующего права въезда.
– Всего-то? (Мысленно я послал куда подальше не только этого чиновника, но и местного президента Каримова с его кабинетом министров поименно, хотя, конечно, я понятия не имею о том, что это за кабинет и какая сволочь в этом кабинете приняла столь иезуитские правила регистрации. Я был окаменевшим).
К моему приезду в квартиру уже доставили приспособление для обмывания тела – что-то типа носилок из оцинкованной жести. Я в другой комнате сидел с отцом, которого положили на снятую с петель дверь. Я привез его из Москвы в Ташкент неделю назад, совершенно беспомощного, на грани комы, как выяснилось позже, с величайшими муками для него и некоторыми открытиями для меня. Как бы мы ни ругали Россию за всё то дерьмо, которым проникнуты некоторые её реалии, я должен сказать, что наша страна обретает человеческое лицо. Во всяком случае, в Домодедовском аэропорту отца не только снабдили инвалидной коляской, но специальная служба доставила его на борт самолета, быстро решив все предполетные формальности, и усадила на пассажирское кресло. Более того, она сделала все необходимые запросы в Ташкент – носилки, карету "Скорой помощи". Другое дело, что в Ташкенте сделали всё через задницу, доставив моему отцу массу мучений, благо он был почти без сознания – Бог этим сволочам судья. Папа, ты оказался прав, сказав когда-то, что испытываешь за Россию гордость, а за Узбекистан – стыд. Похожие чувства, если иметь в виду официальную Россию и официальный чиновничий Узбекистан, я также испытал сполна…
…Потом пришел мойщик тела. Женщин удалили вон, а мужчины стали помогать мойщику. Тот действовал в полном соответствии с погребальными правилами. Мы приносили теплую воду, которая с тела стекала в специально поставленное корыто, а потом выносили и сливали корыто во двор, как и положено. Лицо папы после мытья порозовело и прежде чем завернуть тело в саван, с ним разрешено было проститься женщинам – с условием, что те не проронят ни слезинки.
Так простояли мы несколько минут в гробовой тишине – мне было проще, поскольку я окаменел, маме, должно быть, гораздо сложнее. После чего тело завернули, перенесли на погребальные носилки, которые потом поставили в машину и привезли на кладбище.
Небольшое и старое ташкентское кладбище располагалось во дворе мечети, в которой в это время шел дневной намаз. Мы оставили носилки с телом во дворе и примерно через полчаса к нам вышел мулла и человек сорок молящихся. Они выстроились в несколько шеренг подле носилок и мулла спросил: "Кто будет отвечать за усопшего? " Вышел я. На моей голове была тюбетейка, но моя европейская внешность все же вынудила муллу спросить: "Вы понимаете по-узбекски? ". Я сказал: "Да". И только тогда мулла уже провел все необходимые процедуры: имя усопшего, год рождения, есть ли за ним долги, на что надобно было отвечать мне. И только после этого были прочитаны все необходимые молитвы и окружающие, по знаку муллы, взяв носилки, отнесли их к могиле.
Отца похоронили по одному из двух правил Шариата, касающихся рельефа местности. На дне могилы был прорублен лаз в просторную камеру за пределами могилы. В камеру сначала влез могильщик, потом ему подали тело, он его расположил, сориентировав ногами на Кыблу (в сторону Мекки), открыл лицо… Потом выбрался, заделал лаз сырцовыми кирпичами и засыпал могилу, передвинув холм примерно на то место, где лежал отец. Всё. Погребальная молитва – и все разошлись. Женщин в день погребения, как известно, на кладбище не допускают. Это очень способствует окаменелости. Не знаю кому как, но слышать женский заупокойный плач – это выше любых сил. Хотя… Хотя в таких случаях быть мужчиной, оказывается, очень тяжело.
В последний раз я плакал, наверное, только в детстве. И то – по какому-то пустяковому поводу, которого не помню, хотя помню, что плакал. Сейчас это делать непросто. Нужно уехать куда-то, чтобы остаться одному. Чтобы ни единой души вокруг. И попытаться снять с себя окаменелость. И вот тогда, давясь, кашляя, мыча, задыхаясь, переходя с места на место, поскольку не хватает воздуха, взвыть во всё горло, почти по-звериному взвыть, чтобы, наконец, брызнули слезы, стоявшие у горла все эти дни, подпиравшие сердце и разум… чтобы брызнули, излились, облегчив душу, ибо нет уже мочи сдерживать себя…
Иногда плохо быть мужчиной. Вернее – плохо обладать мужскими рефлексами. Не приспособленными к плачу.
3.
Буквально на смертном одре отца одолела еще одна неприятность – приступ острого аппендицита. Это случилось в Москве, когда он приехал ко мне в сопровождении мамы. Основная его болезнь, вызвавшая, в частности, и аппендицит, превратила отца в тень – я с трудом узнал его в изможденном, едва ковыляющем старике. Он был плох настолько, что в моей голове не укладывалось: откуда у него появилась решимость вылететь в таком состоянии в Москву, перенести все предполетные и послеполетные мытарства? А через неделю случился еще этот аппендицит.
Мой хороший друг, главврач той самой онкологической клиники, где несколько месяцев назад отцу поставили смертельный диагноз, меня ошарашил:
– Его немедленно нужно оперировать по поводу аппендицита.
– Оперировать?! Отца?! Который и без того еле дышит?!
– Иначе он не проживет и дня.
Я отправился в приемный покой, где над отцом уже колдовали медики в присутствии совершенно поникшей мамы, и сказал:
– Папа, у тебя ерундовый аппендицит, сейчас тебе сделают операцию.
Он воспринял эту новость совершенно спокойно, словно бы в его состоянии были все перспективы очнуться после общего наркоза, а сама операция не доставит ни боли, ни страданий, которых он уже натерпелся сполна. У него был вид человека, выполнившего некую, очень важную миссию, причем, выполнившего совсем недавно. Мне даже показалось, что он счастлив отчего-то…
Еще через неделю, когда с отца сняли швы, и дело шло к выписке, главврач мне сказал:
– Мы его еще подержим здесь какое-то время. А тебе нужно поговорить с мамой. Твоему отцу осталось совсем немного, дней десять, от силы – пятнадцать. Вы должны решить, где ему умирать – здесь, в Москве, или на родине. В зависимости от вашего решения мы проведем курс поддерживающей терапии.
Решение мамы было однозначным: на родине. В тот же день у меня взяли пробу крови, которая по группе оказалась идентичной отцовской, и перелили первые 400 граммов (донорская, к тому же консервированная кровь для этого не годилась). Когда отец узнал о том, что у меня взяли кровь, разразился скандал (если, конечно, можно назвать скандалом протест, высказанный почти шепотом – говорить он не мог). Нам удалось, однако, убедить его, что потеря 400 граммов крови не только не вредна, но даже и полезна для моего здоровья. Через три дня процедуру переливания повторили, взяв у меня еще 400 граммов. Когда зашла речь о том, чтобы повторить забор крови, стала протестовать уже заведующая отделением. Однако переливание значительно улучшило состояние отца – и я в третий раз лег на кушетку в процедурном кабинете, после чего, правда, мне уже самому понадобилась капельница.
Общие медицинские показатели отца после переливания крови настолько меня воодушевили, что я забыл о наказе главврача – немедленно везти его в Ташкент. Всю последующую неделю он провел у меня – практически в забытьи, изредка возвращаясь из него, как из мира иного – в иную реальность.
В предпоследний перед вылетом день я сидел у его изголовья и вспоминал. О том, как меня забирали в армию и отец, который был тогда членом райкома партии и мог легко освободить меня от службы, тем не менее, этого не сделал. Я переживал тогда трудный период жизни, связавшись с дурной компанией, и мне необходима была встряска по его разумению. Много позже я понял, с каким трудом далось ему это решение, особенно когда под конец моей службы разразился Афганистан и некоторые подразделения моей части перебросили в состав ограниченного контингента советских войск. Афган прошел мимо меня по какой-то случайности – парни из нашего двора, которых призвали на полгода позже, полегли в основном там. Мне мама потом рассказывала, как отец клял себя за настырность и стремление меня перевоспитать. И все же я вернулся из армии другим. И не стал тем, кем мог бы стать.
Еще я вспомнил, как поступал в Московский университет, сдав экзамены на подготовительном отделении и вернувшись в Узбекистан в ожидании вердикта приемной комиссии. Отец с мамой в ту пору отдыхали на Черном море. Что-то дернуло его неожиданно отправиться в Москву по моему поводу. Билетов, разумеется, не было, но за некую сумму пилоты гражданского рейса взяли его в свою кабину, что нынче кажется совершенно нереальным. Отец пришел к председателю приемной комиссии факультета, на который я поступал, и тот только развел руками: знаний после армии у меня никаких, а самое главное – нет публикаций, дающих право поступать без конкурса. Публикации у меня были, но они, как оказалось, затерялись с какими-то документами. И отец их нашел, проторчав весь день в главном здании МГУ на Ленинских горах. Они-то и решили мою дальнейшую судьбу, и я стал тем, кем я стал.