bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Странно, сказал он, что даже теперь, когда эти события ушли в далекое прошлое и они с первой женой стали общаться чаще, стоит им поговорить больше минуты, как она начинает его раздражать. И он не сомневается: если б она тогда на его зов вдруг ринулась к нему обратно со снежных склонов, в нем быстро пробудилось бы прежнее раздражение, и их отношения неизбежно рассыпались бы во второй раз. Вместо этого они состарились на расстоянии: разговаривая с ней, он отчетливо представляет, какой была бы их совместная жизнь, тогда и сейчас. Так бывает, когда проходишь мимо дома, где раньше жил: стоит увидеть, что он всё еще стоит, что он такой настоящий, и вся жизнь после переезда кажется иллюзорной. Без структуры события становятся зыбкими, а реальность его первой жены, как и реальность дома, была структурной, определяющей. Да, она задавала ограничения, которые он ощущает во время разговоров с женой по телефону. Но жизнь без этих ограничений вымотала его, превратилась в долгую череду материальных и эмоциональных трат, словно тридцать лет подряд он прожил в отелях. Дороже всего ему обходилось это чувство непостоянства, бездомности. Он бесконечно тратился в надежде избавиться от него, в надежде на крышу над головой. И он постоянно видит вдали свой дом, – свою жену, – и они почти не изменились, только теперь принадлежат другим.

Я сказала, что это чувствуется по его рассказу – вторая жена вырисовывается из него и вполовину не так отчетливо, как первая. Честно говоря, я даже не совсем поверила в нее. Мне нарисовали ее совершенной злодейкой, но в чем именно она провинилась? Она никогда не претендовала на большой интеллект, тогда как мой сосед, например, притворялся богачом, и поскольку в ней ценили исключительно красоту, с ее стороны было естественно – некоторые бы сказали, что и разумно, – назначить за эту красоту цену. Что касается Венесуэлы, кто он такой, чтоб судить, кто что должен и не должен знать? Я уверена, он сам не знает многих вещей, а значит, их для него не существует, как не существовало Венесуэлы для его красотки-жены. Мой сосед так нахмурился, что по бокам его подбородка, как у клоуна, пролегли две глубокие борозды.

– Признаю, – сказал он после длинной паузы, – что тут я несколько предвзят.

Правда заключается в том, что он не мог простить своей второй жене ее обращения с его детьми, которые проводили у них школьные каникулы – обычно в фамильном особняке на острове. Особенно она ревновала к старшему сыну и критиковала каждый его шаг. Она следила за ним с поразительной одержимостью и постоянно заставляла работать по дому, придираясь к мельчайшему беспорядку и настаивая на своем праве наказывать его за то, что она одна считала проступками. Однажды мой сосед вернулся домой и обнаружил, что мальчика заперли в подвале, ветвившемся, как катакомбы, и занимавшем всё пространство под домом, – месте темном и зловещем даже в лучшие времена, он и сам боялся туда спускаться в детстве. Сын, свернувшийся калачиком, дрожащий, сказал отцу, что его отправили сюда за не убранную со стола тарелку. Он как будто олицетворял всё, что эту женщину тяготило в роли жены, воплощал несправедливость, повязавшую ее по рукам и ногам, – и был доказательством тому, что для ее мужа она никогда не будет превыше всего.

Он никак не мог понять ее потребности в главенстве, ведь он не виноват, что до встречи с ней у него была другая жизнь; но со временем ее стремление стереть его прошлое, и в том числе детей как неотъемлемое свидетельство этого прошлого, только росло. У них к тому времени тоже родился сын, но ситуацию это не спасло и усугубило ее ревность. Она обвиняла его в том, что он любит их сына меньше, чем старших детей; постоянно выискивая в муже признаки фаворитизма, сама она открыто ставила своего ребенка на первое место и в то же время часто на него злилась, словно эту битву можно было бы выиграть, будь на его месте другой мальчик. И действительно, после расставания она фактически забросила их сына. Последнее лето они проводили на острове вместе с ее родителями-креслами. К тому времени мой сосед уже испытывал к ним исключительно теплые чувства и с сочувствием воспринимал их безжизненность как следствие ураганного характера их дочери. Они были словно равнина, где вечно бушуют торнадо; они постоянно жили в полуопустошенном состоянии. Его жена вбила себе в голову, что непременно хочет вернуться в Афины – видимо, заскучала на острове; ей уже, наверное, хотелось ходить по вечеринкам и заниматься своими делами, она устала проводить каждое лето в этом семейном мавзолее. К тому же ее родители скоро должны улетать из Афин домой, так что они могут поехать все вместе, сказала она, а старших детей оставить на попечении прислуги. На это мой сосед сказал ей, что не может сейчас поехать в Афины. Ему никак нельзя оставлять детей: они же уедут через две-три недели. Как он может их бросить, если это его единственная возможность побыть с ними? Если он не поедет, сказала она, пусть считает, что их браку конец.

В тот момент и началось их открытое противостояние: она наконец поставила его перед выбором, который для него был неприемлем. Он счел ее требования чрезмерными, и последовала жуткая ссора, после которой она сама, их сын и ее родители сели на паром и вернулись в Афины. Перед отплытием ее отец в виде редкого исключения произнес несколько слов. Он сказал, что понимает позицию зятя. Их обоих мой сосед тогда видел в последний раз, да и жену, считай, в последний: она вернулась с родителями в Англию и вскоре развелась с ним. Она наняла очень хорошего адвоката, и во второй раз в жизни он оказался на грани финансового краха. Ему пришлось продать яхту и купить маленький катер, который больше соответствовал его положению. Младший сын со временем вернулся к нему, когда его мать вновь вышла замуж за английского аристократа, без сомнения обладавшего громадным состоянием, и обнаружила, что сын мешает ее второму браку так же, как дети первого мужа мешали первому. Эта последняя деталь говорила если не о цельности характера его бывшей жены, то хотя бы о некотором постоянстве.

Столько всего гибнет в кораблекрушении, произнес он. Остаются только обломки, и если не ухватиться за них вовремя, то и они пойдут ко дну. И всё же я по-прежнему верю в любовь. Любовь лечит всё, а где это ей не по силам, там облегчает боль. К примеру, вы, сказал он, – сейчас вы грустите, но грусть бы прошла, если бы вы были влюблены.

Я вновь подумала о своих сыновьях на их детских стульчиках и о том, как они узнали, что плач магическим образом возвращает им упавший мячик. В этот момент самолет совершил первый мягкий нырок вниз, в темноту. Из громкоговорителя раздался голос, бортпроводница засуетилась в проходе, загоняя людей обратно на места. Мой сосед спросил у меня номер телефона: может, мы как-нибудь поужинаем вместе, пока я в Афинах.

Его рассказ о втором браке мне не понравился. В нем не хватало объективности и делалось слишком много акцента на крайностях, а нравственные характеристики, которыми эти крайности объяснялись, часто были неверны. Вполне естественно, например, ревновать к ребенку, хотя, конечно, от этого страдают все вокруг. Мне было трудно поверить в кое-какие ключевые эпизоды истории – например, в то, что жена заперла его сына в подвале, и описание ее красоты, которая, к слову, стала предметом неравноценного обмена, мне тоже показалось неубедительным. Если в ревности нет ничего предосудительного, то в красоте и подавно; если кого и можно осудить, то рассказчика, эту красоту, так сказать, присвоившего путем обмана. Реальность – это вечный баланс положительного и отрицательного, но в этой истории два полюса оказались совершенно не связаны и воплощались в отдельных враждующих сущностях. Повествование всегда выставляло одних людей – рассказчика и его детей – в лучшем свете, а жена появлялась только тогда, когда от нее требовалось еще больше очернить себя. К примеру, лицемерные попытки рассказчика связаться с первой женой описывались как правильный поступок, заслуживающий сопереживания, тогда как неуверенность его второй жены – вполне обоснованная, как мы знаем, – превращалась в немыслимое преступление. Единственное исключение составляла любовь рассказчика к скучным, измученным ураганами родителям его жены – щемящая деталь, в которой положительное и отрицательное снова уравновешивалось. В остальном же в этой истории, по моим ощущениям, правда была принесена в жертву желанию рассказчика выйти победителем.

Мой сосед засмеялся и сказал, что я, наверное, права. Мои родители ссорились всю жизнь, сказал он, и никто так и не одержал верх. Но никто и не сдался. Сдались и убежали дети. Мой брат был женат пять раз, сказал он, а теперь на Рождество он сидит один в своей квартире в Цюрихе, считает деньги и жует сэндвич с сыром. Скажите мне правду, попросила я: она в самом деле заперла вашего сына в подвале? Он склонил голову.

– Она всегда это отрицала, – ответил он. – Она говорила, Такис сам там заперся, чтобы подставить ее.

И он допускает, сказал он, что у нее были причины звать его с собой в Афины. Он не всё мне рассказал – дело в том, что ее мать заболела. Ничего серьезного, но ей нужно было лечь в больницу на материке, а его жена не очень хорошо говорила по-гречески. Впрочем, он все равно считал, что жена и ее отец справились бы сами. Прощальные слова его тестя в свете этого уточнения начинали звучать несколько неоднозначно.

К тому моменту мы уже застегнули ремни безопасности, как нам велел голос из громкоговорителя, и, когда самолет задрожал и нырнул вниз, я впервые увидела под нами огни, огромный лес огней, загадочно вздымающихся и опускающихся в темноте.

Я тогда всё время очень переживал из-за детей, сказал мой сосед. Я не мог думать о том, что нужно мне или ей; я думал, что им я нужен сильнее. Его слова напомнили мне о кислородных масках, которые нам, конечно, за время полета не понадобились. Кислородные маски в самолете, сказала я, – это результат какой-то циничной обоюдной договоренности: все негласно понимают, что они никому никогда не пригодятся. Мой сосед ответил, что зачастую это действительно бывает так и тем не менее не стоит в личных ожиданиях исходить из теории вероятностей.

II

Я заметила, когда мы шли по узким тротуарам вдоль ревущей проезжей части, что Райан всё время держится подальше от машин.

– Я много изучал статистику смертности на дорогах в Афинах, – сказал он. – К такой информации я отношусь серьезно. Мой долг перед семьей – вернуться домой целым и невредимым.

То и дело нам встречались большие, чудовищно лохматые собаки, растянувшиеся на тротуаре. На жаре их разморило до бесчувствия, и они лежали совсем неподвижно, только бока слегка вздымались от дыхания. Издалека их иногда можно было принять за женщин в шубах, спьяну повалившихся на землю.

– Ничего, если я перешагну через собаку? – спросил Райан в нерешительности. – Или надо всех обходить?

Он спокойно переносит жару, сказал он, даже любит ее. Как будто наконец из него выветривается многолетняя сырость. Единственное, о чем он жалеет, – это о том, что только в сорок один год добрался до этого восхитительного места. Жаль, жена и дети не смогли приехать, но он твердо решил не портить впечатления чувством вины. Его жена недавно провела выходные с подругами в Париже, оставив его одного с детьми, так что он полностью заслужил эту поездку. Да и с детьми, если уж совсем честно, особо никуда не денешься: первым делом с утра он дошел до Акрополя, пока не слиш-ком жарко, а с ними разве так получится? А если бы и получилось, он бы постоянно волновался, как бы они не обгорели на солнце или как бы у них не началось обезвоживание, и, даже если б он увидел на вершине холма Парфенон, эту ветхую бело-золотую корону на фоне неистовой языческой синевы неба, он бы не почувствовал его так, как почувствовал этим утром, проветривая темные уголки своей души. Когда он поднимался туда, он почему-то вспомнил, как в его детской постельное белье всегда пахло плесенью. Если открыть шкаф в родительском доме, чаще всего оказывалось, что по задней стенке стекает вода. Собираясь переезжать из Трали в Дублин, он обнаружил, что все его книги прилипли к полкам. Беккет и Синг сгнили и превратились в клей.

– Как можно догадаться, я не отличался любовью к чтению, – сказал он, – и об этом я обычно умалчиваю.

Нет, он раньше не бывал в Греции и вообще ни в одной стране, где солнце принимают как должное. У его жены на него аллергия – в смысле, на солнце. Как и он, она выросла там, где было сыро и пасмурно, на солнце покрывается багровыми пятнами и пузырями и жару не переносит в принципе – у нее начинается мигрень и тошнота. На каникулы они возят детей в Голуэй, где живут ее родители, а если хотят вырваться из Дублина, то всегда могут наведаться в Трали. Это как раз тот случай, когда «дом – значит место, где нас принимают, когда приходим мы»[1], сказал он. И его жена во всё это верит, в фамильные узы, воскресные обеды и в то, что у детей должны быть бабушки и дедушки по обеим линиям, но, будь его воля, он бы, пожалуй, никогда больше не переступил порог родительского дома. Не то чтобы они в чем-то конкретном провинились, сказал он, они хорошие люди, просто мне бы это и в голову не пришло.

Мы прошли мимо веранды кафе, и люди за столиками, укрывшиеся в прохладной тени большого навеса, будто наблюдали с осознанием своего превосходства за тем, как мы мучительно плетемся по жаркой шумной улице. Райан сказал, что не прочь присесть и что-нибудь выпить; он здесь уже завтракал, и это место вроде неплохое. Было неясно, хочет ли он, чтобы я составила ему компанию. Мне показалось, он специально выразился так, чтобы его слова не звучали как приглашение. После этого я стала внимательно наблюдать за ним и обнаружила, что, когда другие люди строили планы, Райан говорил: «Я, может, присоединюсь» или «Возможно, там и увидимся», не связывая себя конкретным местом и временем. Обо всем, что он делал, он рассказывал только постфактум. Однажды я случайно встретила его на улице и, заметив, что волосы у него мокрые и зачесаны назад, спросила, где он был. Он признался, что плавал в большом открытом бассейне отеля «Хилтон»: прикинулся постояльцем и проплыл сорок раз туда-обратно бок о бок с русскими богачами, американскими бизнесменами и клиентками пластических хирургов. Он был уверен, что вызвал подозрение у смотрителей бассейна, но допрашивать его никто не решился. Как еще прикажете заниматься спортом, спросил он, в задыхающемся от машин городе в сорокаградусную жару?

За столик он сел, как и остальные мужчины, спиной к стене, чтобы ему открывался вид на кафе и на улицу. Я села напротив и, поскольку больше смотреть было не на что, смотрела на него. Мы с Райаном вместе преподавали в летней школе. Издалека он, светловолосый и светлокожий, казался мужчиной вполне стандартной, приятной внешности, но вблизи в нем открывалось что-то неловкое, как будто его собрали из разрозненных, не подходящих друг к другу частей. У него были большие белые зубы, слегка видневшиеся между приоткрытых губ, рыхлое тело – ни толстое, ни мускулистое, маленькая и узкая голова с редкими, почти бесцветными волосами, которые росли назад, как колючки, и бесцветные ресницы, спрятанные сейчас за темными очками. Брови у него при этом были буйные, прямые и черные. Когда подошла официантка, он снял очки, и я увидела его глаза – две маленькие голубые фишки с красноватыми белками. Веки тоже были красные, как будто воспаленные или обожженные солнцем. Он спросил официантку, есть ли у них безалкогольное пиво, и она наклонилась к нему, приставив ладонь к уху и явно его не понимая. Он взял меню, и они стали вместе его изучать.

– Что из этого безалкогольное? – медленно спросил он, терпеливо ведя пальцем по списку и часто поглядывая на нее.

Она наклонилась еще ближе, следя за его рукой, а он неотрывно смотрел на ее лицо, молодое и красивое, обрамленное с обеих сторон длинными локонами, которые она постоянно заправляла за уши. Поскольку его палец указывал на пустое место, она по-прежнему ничего не понимала и в итоге сказала, что позовет менеджера, но тогда он закрыл меню, как учитель в конце урока, и попросил ее не утруждать себя – он возьмет обычное пиво. Эта перемена сбила ее с толку еще сильнее: меню было открыто заново, и урок повторился сначала, а мое внимание тем временем переключилось на людей за другими столиками и на улицу, где проезжали машины и собаки лежали в ворохах меха на ослепительном солнце.

– Она обслуживала меня утром, – сказал Райан, когда официантка ушла. – Эта же девушка. Красивые они люди, да? Жаль, конечно, что безалкогольного пива нет. У нас везде есть.

Он сказал, что всерьез намерен пить меньше и что весь последний год придерживался здорового образа жизни: ходил в спортзал каждый день и ел салаты. После рождения детей он несколько запустил себя, к тому же в Ирландии сложно за собой следить: вся культура страны этому препятствует. В юности, когда он жил в Трали, у него были серьезные проблемы с лишним весом, как и у многих местных – в том числе у его родителей и старшего брата, которые по-прежнему едят пять раз в день и считают одним из основных блюд картофель фри. Он мучился от многочисленных аллергий, экземы и астмы, и рацион, которого придерживались у них в семье, едва ли улучшал его состояние. В детстве ему приходилось ходить в школу в шортах с шерстяными гольфами, и от этого экзема только усиливалась. Он помнил, как перед сном снимал гольфы, а вместе с ними слезала кожа. В наше время, конечно, родители бы тут же отвели ребенка к дерматологу или гомеопату, но тогда оставалось только терпеть. Когда ему становилось трудно дышать, родители выводили его на улицу и сажали в машину. А что касается веса, сказал он, ты почти никогда не видел себя в открытой одежде, как, впрочем, и других. Он помнил, как ему казалось чужим собственное тело, обреченное существовать в сыром, заплесневелом климате дома; забитые легкие и зудящая кожа, сосуды, страдающие от жирной и сладкой пищи, колышущийся живот под неудобной одеждой. Подростком он стеснялся самого себя, вел сидячий образ жизни и старался никому не показывать свое тело. Но затем он уехал на год в Америку учиться писательству и обнаружил, что усилием воли может полностью изменить свою внешность. В университете были бассейн и спортзал, а в столовой – еда, о которой он раньше не слышал: брюссельская капуста, цельнозерновые продукты и соя; более того, теперь его окружали люди, возводившие идею собственного преображения в культ. Он проникся этой концепцией буквально за один день: в его власти было решить, каким он хочет стать, и стать таким. Никакого предопределения больше не было; он осознал, что воля судьбы или рока, окутывавшая грозной пеленой всю его жизнь, осталась в Ирландии. Придя впервые в спортзал, он увидел красивую девушку, которая занималась на тренажере и одновременно читала толстый учебник по философии, лежащий перед ней на подставке, и не поверил своим глазам. Оказалось, у всех тренажеров были подставки для книг. Девушка занималась на степпере, имитирующем подъем по лестнице; с тех пор он всегда занимался на нем и всегда с книгой, вспоминая ту девушку, которую он, к немалому своему огорчению, больше не встречал. За год он, должно быть, прошел вверх по лестнице многие мили, оставаясь при этом на одном месте, и этот образ надолго остался в его голове – не только девушки, но и себя самого, вечно поднимающегося по воображаемым ступеням за книгой, которая маячит перед ним, как морковка перед ослом. Только взобравшись по этой лестнице, он мог окончательно вырваться из того места, где родился.

Его поездка в Америку, сказал он, не просто счастливая случайность: это поворотный момент в его жизни, и, когда он думал о том, кем стал бы и что делал бы, не случись этого поворота, ему становилось страшно. О курсе писательства ему рассказал преподаватель английского языка, и он же вдохновил его подать заявку. Когда ему пришел ответ, он уже закончил колледж и вернулся в Трали, где жил в родительском доме, работал на птицефабрике и крутил роман с женщиной намного старше себя, матерью двоих детей – которым она, без сомнения, прочила его в отцы. В письме сообщалось, что на основе предоставленной письменной работы ему предлагают стипендию, а также возможность остаться на второй год за плату, если он пожелает получить квалификацию преподавателя. Сорок восемь часов спустя он уже был в самолете, взяв лишь несколько книг и ничего из одежды, кроме той, что была на нем. Он впервые в жизни покидал Британские острова и не имел представления, куда направляется, – хотя над облаками ему показалось, что в рай.

Так случилось, сказал он, что его старший брат уехал в Америку примерно в то же время. Их с Кевином никогда не связывали близкие отношения, и тогда он был не в курсе его планов, но теперь видит в этом удивительное совпадение, с той лишь разницей, что брата едва ли забросило в Америку удачное стечение обстоятельств. Кевин записался в морпехи и сжигал тралийский жир в учебном лагере новобранцев, пока Райан вышагивал на степпере. Они могли жить в двух шагах друг от друга, хотя это маловероятно: Америка – большая страна. Ну и конечно, служба в морской пехоте подразумевает частые поездки, сказал Райан как будто бы без иронии. На этом совпадения не закончились: оба брата вернулись в Ирландию три года спустя и встретились в гостиной родительского дома, оба подтянутые и стройные; Райан – с преподавательской квалификацией, контрактом на книгу и девушкой-балериной, и Кевин – с несуразными татуировками по всему телу и психическим расстройством, отныне лишившим его власти над своей жизнью. Воображаемая лестница, как оказалось, вела не только вверх, но и вниз: Райан и его брат теперь фактически принадлежали к разным социальным классам, и, когда Райан отправился в Дублин преподавать в университете, Кевин вернулся в их прежнюю сырую детскую, где и живет до сих пор, не считая периодов, проведенных в психиатрических клиниках. Занятно, сказал Райан, что родители не гордились достижениями Райана и в той же мере не видели своей вины в том, что случилось с Кевином. Они пытались избавиться от него и упечь его в клинику навсегда, но он постоянно возвращался обратно, как бумеранг. В то же время они с некоторым презрением относились и к Райану, писателю и преподавателю в университете, который теперь жил в Дублине в хорошем доме и собирался жениться – не на балерине, а на ирландке, знакомой по колледжу еще с доамериканских времен. Райан сделал из этого вывод, что неудачи всегда будут к тебе возвращаться, а вот в собственных успехах еще придется себя убеждать.

Его узкие голубые глаза вперились в молодую официантку, которая шла к нам под тенью навеса и несла напитки.

– Давай сбежим вместе, – сказал он, когда она наклонилась, чтобы поставить его стакан на стол. Я подумала, что она его услышала, но он всё рассчитал точно: в ее величавом лице статуи ничто не дрогнуло. – Что за люди, – пробормотал он, не сводя с нее глаз, пока она шла обратно. Он спросил, хорошо ли я знаю Грецию, и я ответила, что была в Афинах три года назад с детьми – проводила здесь роковой в некотором смысле отпуск.

– Красивые они люди, – сказал он и, помолчав, добавил, что ничего удивительного тут нет, учитывая климат, образ жизни и, конечно, питание. Глядя на ирландцев, так и видишь столетия дождей и гнилой картошки. Он всё еще борется с этим ощущением отравы в собственном теле; в Ирландии очень трудно чувствовать себя чистым, как в Америке или здесь. Я спросила, почему после окончания магистерской программы он вернулся домой, и он ответил, что одной конкретной причины нет – их целое множество. Всё это вместе в конце концов и потянуло его обратно. На самом деле одной из причин стало то, что поначалу понравилось ему в Америке больше всего: там как будто ни у кого нет корней. Понятно, сказал он, на самом деле корни у них есть, но это несравнимо с ощущением, что родной город ждет тебя обратно, с чувством предопределенности, которое он волшебным образом оставил позади, поднявшись над облаками. Однокурсники без конца подтрунивали над его ирландским происхождением, сказал он; в итоге он начал им подыгрывать, говорить с нарочитым акцентом и всё такое, и почти убедил сам себя, что «ирландец» для него – вполне достаточная характеристика. Да и как он мог охарактеризовать себя иначе? Его пугала мысль об отсутствии корней; он начал думать, что он не проклят, а, наоборот, благословлен, и заново открывать в себе это чувство предопределенности или, по крайней мере, видеть его в ином свете. А писательство, этот процесс обращения боли в текст, – где его исток, если не в Ирландии, чем его питать, если не своим прошлым в Трали? Внезапно он ощутил, что обезличенность, лежащая в основе американской культуры, его слишком тяготит. Откровенно говоря, он был не самым талантливым студентом на курсе, – он спокойно это признавал, – в частности, как он решил, потому, что ему, в отличие от однокурсников, не приходилось эту обезличенность преодолевать. Если у тебя нет национального самосознания, ты пишешь лучше, не так ли? Ты смотришь на мир менее предвзято. А он в Америке как раз стал в большей степени ирландцем, чем был у себя на родине.

На страницу:
2 из 3