bannerbanner
Пятый лишний
Пятый лишний

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Проще простого.

Вернёмся к той, что выдаёт мне предписанные таблетки, наклоняясь ко мне слишком близко, окутывает сочно-терпким парфюмом (на мой взгляд, в нём чересчур много ванили), поправляет мне подушку, проводит по лицу холодным длинным пальцем с коротко остриженным ненакрашенным ногтем. Я всё ещё считаю её красивой, но это больше не детское чувство восхищения, каким было когда-то. Это нечто неопознанное, с примесью ощущения опасности, презрения и скуки. Она выполнила свою функцию. Натолкнула меня на то, с чем я свяжу своё будущее. Теперь она – просто персонал. Обычная медсестра. Которая, пользуясь тем, что я безропотно, словно не понимая, принял утром двойную дозу и теперь лежу почти что овощем, водит пальцем уже не только по моему лицу. Одна рука путешествует дальше, ниже, невозмутимее. Вторая – уже в привычный закоулок её собственного тела. Когда всё только начиналось, она говорила, что я красавчик. Теперь уже не говорит ничего. Просто делает. Я не мешаю ей. Лежу безвольным овощем. Утренняя доза (двойная) таблеток, привычно извлечённая мною из желудка сразу после её ухода, прячется в уголке наволочки. За всё это время их (наволочек) накопилось бы штук десять, если бы, конечно, я не избавлялся от ненужных свидетельств своего бунта против белого муравейника. Мне даже забавно, насколько иногда бывает достаточно уверенности. Она, например, уверена, что сейчас я слабый безвольный мешок картошки, находящийся полностью в её власти. Вообще-то именно от этого она и кончает. Хищная, глупая шлюшка. Забегая вперёд, скажу, что я собирался засудить её за домогательства (самосуд тоже не исключался), но она покинула нас ещё до того, как я покинул муравейник: кто-то из пациентов воткнул ей в глаз спрятанную иголку от шприца, а шею обнял мастерски выпущенной из низа простыни тонкой, но прочной ниткой. Наверное, по нему она тоже путешествовала, но за любой безбилетный проезд полагается штраф. За систематический – особо крупный. Мне рассказали, что на её похороны пришло всего три человека. Один из них плюнул на её могилу. На мой взгляд, это чересчур театрально.

Её имя удивительным образом выветрилось из нашей памяти. Один не захотел его запомнить, а второй попросту не смог. Я зову её Клеопатрой. Конечно, Клео. Смуглая, с этими тёмными миндалевидными глазами, ровным чёрным каре с прямой челкой – кем ещё она могла быть? Я восхищался ею, иногда боялся (непредсказуемость и неконтролируемость процесса всегда меня пугала; нас обоих), но больше всего я хотел её понять. Хотел узнать, почему она так себя ведёт. Почему именно так ведёт себя со мной. Хотел узнать, какая она. Что она. В первый год пребывания в муравейнике я был довольно глуп, спишем это на весьма и весьма юный возраст, так что мне хватило одного взгляда на неё, чтобы начать звать её египтянкой. Слишком уж она была похожа на неё в моём детском понимании. Поэтому – Клеопатра. Пусть та и не была настоящей египтянкой. Зато была отличным символом. Я люблю символы. Мы оба любим. Но для одного из нас это неуёмное желание понять хотя бы на чуточку больше вылилось в занятие всей жизни. Конечно, для Лёни-первого. Тогда он и стал первым. Но лишь по номеру, не по значению. Первым, ухитрившимся проявить достаточные поведенческие навыки, чтобы заполучить в своё распоряжение несколько книжек. В муравейнике этот прецедент вызвал ажиотаж. Не то чтобы там вовсе никто не читал, но особых (и таких специфичных) заказов раньше не поступало и не удовлетворялось. Когда Клеопатра принесла мне (Лёне-первому) книжки по Древнему Египту, она улыбалась, почувствовав, что здесь замешаны она, восхищение ею и не очень свойственное пациентам муравейника желание учиться. Впрочем, он и не был никаким пациентом. Просто надолго оставшимся случайным гостем. Мне (Лёне-второму) египтяне довольно быстро наскучили, но мне (Лёне-первому) они ударили в самое сердце. А так как сердце у нас одно, нам приходилось терпеть. Впрочем, в жизни полно гораздо более неприятных вещей, которые приходится терпеть. Например, высокомерная, упивающаяся своей властью холодная рука Клео, елозящая в нашем паху, и её закатывающиеся глаза в конце процесса.

Как бы то ни было, и Клеопатра, и папенька с маменькой померли, помер и муравейник, который закрыли, предварительно попытавшись расформировать. К тому времени я уже отлично знал, что и как, так что расформировывать вполне себе здорового на вид и по результатам свежих тестов человека из учреждения с не лучшей, оказывается (надо же!), репутацией среди персонала, никуда в итоге не стали. Непоставленный диагноз тоже умер. Не умерли только египтяне, продолжая преследовать меня на Востфаке и потом, конечно, на работе. Лёня-первый был счастлив. Лёня-второй относился ко всему этому со снисхождением, найдя себе другие занятия по душе. Постепенно всё произошедшее стиралось, блекло, уплывало за Млечный путь, ускользало за орбиту воспоминаний. Всё было хорошо.

Пока я не встретил Веру. Это не была любовь с первого взгляда. Но именно первый взгляд остро резанул по сердцу раскалённым скальпелем. Когда-нибудь я забуду, во что она была одета, что она говорила и даже где мы встретились. Всё это было не так уж и важно. Важно было только иссиня-чёрное каре с прямой чёлкой. И тёмные миндалевидные глаза тоже были важны. И смуглая кожа. Спустя годы уже начавший стираться образ вспыхнул за секунду.

Вера была моей Клеопатрой.

Нашей.

Кристи

Если бы я была растением, то точно знаю, каким. По крайней мере, мне хочется думать, что не обожжённым засохшим кактусом или хищной мухоловкой, а ею – иерихонской розой. Наверное, во мне ещё живёт вера в возрождение, а именно этой удивительной способностью обладает она, растущая в каменистых песках ниже Мёртвого моря (как символично), в безлюдных синайских предгорьях. В засуху иерихонская роза сворачивается в шар и катается по пустыне; только попав во влажную среду, разворачивается и расцветает. Я всё ещё жду, что однажды и я попаду в такую благостную воскресительную среду, что если не расцвету, то хотя бы развернусь из своего сухого колючего сплетения.

Голова раскалывается второй час, и я решаю всё-таки принять свои ненадёжные таблетки, таблетки-подставу. Ненадёжные – потому что помогают они через раз, иногда только делая хуже, ибо они вовсе не от головной боли, а чёрт знает от чего: Артур разрешает держать в доме только их, и только он в курсе, что́ они на самом деле, но всё-таки иногда они помогают. Подстава – потому что каждый раз, когда Артур не досчитывается таблетки, начинается эпопея психологического давления, где я играю роль недееспособной, никчёмной, зависимой от лекарств бесполезной сучки, а он, конечно, является благодетелем. Первое время меня это ужасно угнетало, как и всё, что связано с Артуром, но потом мне стало всё равно. Я просто не слушаю. Поэтому я, прекрасно зная о последствиях, морщась от боли, протягиваю руку к тёмному флакончику. Ничего нового меня не ждёт, думаю я. Стабильность – фундамент нашей жизни.

Но я ошибаюсь: кое-что новенькое всё-таки происходит. Например, когда я вытряхиваю таблетки на ладонь, раздаётся мой вопль. В тёмном флакончике не таблетки, а салициловый спирт: не присматриваясь, я, видимо, схватила не тот, они так похожи. С шипением отдёргиваю руку, потому что ночью во сне опять расковыряла свой отвратительный шрам на ладони, и спирт попал в открытую рану. Бутылёк падает на пол, но не разбивается, только катится через кухню, расплёскивая спирт по линолеуму. Со спиртом у меня были довольно дружеские отношения ровно до того момента, как у меня появилось это чёртово двухстороннее безобразное клеймо на ладони.

Оказалось, самый действенный способ протрезветь – воткнуть в себя отвёртку. Ну, или позволить кому-то другому это сделать. Хотя, конечно, никакого позволения Артуру никогда не требовалось, тем более от меня. До сих её помню: огромную, четырёхгранную, с прорезиненной оранжевой ручкой. Мои вопли, наверное, слышал весь дом; по крайней мере, до того момента, как мне заткнули рот угрозой воткнуть эту отвёртку куда-нибудь ещё. Так Артур отучил меня напиваться, пить, выпивать, вообще думать об алкоголе. С тех пор каждый раз, когда я испытывала желание выпить, а чаще всего это случалось после очередного спаривания с этим животным, шрам начинал ныть и напоминать о введённом сухом законе. Артур как-то сказал, что «хочет трахать нормальную, живую женщину, а не мешок мяса в полубессознательном состоянии». Но я давно уже не чувствовала себя ни нормальной, ни живой. Думаю, он просто не хочет, чтобы алкоголь притуплял мои страдания. Давал мне шанс хоть немного отстраниться. Хоть на минуту ослаблял тиски, в которых я зажата. Никакого спасительного алкоголя. Никаких шансов.

Я поднимаю взгляд на полку и понимаю: ничего я не перепутала. Флакона с таблетками нет. Перерываю всю кухню и усмехаюсь: он снова сделал шаг. Шаг к моему окончательному и бесповоротному унижению. Теперь у меня нет никаких таблеток: мучайся, Агата, от боли, да гляди на спирт, борись с искушением. Стискивая зубы от раскалывающейся головы и от бессильной ярости, поднимаю бутылёк со спиртом, завинчиваю крышечку, ставлю на полку. Капли спирта с линолеума почти испарились, но я всё равно вытираю пол тряпкой. Разгибаюсь, смотрю на часы. Артур придёт через час. Шестьдесят минут, как он любит говорить. Он любит цифры. Не знаю, что меня ждёт дальше, но знаю одно: кое-что выразить в цифрах я ему не дам. Количество его грёбаных шагов до моего полного унижения равно уничтожения. О, я не собираюсь сдаваться и я могу вынести гораздо больше, чем он думает, отстраниться гораздо сильнее, чем он рассчитывает. Так что количество шагов будет стремиться к бесконечности, и когда он, наконец, это поймёт, это будет его самым большим поражением. Его, не привыкшего проигрывать, с блеском ведущего все свои дела к победе. Все свои эксперименты. Все, кроме этого. Тогда, в самом начале, когда я понятия не имела, что он не тот, за кого себя выдавал, я принимала его участливость и заботу за чистую монету, но всё равно ждала подвоха: вся моя жизнь научила меня ждать подвоха во всём. Что ж, весь размах своей ошибки я не могу оценить до сих пор; ущерб с каждой неделей оценивается всё сильнее. Но я не собираюсь сдаваться.

Особенно теперь, когда в моей жизни появился кто-то, кто действительно сможет вывести меня из этой угнетающей комы, поднять из мутной глубины, с илистого дна. Кто-то, с кем я впервые в жизни не чувствую подвоха.

Кто даст воскреснуть заждавшейся иерихонской розе, уставшей слоняться по пустыням.

4

Они вышли в коридор, надеясь обнаружить что-то, к чему может подойти найденный Эйнштейном ключ. Впереди не было ничего, кроме хлама и двух дверей. Дальше коридор бесконечно простирался в неведомое, а вместо дверей в нём были окна, закрытые решётками.

– Проверим обе, – сделал вывод да Винчи и направился к ближайшей двери, которая была заперта.

– Может, сюда подойдёт ключ? – полуспросил он, дёргая за ручку.

Эйнштейн тут же подошёл и, решив не позориться (у него всегда были проблемы с замками и ключами), отдал свою находку да Винчи.

– Неа, – да Винчи осмотрел ключ и замок. – Совсем разные.

Следующая комната была открыта и практически пуста. На грязном, но на удивление почти целом кафельном полу стояла каталка на колёсиках, а на ней – практически новый тёмно-синий ящик с ключевым замком по центру. Да Винчи сразу опознал в нём ящик для денег, ценностей и документов, потому что сам часто имел с такими дело, и просветил остальных.

– Ключ наверняка подойдёт, – сказала Кюри, и да Винчи кивнул.

Все четверо подошли к каталке и окружили ящик. Да Винчи вставил ключ в замок, повернул его – раздался ожидаемый щелчок – и приподнял стальную крышку. Он ожидал увидеть внутри пластиковый лоток с отделениями, какие обычно присутствуют в таких ящиках, но их ждало кое-что другое.

– Хм, – Кюри смотрела в открытый ящик, доверху набитый всевозможными предметами.

Прямоугольный металлический медицинский стерилизатор для кипячения шприцов, большой стеклянный и видавший виды шприц, несколько носовых платков с бурыми застарелыми пятнами крови, расчёска-гребешок с несколькими чёрными волосками, две смятые пачки от сигарет, маленький бархатистый розовый медвежонок с проплешинами, ржавый пинцет, ножницы с зелёными кольцами, маленькая резиновая клизма, вилка, два засохших фломастера, рваное ситечко для раковины, детские рисунки на маленьких листках в клетку, одиннадцать разных пуговиц, древнейший станок для бритья без лезвия, три катушки белых ниток, корпус от шариковой ручки и несколько высохших стержней, старый, словно погрызенный кошелёк, разбитое круглое зеркальце, несколько блокнотов с жёлтыми страницами, россыпь зубочисток, колода игральных карт, калькулятор, несколько ржавых гвоздей, изолента, маленькая бобина с вытянутой и спутавшейся магнитной лентой… Это и многое другое было в ящике, который им предстояло тщательно изучить.

И всё это пахло старым прогорклым мылом, расколовшимся на кусочки и рассыпавшимся по всему ящику.

– Среди этого явно должен быть игровой предмет, – озвучила мысли остальных Кристи.

– И нам придётся осмотреть всё это барахло, – сказал Эйнштейн, смотря на платки с кровью и думая, что к ним он точно не будет прикасаться.

– Ну что ж, тогда начнём, – пожал плечами да Винчи. Вещи, показавшиеся другим маленькими, старыми, и, пожалуй, немного неприятными весточками из прошлого, вызвали у него зарождающуюся апатию. Особенно некоторые, вызывавшие нездоровые воспоминания. К стерилизатору, шприцу и колоде карт его совершенно не тянуло, поэтому он занялся изучением блокнотов и кошелька.

Кюри машинально взяла в руки пачку от сигарет – не буро-жёлтую со стёртым изображением, а вполне опознаваемую красно-белую «Мальборо». Кристи принялась просматривать колоду карт в поисках меченой. Эйнштейн снял крышку со стерилизатора.

– Гос-с-споди, – скривился он, – это действительно ногти?

В стерилизаторе лежали монеты, мятые купюры, булавки, крупные скрепки – и горстка крупных желтоватых обстриженных ногтей.

– Они самые, – хмыкнул да Винчи, не отрываясь от блокнотов.

Остальные поморщились, продолжая копаться в ящике с мелочами.

– О, – сказала Кюри, для вида рассматривавшая детские рисунки на листках, дождавшись, когда Эйнштейн, стараясь не касаться омерзительных ногтей, с отвращением изучил монеты и купюры, а остальные изрядно повозились в старых вещах, – кажется, я нашла игровой предмет.

– Да? – обрадовалась Кристи. Да Винчи и Эйнштейн воззрились на Кюри.

– Внутри метка, – Кюри приоткрыла пачку «Мальборо». – И цифра «7».

– Ну и прекрасно, – да Винчи опустил крышку ящика, мгновенно похоронив ценности прошлого.

– Ты же сразу её взяла? Почему? – заинтересовался Эйнштейн.

– Просто курю такие же, – пожала плечами Кюри, – вот взгляд и зацепился.

Но про метку ты сказала не сразу, подумал Эйнштейн. Кристи этого не заметила, а да Винчи было наплевать, поэтому никто ничего больше не сказал.

Кюри оставила пачку себе. Они вышли в коридор и застыли в нерешительности.

– Думаете, нужно идти туда? – Кристи показала вперёд, в длинный коридор без дверей и непонятно где и чем заканчивающийся. – Здесь мы закончили?

– Похоже на то, – Эйнштейн кивнул на дверь открытой им комнаты. Теперь, когда она была распахнута и прижата к стене, игроки увидели нарисованную на ней мелом стрелку, в данный момент указывающую как раз в направлении неизведанного.

Да Винчи что-то буркнул, вернулся в комнату и закрыл за собой дверь, оставив остальных в недоумении. В закрытом состоянии изнутри комнаты стрелка указывала в угол, где не было абсолютно ничего. На всякий случай да Винчи проверил пол и стену, но тайников не обнаружилось. Стрелка действительно становилась действующей только при распахнутой двери.

– На всякий случай, – ответил да Винчи на не успевшие прозвучать вопросы, выйдя в коридор. – Это переход в другое крыло, – сказал он, кивая в направлении стрелки. Хотелось бы ему знать об этом чуть меньше.

Эйнштейн слегка оживился:

– Значит…

– Значит, идём в другое крыло.

Кристи

Голова взрывается, и мозг оказывается на стекле. Я в линзах, поэтому особенно отчётливо вижу каждый его прилипший кусочек, каждый ошмёток кости, каждую стекающую каплю крови. Яркое воспоминание. Вряд ли когда-нибудь оно из меня выветрится.

Это будет во всех новостях. Наберите в поисковике «метро заложники убийство», и сразу всё поймёте. Если наберёте вдобавок ещё одно слово, «подсолнухи», высветится много картинок. Одинаковых, с телом без головы, заретушированным, конечно, и периодически блокируемых, но всё равно настолько распространившихся по интернету, что поиск выдаст их с головой (уж простите за каламбур) и сполна. Я была в том поезде.

Ничто не предвещало беды. Народу было немного, в основном все сидели в наушниках, уткнувшись в телефон или книгу. Я бездумно смотрела на обувь сидящих напротив, поддавшись убаюкивающему укачиванию вагона. Розовые кеды. Серебристые туфли-лодочки. Белые кроссовки. Бежевые босоножки. Чёрные кроссовки. Серые балетки. Из всего ряда выбивались – нет, не розовые милые кеды и не ослепительной белизны в контраст грязноватому полу кроссовки. Даже не аристократичное серебро лодочек. Чёрные кроссовки. В них была угроза. Они слегка подрагивали, словно их обладатель слушал ритмичную музыку, но наушников у мужчины не было. Зато был тяжёлый взгляд, которым он меня и наградил. Ему не понравилось, что я его изучаю. Руки в карманах спортивных штанов. С ним что-то не так. Я инстинктивно оглядываюсь, но никто ничего не замечает. Я чувствую угрозу. Это не врождённое, но выработанное с годами чутьё подвело меня только раз – этот раз именуется Артуром, – но это будет дальше, а пока у меня нет причин ему не доверять. Я чувствую угрозу. Мужчина в чёрных кроссовках тоже её чувствует. Угрозу преждевременного разоблачения. На станции никто не выходит, двери закрываются, начинается длинный перегон, а я жалею, что не вышла. Я не хочу здесь находиться. Мужчина, кажется, тоже, потому что резко встаёт и нажимает на кнопку связи с машинистом. Пассажиры с недоумением смотрят на обладателя чёрных кроссовок. Машинист отвечает, и чёрные кроссовки кричат, чтобы поезд немедленно остановили, иначе он перестреляет весь вагон. В доказательство серьёзности своих слов он вытаскивает из спортивных штанов с огромными карманами пистолет и несколько раз стреляет в потолок. Поезд останавливается, словно неожиданно заснув, не справившись с недосыпом, зато в вагоне все, наоборот, просыпаются. Пространство скручивается в тугую спираль, завитки которой – страх, паника, отчаяние. У меня громко урчит в животе.

Чёрные кроссовки сгоняет немногочисленных (двенадцать) пассажиров в конец вагона, угрожая им пистолетом, потом кричит машинисту, что никто не пострадает, если его требования будут выполнены. Я не знаю, действительно ли у него всё продумано и действительно ли никто не пострадает, или он просто психопат, который от любого неосторожного движения перестреляет нас всех. Слышится плач, кого-то стошнило, мужчина требует абсолютной тишины. Смотрит на меня и покрепче сжимает пистолет. Не знаю, таковы ли были его планы, или я своим пристальным взглядом заставила его нервничать и спутала все карты. Я стою ближе к двери между вагонами. Впереди меня, через несколько человек, держится за живот беременная. Месяц шестой, наверное. Я остро вспоминаю свой выкидыш, хотя думала, что похоронила его под фундаментом, забетонировала, навсегда вычеркнула из жизни. Тогда я хотела умереть. Сейчас не хочу. Никто из нас здесь не хочет. Будущая мама беззвучно молится и всей душой мечтает оказаться подальше отсюда. Лицо её слишком бледно, кажется, что она вот-вот упадёт на грязный пол, по пути ударившись головой о металлический поручень, и это опасно. Это может спровоцировать чёрные кроссовки на что-нибудь нехорошее. Или это может спровоцировать выкидыш, мстительно думаю я, покрываясь потом от осознания того, какая же я всё-таки мразь.

Все боятся, а я думаю: если я здесь умру, никому и дела не будет. Никто даже не заметит моего отсутствия. Точно так же, как и моего присутствия. В моей жизни не было смысла, не будет его и в моей смерти. Может быть, стоило бы умереть за этих двоих, искупив свою никчёмность и свои чёрные мысли. Беременную усаживают на сиденье, суют ей бутылку воды. Она пьёт, машинально поправляет длинную юбку. Террорист-в-кроссовках настороженно за этим наблюдает. Я вижу, что белый пиджак мамочки пропитался потом, и только тогда замечаю: стало действительно душно. Плюс нервы. В духоте у меня может закружиться голова, а перед глазами может всё поплыть, и тогда уже я могу спровоцировать кроссовки на что-нибудь нехорошее. Как назло, как только я начинаю об том думать, к горлу подступает тошнота, а в ушах зарождается какой-то ватный гул. Очень скоро появятся пёстрые точки перед глазами, и мне нужно будет сесть, чтобы не шлёпнуться, потеряв контроль над своим телом. Потом происходит одновременно несколько вещей. Беременная, видимо, совсем запарившись и находясь на грани обморока, медленно начинает стягивать с себя плотный пиджак. Медленно, чтобы никого не разозлить и не спровоцировать. Под ним блузка с красивыми крупными подсолнухами. Эти яркие пятна удерживают моё внимание, не давая провалиться в вязкую тьму, помогая балансировать на её краю. А потом – раз! – и я снова в порядке, даже лучше, чем было до этого, и я вижу всё слишком чётко, а в ушах уже не ватный белый шум, а шок от произведённого вблизи выстрела. Беременная лишена головы, террорист-в-кроссовках бьётся в каком-то припадке и стреляет ей в грудь, потом ещё раз прямо в раздутый живот, потом в ужасе хватается за голову и теряет концентрацию, а потом его кто-то толкает, начинается потасовка, выстрелов больше не слышно, но я не смотрю, кто побеждает в схватке со злом. Я смотрю на то, что осталось от головы беременной. И на окно за её спиной, превратившееся из квадрата Малевича с тёмным тоннелем за стеклом в картину абстракциониста с цветными пятнами и разводами.

Он находился в напряжённой стрессовой ситуации, и его спровоцировала блузка. Не из-за выреза – его там почти и не было. Из-за цветов. Просто так неудачно сложилось. У него была фобия подсолнухов. Всё это вы тоже можете прочитать в интернете. Там же вы найдёте свидетельства очевидцев. Не всех, но многих. Но они вряд ли передадут тот ужас, что мы испытали. Пока чёрные кроссовки прижаты к полу чьей-то проснувшейся смелостью, кто-то сообщает обо всём машинисту, и поезд медленно начинает движение. Только сейчас я замечаю, что из соседнего вагона на нас смотрят бледные лица. Кто-то поспешно убирает телефон в карман – именно эту запись событий выложат в сеть – и опускает взгляд. Наш вагон последний, и потому соседи у нас есть лишь с одной стороны, да только никто из них не посмел помочь нам, пока поезд стоял, никто не захотел и когда он снова двинулся. Они просто смотрели, в ужасе и с недоверием, и могу точно сказать: они были счастливы, что сели в правильный вагон. И я их не виню. Уж кто-кто, но только не я.

Пока мы бесконечно долго ползём до станции, кто-то вырубает нелюбителя подсолнухов, и между нами повисает вязкая, пропахшая кровью тишина, прерываемая лишь тяжёлым дыханием кого-то из нас (позже я понимаю, что сама дышу так же). Двух пассажиров рвёт на сиденье – спасибо, не на то, где покоилась беременная, хотя ей, конечно, уже было бы всё равно. Пистолет отброшен далеко, к другому концу вагона, и ни у кого не возникает желания к нему приблизиться. Мы осторожно отползаем подальше от беременной, не в силах смотреть на то, что от неё осталось. Кажется, кто-то спрашивает, нет ли среди нас врачей, и я усмехаюсь, потому что так бывает только в фильмах и потому что чувствую себя чертовски плохо, смотря на детский костюмчик, выглядывающий из пакета, брошенного на полу. Лучше бы блузку с подсолнухами надела я. Это было бы справедливее.

Когда мимо нас начинает проплывать станция, пассажиры оживляются, готовятся покинуть этот ад, но я не чувствую в себе сил даже пошевелиться, не то что выскочить из вагона и броситься к медикам, уже ждавшим их, и начать махать руками, показывая внутрь вагона на беременную. Люди в форме заковывают неподвижного террориста-в-кроссовках в наручники и утаскивают его прочь, двое пассажиров, придавливавших его к полу, идут за ними. Я просто сижу на коричневом кожаном сиденье и смотрю на них сквозь стекло. Подсознательно я жду, что двери закроются и мы тронемся в путь, оставляя пассажиров-участников и прочих заинтересованных лиц позади, но двери не закрываются. Более того, из всех вагонов выходят люди, и я понимаю, что никуда мы больше не поедем. Как раз к моменту моего осознания меня подхватывают под руки и выволакивают на платформу. Там ко мне кто-то уже подскакивает, и вообще всем нам уделяют чересчур много внимания: врачи, прохожие, люди в форме. Я считаю, что внимание должно уделяться не нам, а, например, ребёнку, которого, может быть, ещё можно спасти, хотя я в это и не верю. Только не после выстрела в живот. Тем не менее я отмахиваюсь от всех и указываю в вагон, на несчастную жертву, и тогда от меня отстают. Я отползаю подальше, прячусь за колонну, наблюдаю, как те пассажиры, кто остался, разговаривают с другими людьми, и понимаю, что я этого не вынесу. Повторять одно и то же, проживать эти кошмарные минуты снова и снова. Не смогу.

На страницу:
4 из 5