Полная версия
Дым и зеркала (сборник)
Он становился все крепче и реальнее, а внешний мир сделался тусклым и призрачным.
– Подожди. – Я чувствовал под ногами влажную землю, шевелил пальцами, цепляясь за реальную жизнь. Я смотрел в его огромные глаза. – Ты не хочешь съесть мою жизнь. Не сейчас. Мне всего семь. Я еще и не жил. Не все прочел книги. Не летал на самолете. Не научился как следует свистеть. Почему бы тебе не отпустить меня? А когда стану старше и вырасту, и тебе будет что есть, я вернусь.
Тролль посмотрел на меня глазами, похожими на паровозные фары, и кивнул.
– Вот тогда и возвращайся, – сказал он. И улыбнулся.
Я повернулся и пошел обратно по прямой тропинке, оставшейся там, где была железная дорога.
А потом побежал.
Я несся по тенистой тропинке, пыхтя и отдуваясь, пока не почувствовал острую боль в боку, и так, держась за бок, побрел домой.
Пока я рос, полей оставалось все меньше. Один за другим, ряд за рядом, вырастали дома и дороги, названные в честь полевых цветов и популярных писателей. Наш дом, старинный обшарпанный викторианский дом, был продан, и его снесли, а на месте сада появились новые дома.
Дома возводили повсюду.
Однажды я даже заблудился в новом квартале, выросшем на месте пустыря, где я знал каждую травинку. Правда, я не особенно огорчался оттого, что поля застроили. Старую усадьбу купила транскорпорация, и повсюду вокруг усадьбы тоже выросли дома.
Через восемь лет я вновь оказался на заброшенной железной дороге, и не один.
Мне было пятнадцать; к тому времени я сменил две школы. Ее звали Луиза, и она была моей первой любовью.
Я любил ее серые глаза, пушистые каштановые волосы и неуверенную походку (как у олененка, который учится ходить, – звучит банально, за что прошу извинить). Когда мне было тринадцать, я увидел, как она жует резинку, и запал на нее как падает с моста самоубийца.
Главная неприятность заключалась в том, что мы были лучшими друзьями и оба ходили на свидания к другим.
Я никогда не говорил ей о любви, я даже не говорил, что она мне нравится. Ведь мы были приятелями, только и всего.
В тот вечер я был у нее: мы сидели в ее комнате и слушали первый диск группы «Stranglers», который назывался «Rattus Norvegicus»[38]. Панк тогда только начинался, и все было таким волнующим: возможности в музыке и во всем остальном казались бесконечными. И вот, когда мне пора было возвращаться домой, она решила меня проводить. Держась за руки, невинно, как добрые друзья, мы неторопливо шли к моему дому.
Луна светила ярко, и мир был видимым и бесцветным, а ночь – теплой.
Дойдя до дома, мы увидели в моих окнах свет и остановились. Мы говорили о группе, которую я сколотил, но в дом так и не вошли.
А потом решили, что теперь я ее провожу. И пошли обратно.
Она рассказывала о ссорах с младшей сестрой, которая таскала у нее косметику и духи. Луиза подозревала, что сестра уже занимается сексом с мальчиками. Сама она была девственницей. Оба мы были девственны.
Мы стояли на дороге у ее дома, под желтым уличным фонарем, и с улыбкой смотрели друг на друга, на черные губы и бледно-желтые лица.
А потом снова куда-то шли, выбирая тихие улицы и безлюдные тропинки.
Тропинка в одном из новых кварталов вывела нас к лесу, и мы не стали сворачивать.
Тропинка была прямая и очень темная, и только огни далеких домов светили нам, как звезды, а луна освещала путь. Мы вздрогнули, когда перед нами что-то засопело и фыркнуло, и прижались друг к другу, а когда увидели, что это барсук, засмеялись и продолжили путь.
Мы несли всякий вздор о том, что нам снится, и чего мы хотим, и о чем мечтаем.
И все это время я хотел ее поцеловать, и коснуться ее груди, а может, даже раздвинуть ей ноги.
Это был мой шанс. Мы как раз дошли до старого кирпичного моста и остановились. Я прижался к ней, и ее губы раскрылись навстречу моим.
Но она вдруг застыла, словно окаменев.
– Привет, – сказал тролль.
Я отпустил Луизу. Под мостом было темно, и всю темноту заполнила его тень.
– Я ее заморозил, – сказал тролль, – так что мы можем поговорить. И я готов съесть твою жизнь.
Мое сердце подпрыгнуло, и я задрожал.
– Нет.
– Ты обещал вернуться. И вернулся. Ты научился свистеть?
– Да.
– Хорошо. Я вот совсем не умею. – Он принюхался и кивнул. – Я доволен. Ты вырос, набрался опыта. Больше еды. Больше меня.
Я сгреб в охапку Луизу, послушную, как зомби, и подтолкнул к нему.
– Не ешь меня. Я не хочу умирать. Возьми ее. Бьюсь об заклад, она вкуснее. И на два месяца старше. Почему бы тебе не съесть ее?
Тролль молчал.
Он обнюхал Луизу с головы до ног, втягивая носом воздух возле ее ступней, и внизу живота, возле груди и волос.
Потом посмотрел на меня.
– Она невинна, – сказал он. – А ты нет. Я ее не хочу. Я хочу тебя.
Я вышел из тени и взглянул на звезды.
– Но на свете еще много такого, чего я никогда не делал, – сказал я отчасти самому себе. – Вообще никогда. Я никогда не занимался сексом. Никогда не был в Америке. Я… – Я помолчал. – Я не успел ничего совершить. Еще не успел.
Тролль не ответил.
– Я мог бы еще раз вернуться. Когда стану старше.
Тролль все молчал.
– Я точно вернусь. Обещаю.
– Вернешься ко мне? – спросила Луиза. – Почему? Разве ты уезжаешь?
Я обернулся. Тролль исчез, и со мной под мостом стояла девушка, которую, как мне казалось, я любил.
– Нам пора домой, – сказал я. – Пойдем.
Всю обратную дорогу мы молчали.
Она стала встречаться с ударником из моей группы, а много позже вышла за кого-то замуж. Однажды мы встретились, в поезде, когда она уже была замужем, и она спросила, помню ли я ту ночь.
Я сказал, что помню.
– Ты тогда мне очень нравился, Джек, – сказала она. – Мне казалось, ты собираешься меня поцеловать. И предложишь встречаться. Я бы согласилась. Если бы ты предложил.
– Но я не предложил.
– Да, – сказала она, – ты не предложил.
Волосы у нее были очень коротко подстрижены, и это ей не шло.
Больше мы с ней не встречались. Стриженая женщина с натянутой улыбкой ничем не напоминала девушку, которую я любил, и разговор с ней был мне неприятен.
Я переехал в Лондон, а потом, через несколько лет, вернулся назад, но город, в который вернулся, не был похож на тот, что я помнил: там не осталось ни полей, ни ферм, ни каменистых тропинок; и как только смог, я уехал оттуда в крохотную деревушку в десяти милях от города.
Я переехал вместе со своей семьей, так как был уже женат и у меня был маленький сын, в старый дом, который когда-то, в прежние времена, был железнодорожной станцией. Шпалы выкопали, и супружеская пара, жившая напротив, выращивала на том месте овощи.
Я старел. Однажды я обнаружил у себя седые волосы; в другой раз, слушая запись своего голоса, понял, что он стал таким же, как у моего отца.
Работал я в Лондоне, в крупной звукозаписывающей компании. Обычно ездил в Лондон поездом, а вечером возвращался назад.
Мне пришлось снять там крошечную квартирку; трудно было всякий раз возвращаться домой, поскольку группы, которых мы записывали, выбирались на сцену не раньше полуночи. Это также означало, что если хотел, я легко мог заняться случайным сексом, а я хотел.
Я думал, что Элеонора, так звали мою жену, мне следовало сказать об этом раньше, ничего не знает о других женщинах; но однажды зимним днем, вернувшись домой после двухнедельной увеселительной поездки в Нью-Йорк, я обнаружил свой дом пустым и холодным.
Она оставила мне письмо, не записку. Пятнадцать страниц, аккуратно отпечатанных, и каждое слово в нем было правдой. Включая приписку: «Ты ведь совсем меня не любишь. И никогда не любил».
Надев теплое пальто, я вышел из дома, ошеломленный и оцепенелый.
Снега не было, но земля смерзлась, и листья хрустели под ногами. Деревья черными скелетами смотрелись на фоне хмурого зимнего неба.
Я шел вдоль шоссе. Мимо проезжали машины, в Лондон и из Лондона. Один раз я споткнулся о ветку, не заметив ее в груде замерзших листьев, порвал брюки и оцарапал ногу.
Так я дошел до соседней деревни. Дорога под прямым углом пересекала реку и тропинку, которую я никогда прежде не видел, и я пошел по тропинке, глядя на наполовину замерзшую речку. Вода в ней журчала, плескалась и пела.
Заросшая травой тропинка вела через поля; она была прямой как стрела.
В одном месте я нашел присыпанный землей камень. Я взял его, очистил от грязи. Это был кусок оплавленной породы красноватого цвета со странным радужным блеском. Я положил камень в карман пальто и держал в руке все время, пока шел, ощущая его надежное тепло.
Река сильно петляла, а я все продолжал идти.
Я шел примерно час, когда наконец увидел новые маленькие квадраты домов вверху на набережной.
И тут я обнаружил мост и понял, где я: снова на старой тропинке, просто вышел к мосту с другой стороны.
Сбоку на мосту были граффити: БЛИН; БЕРРИ ЛЮБИТ СЬЮЗАН и даже пресловутое НФ – Народный фронт.
Я стоял под мостом красного кирпича, где валялись обертки от мороженого, хрусткие пакеты и одинокий использованный презерватив, стоял и смотрел на свое дыхание, на холодном воздухе превращавшееся в облачко.
Кровь на ранке уже подсохла.
По мосту над моей головой проезжали автомобили; я даже слышал, как в одном громко играло радио.
– Привет! – сказал я спокойно, немного смущенный тем, как глупо звучу. – Привет!
Ответа не было. Только ветер шуршал мусором и листвой.
– Я вернулся. Я ведь обещал. И вернулся. Привет!
Молчание.
И я заплакал, нелепо и беззвучно.
Чья-то лапа коснулась моего лица.
– Я не думал, что ты вернешься, – сказал тролль.
Теперь он был моего роста, а все остальное осталось прежним. Спутанные длинные волосы с застрявшими листьями, огромные печальные глаза.
Я пожал плечами и вытер рукавом лицо.
– Но я вернулся.
Над нами, весело крича, пробежали трое мальчишек.
– Я тролль, – сказал тролль очень тихо и испуганно. – Тролль, кроль, профитроль.
Его трясло.
Я протянул руку и взял его за огромную когтистую лапу.
– Все нормально, – сказал я. – Правда. Все хорошо.
Он кивнул.
Тролль повалил меня на землю, на листья, на обертки и использованный презерватив, придавив своим телом. А потом поднял голову, открыл рот и съел мою жизнь, жуя ее своими крепкими острыми зубами.
Когда закончил, он встал и отряхнулся. Сунул руку в карман своего пальто и достал ноздреватый оплавленный камешек. Шлак.
И протянул мне.
– Это твой, – сказал тролль.
Я посмотрел на него: моя жизнь ему прекрасно подошла, словно он носил ее многие годы. Я взял у него камешек и понюхал. Почуял запах паровоза, с которого он выпал когда-то очень давно. И крепко зажал в своей волосатой лапе.
– Спасибо, – сказал я.
– Удачи, – ответил тролль.
– Ну да. Конечно. Тебе тоже.
Тролль усмехнулся мне в лицо.
А потом повернулся ко мне спиной и двинулся по тропинке, по которой я пришел, к деревне, к пустому дому, из которого я вышел в то утро; он шагал и насвистывал на ходу.
И с тех самых пор я здесь. Прячусь. Жду. Я – часть этого моста.
Из тени смотрю, как мимо проходят люди: как они выгуливают собак, говорят, в общем, живут своей жизнью. Порой люди заходят под мост, постоять, пописать, заняться любовью. Я на них смотрю, но молчу; и они меня не видят.
Тролль, кроль, профитроль.
Я намерен остаться тут, где всегда темно. Я слышу, как все вы ходите, как топаете и громыхаете по моему мосту.
О да, я все слышу.
Но я вам не покажусь.
Не спрашивай Джека
Никто не знал, откуда игрушка взялась, кому из предков или дальних родичей принадлежала прежде чем ее отдали в детскую.
Это была резная шкатулка, расписанная красным и золотым. Нет сомнений, она привлекала внимание и, во всяком случае так считали взрослые, возможно, представляла ценность как предмет старины. К сожалению, замок проржавел, а ключ потерялся, и выпустить Джека не представлялось возможным. И все же шкатулка была замечательная, тяжелая, резная и с позолотой.
Дети с ней не играли. Она лежала на самом дне старого деревянного ящика с игрушками, такого же старого и огромного, как пиратский сундук с сокровищами. Джек-в-табакерке был погребен под куклами и паровозиками, клоунами и бумажными звездами, и магическими фокусами, и сломанными марионетками с безнадежно запутанными нитями, в нарядных платьях (вот обрывки старинного подвенечного платья, а вот сплющенный временем черный цилиндр), украшенных бижутерией; с треснувшими обручами и елочными макушками, с лошадками на палочке. Подо всем этим и лежала шкатулка.
Дети с ней не играли. Оставшись наверху одни, они перешептывались. В пасмурную погоду, когда ветер завывал в трубе, а дождь барабанил по крыше и по карнизам с шумом бежала вода, они рассказывали друг другу истории о Джеке, хоть никогда его и не видели. Один утверждал, что Джек – злой волшебник, помещенный в коробку в наказание за преступления, слишком ужасные, чтобы о них рассказывать; другой (я уверен, это была одна из девочек) склонялся к мысли, что шкатулка на самом деле – ящик Пандоры, и Джек сидит там для того, чтобы не дать плохим вещам снова выйти наружу. Они даже не прикасались к шкатулке, но время от времени кому-то из взрослых вдруг случалось вспомнить старого доброго Джека-в-табакерке и, достав из ящика, водрузить шкатулку на каминную полку, вот тогда, набравшись храбрости и выждав немного, дети снова прятали ее на самое дно.
Дети не играли с Джеком-в-табакерке. А когда они выросли и разъехались из большого дома, старую детскую заперли, и о ней почти позабыли.
Хотя на самом деле было не так. Дети всю жизнь помнили, как поодиночке, в синем лунном свете, босиком поднимались в детскую. Это было сродни лунатизму: беззвучные шаги по деревянным ступеням и затертому ковру. Они вспоминали, как открывали драгоценный ящик, как, перерыв кукол и одежду, доставали из него шкатулку.
Когда мальчик или девочка касался замочка, крышка откидывалась, медленно, как восходит солнце, и тогда начинала играть музыка и появлялся Джек. Он не выскакивал из табакерки, потому что у него не было пружинки, но медленно и неотвратимо поднимался и манил ребенка, чтобы тот наклонился к нему, и улыбался.
И тогда, в лунном сиянии, он говорил им вещи, которые они не могли ни запомнить, ни позабыть.
Старший мальчик погиб на войне. Младший, когда родители умерли, унаследовал дом, однако тот у него отобрали, так как однажды ночью его нашли в подвале с тряпьем, парафином и спичками: он собирался сжечь большой дом до тла. Его отвезли в дурку, и возможно, он все еще там.
Другие дети, то есть когда-то девочки, а теперь женщины, все как одна отказались вернуться в дом, в котором выросли; окна в доме закрыли ставнями, а на двери повесили огромные замки, и сестры приезжали сюда так же редко, как навещали могилу старшего брата и то существо, что некогда было их младшим братом, а точнее сказать, никогда.
Шли годы, девочки стали старухами, а в их детской свили гнезда совы и летучие мыши, и среди забытых игрушек обосновались крысы. Звери без интереса смотрят на поблекшие картинки на стенах, оставляя помет на том, что некогда было ковром. А глубоко в ящике, в шкатулке, все еще сидит Джек. Он улыбается и ждет, и свято хранит свою тайну. Он ждет, когда придут дети. И может так ждать целую вечность.
Пруд с золотыми рыбками и другие истории
Шел дождь, когда я прилетел в Лос-Анджелес, и я вдруг почувствовал, что оказался в мире черно-белого кино.
В аэропорту меня ждал водитель в черной униформе, в руке он держал белую картонку, хоть и с ошибкой, но с аккуратно выведенной моей фамилией.
– Я отвезу вас прямо в отель, сэр, – сказал водитель. Кажется, он был слегка разочарован тем, что у меня не оказалось багажа, и ему нечего было поднести до машины, кроме видавшей виды дорожной сумки с футболками, бельем и носками.
– Это далеко?
Он покачал головой.
– Минут двадцать пять – тридцать. Бывать здесь доводилось?
– Нет.
– Ну так я вам скажу, в Лос-Анджелесе все в тридцати минутах. Куда бы вы ни отправились. Тридцать минут, не больше. – Он засунул мою сумку в багажник лимузина, который назвал рыдваном, и открыл мне дверцу.
– И откуда вы приехали? – спросил он, когда мы вырулили на скользкие, мокрые, в неоновых пятнах улицы.
– Из Англии.
– Из Англии?
– Ну да. Вы там бывали?
– Неср. В кино видел. Вы артист?
– Писатель.
Он потерял ко мне интерес, лишь время от времени вполголоса костерил встречных водителей.
Крутанув руль, перестроился в другой ряд, и мы обогнали четыре машины, застрявшие в нашем прежнем ряду.
– Когда в этом городе вдруг начинает накрапывать дождь, все тут же забывают, как водить машину, – сказал он. Я вжался в спинку сиденья. – У вас в Англии все время дожди, я слышал. – Это было утверждение, не вопрос.
– Иногда.
– Что значит иногда! В Англии дожди идут каждый день, – засмеялся он. – И еще густой туман. Очень, очень густой.
– Я бы не сказал.
– Чегой-то вы бы не сказали? – Он был озадачен. – Я в кино видел.
Мы помолчали, пробираясь сквозь голливудский дождь; но очень скоро он не выдержал:
– Просите номер, где умер Белуши[39].
– Что вы сказали?
– Белуши. Джон Белуши. Как раз в этом отеле. Передоз. Слыхали?
– А, ну да.
– О его смерти сняли кино. В главной роли какой-то толстяк, ничуть не похож. Но никто правду так и не сказал. Ви-те, он был не один. С ним еще двое. Кинокомпаниям не захотелось копаться во всем этом дерьме. Но когда водишь лимузин, много чего услышишь.
– Правда?
– Робин Уильямс и Роберт Де Ниро. Они с ним были. Унюхались в хлам.
Возле здания отеля – белого шато в псевдоготическом стиле – я попрощался с водителем; регистрируясь, я не стал просить номер, в котором умер Белуши.
Я добрался к моему шале под дождем, с сумкой и связкой ключей, которыми, как объяснил портье, мне придется открывать множество дверей и ворот. В воздухе пахло мокрой пылью и, как ни странно, микстурой от кашля. Было сумрачно, почти темно.
Вода текла отовсюду. Она сбегала ручьями через внутренний двор, с шумом заполняя небольной пруд, примыкавший к задней стене ограды.
Я поднялся в небольшую сырую комнатку. Слишком убогое место для звездной смерти.
Постель была слегка влажной, а дождь все выбивал свой сумасшедший ритм по коробу кондиционера.
Я немного посмотрел по телевизору повтор сериала «Будем здоровы!», незаметно перешедшего в «Такси», которое, став черно-белым, превратилось в «Я люблю Люси»[40], и наконец отправился спать.
Мне снились безостановочно бьющие в ударные ударники в тридцати минутах езды.
А разбудил меня телефон.
– Э-ге-гей! Как устроился, неплохо?
– Кто это?
– Джекоб со студии. Мы ведь завтракаем вместе, э-гей?
– Завтракаем?
– Ну и ладно. Я к тебе заеду через тридцать минут. Столик уже заказан. Ну и ладно. Ты получил мои сообщения?
– Я…
– Вчера вечером отправил по факсу. До скорого.
Дождь кончился. Солнце светило ярко и горячо: настоящим голливудским светом. Я дошел до главного здания, ступая по ковру листьев эвкалипта, излучавших тот самый запах микстуры от кашля.
На стойке администратора мне передали конверт с присланными по факсу моим графиком на ближайшие несколько дней и приветственными посланиями с накарябанным на полях «Это будет блокбастер!» и «Что-что, но это будет круто!» Факс был подписан Джекобом Клейном, человеком из телефона. Никогда не имел никаких дел с человеком по имени Джекоб Клейн.
К отелю подъехала небольшая спортивная красная машина. Из нее вышел человек и помахал мне рукой. Я подошел. У него была аккуратная пегая бородка, вполне переводимая в денежный эквивалент улыбка и золотая цепь на шее. Он показал мне экземпляр «Сынов человеческих».
Это был Джейкоб. Мы пожали друг другу руки.
– А Дэвид тоже будет? Дэвид Гэмбол?
Дэвидом Гэмболом звали человека, с которым я обсуждал по телефону мою поездку. Он не был продюсером. Я вообще точно не знал, кем он был. Он представился как «участник проекта».
– Дэвид больше не имеет отношения к студии. Можно сказать, теперь курирую проект я. Хочу, чтобы ты знал, после твоей книги я на взводе. Э-гей.
– А это хорошо? – Мы сели в машину. – И где будет проходить встреча?
Он покачал головой.
– Это не встреча, – сказал он. – Это завтрак. – Я был озадачен, и ему стало меня жаль. – Это как бы предваряющая встречу встреча, – пояснил он.
Мы отправились в молл примерно в получасе езды от отеля, и Джейкоб по дороге поведал, как ему понравилась моя книга и как он счастлив, что я принимаю теперь участие в проекте. Он сказал, это была его идея поселить меня в этом отеле.
– Это добавит тебе ощущений от Голливуда, каких ни за что не получишь во «Временах года» и «Ма мэзон», не так ли? – и поинтересовался, дали ли мне шале, в котором умер Джон Белуши. Я ответил, что не знаю; скорее всего, нет.
– А тебе известно, с кем он был в тот вечер? Они скрывают это на своих студиях.
– Нет. С кем же?
– С Мерил и Дастином.
– Мы говорим о Мерил Стрип и Дастине Хоффмане?
– Ну да.
– А откуда тебе это известно?
– Люди говорят. Это ж Голливуд. Понимаешь?
Я кивнул, как будто понимаю, но на самом деле ничего не понял.
Люди говорят, что книги пишутся сами по себе, и это ложь. Сами по себе книги не пишутся. Для этого требуются и мысли, и поиски, и ломота в спине, и заметки в блокноте, а времени и работы – вообще немеряно.
Правда, к «Сынам человеческим» это не относится; эта книга была написана сама по себе.
Нам, писателям, непрестанно задают вопрос: «Откуда вы берете ваши идеи?»
Ответ на него таков: из всего сразу. Вещи находят друг друга. И внезапно, когда соединяются верные компоненты, получается – абрракадабра!
Началось с того, что практически случайно я посмотрел документальный фильм о Чарльзе Мэнсоне[41] (он был записан на видеокассету, которую мне передал друг, где, помимо него, были вещи, которые я действительно хотел посмотреть): там была запись первого ареста Мейсона, когда все думали, что он невиновен и что правительство просто придирается к хиппи. И там, на экране, был человек с харизмой, красивый оратор-мессия. Ради такого не то что в ад босиком побежишь – ради такого убьешь.
Начался судебный процесс, и через несколько недель красавец превратился в еле волочащего ноги, с бессвязной речью, похожего на обезьяну человека с вырезанным на лбу крестом. Как бы то ни было, гениальная личность исчезла, ее не стало. Но ведь прежде была.
Далее было показано, как бывший сокамерник с тяжелым взглядом говорил: «Чарли Мэнсон? Послушайте, да это же посмешище. Ничто. Мы над ним потешались. Понимаете? Он ничто!»
И я согласился. А ведь было время, когда Мэнсон еще не был харизматичным лидером. Я подумал о благодати, о чем-то данном свыше, чего он вдруг лишился.
Я жадно досмотрел документальный фильм. И тогда, комментируя черно-белые кадры, человек за кадром что-то сказал. Я перемотал, и он сказал это снова.
Так пришла идея. Так появилась книга, которая возникла сама по себе.
А сказал он следующее: младенцы, рожденные женщинами «Семьи» от Мэнсона, были разосланы по детским домам, и по суду каждому дали имя, конечно же, совсем другое, не Мэнсон.
И я подумал о дюжине двадцатипятилетних сыновей Мэнсона. О даре свыше, полученном ими, всеми одновременно. Двенадцать юных Мэнсонов, во всем своем великолепии, со всего мира направляющихся в Лос-Анджелес. И одной дочери, тщетно пытающейся помешать им объединиться и, как будет сказано на четвертой стороне обложки, «осознать их ужасающее предназначение».
Я писал «Сынов человеческих» как одержимый: через месяц я закончил книгу и отправил своему агенту, которую здорово удивил («Ну, это не совсем то, что вы обычно пишете, дорогой мой», – ободряюще сказала она), и которая впервые продала мою книгу с аукциона много дороже, чем я предполагал. (Гонорара, вырученного за остальные книги, три сборника изящных, полных аллюзий странных историй о призраках, едва хватило, чтобы оплатить компьютер, на котором они были написаны.)
А затем, вновь на аукционе, права на ее экранизацию были куплены Голливудом. Книгой заинтересовались три или четыре студии: я заключил договор со студией, которая предложила мне написать сценарий. Я чувствовал, что фильма не будет, что они с этим не справятся. Но тут из моего аппарата стали извергаться факсы, это было поздно вечером, и большинство были подписаны неким Дэйвом Гэмболом; наконец однажды утром я подписал контракт в пяти экземплярах, увесистый, как кирпич; а несколько недель спустя мой агент сообщила, что пришел первый чек и билеты в Голливуд, на «предварительные переговоры». Это было похоже на сон.