Полная версия
Дублинцы (сборник)
– Милый мой, – произнес он, – хошь, я скажу тебе… Странный ты… человек.
За неделю до сессии Крэнли представил Стивену свой план, как выучить весь «курс за пять дней». То был тщательный план, основанный на тонком знании экзаменаторов и экзаменационных программ. По плану Крэнли предполагалось заниматься с десяти утра до половины третьего дня, затем с четырех до шести и затем с полвосьмого до десяти. Стивен отказался принять сей план, поскольку надеялся на свои хорошие шансы сдать за счет того, что он называл познаниями «вокруг да около»; но Крэнли утверждал, что его план целиком надежен.
– Я этого не вижу, – заметил Стивен. – Как это у тебя выйдет сдать – к примеру, латинский письменный – после такой беглой пробежки? Если хочешь, какие-то вещи я тебе покажу – не то чтобы я уж так чудесно писал…
Крэнли раздумывал, казалось пропустив предложение мимо ушей. Затем он решительно объявил, что его план удастся.
– Вот те на святой библии, – сказал он, – я им выдам такую штуку, хошь знать, ага, – такую отличную, как им надо. Что они смыслят в латинской прозе?
– Полагаю, не так уж много, – ответил Стивен, – но, возможно, они не совсем профаны в латинской грамматике.
Крэнли обдумал обстоятельство и отыскал средство.
– Вот те, если хошь знать, – сказал он, – как я только начну плавать по грамматике, я им тут же кусок из Тацита.
– А с какой стати?
– А какая хренова разница с какой?
– Убедительно, – признал Стивен.
План Крэнли не оказался ни успешным, ни неудачным по той основательной причине, что он не вступал в действие. Вечера перед экзаменами юноши проводили на воздухе, сидя в портике Библиотеки. Глядя в безмятежные небеса, они обсуждали способы жить с наименьшею затратой труда. Крэнли предлагал пчел: он был как будто знаком со всей доскональной механикой пчелиной жизни и относился к пчелам, похоже, не с такой нетерпимостью, как к людям. Стивен сказал, что было бы отличной системой, если бы Крэнли жил за счет труда пчел и предоставил ему (Стивену) жить за счет соединенных трудов пчел и пчеловода.
– «День-деньской глядел бы, как
Блики солнца на волнах
Осеняют пчел в цветах».
– «Осеняют?» – спросил Крэнли.
– Ты же знаешь глагол «осенять»?
– А кто это написал?
– Шелли.
– «Осенять» – это прямо, знаешь, слово для осени, такого темно-золотистого цвета.
– Очень редко можно найти одухотворенное описание пейзажа. Некоторые думают, они пишут одухотворенно, если у них все рисуется тусклым и туманным.
– А мне это не кажется одухотворенным, то, что ты только что прочел.
– Мне тоже: но иногда Шелли обращается не к зрению. У него сказано: «множество флейт в окружении волн». Что это говорит твоему зрению или чувству цвета?
– Мне кажется, у Шелли лицо, похожее на птицу. Как там у него? «Осеняет блик в волнах»?..
– «Блики солнца на волнах
Осеняют пчел в цветах».
– А что вы цитируете? – спросил Глинн, только что вышедший из Библиотеки после нескольких часов занятий.
Крэнли смерил взглядом его, прежде чем дать ответ:
– Шелли.
– Ах, Шелли? А можно эту цитату еще раз?
Крэнли мотнул головой в сторону Стивена.
– Что это за цитата? – спросил Глинн. – Шелли – моя давняя страсть.
Стивен повторил строки, и Глинн нервически покивал головой несколько раз в знак одобрения.
– Что за прекрасные стихи писал Шелли! Такие мистические.
– А хошь знать, как их прозывают в Викла, энтих пчел? – неожиданно спросил Крэнли, обернувшись к Глинну.
– Нет, а как?
– Красножопые мухи.
Крэнли громко расхохотался, довольный собственной репликой, и даже притопнул каблуком по гранитным ступеням. Глинн, видя, что попал в ложное положение, принялся вертеть зонтиком в поисках какой-нибудь из своих дежурных острот.
– Но ведь это всего лишь, – произнес он, – если будет позволено так выразиться, это всего лишь, так сказать…
– «Осеняет блик в волнах
Красножопых мух в цветах» – вот те хренова поэзия ни на один хренов ноготь не хуже Шелли, – сказал Крэнли Глинну. – А по-твоему как?
– Мне кажется неоспоримым, – произнес Глинн, тыча вперед своим подрагивающим зонтом, как бы в подкрепление слов, – что пчелы располагаются в цветах. Мы можем сказать об этом, что это определенно так.
Экзамены продолжались пять дней. В течение первых двух Крэнли даже для проформы не заглянул в экзаменационный зал, но после каждого экзамена его можно было видеть возле университетского здания тщательно разбирающим все вопросы с более прилежными из своих друзей. Он заявил, что экзамены очень легкие и сдать их может любой, имеющий средние познания. Он не задавал особых вопросов Стивену, а просто говорил: «Я так думаю, ты прошел». «Полагаю, да», – отвечал Стивен. Макканн появлялся обычно встретить студентов после экзамена. Отчасти он приходил, потому что полагал своим долгом выказывать интерес ко всему, что касалось колледжа, а отчасти потому, что экзамены сдавала и одна из дочерей мистера Дэниэла. Стивену, которого не очень заботило, сдаст ли он экзамен или провалится, было необычайно забавно выслеживать знаки зависти и нервической тревоги, пытавшиеся укрыться под маской беззаботности. Студенты, что усердно занимались весь год, делали вид, будто их положение ничем не лучше, чем у лентяев, и как лентяи, так и усердные казались сдающими сессию с крайней неохотой. Те, кто были соперниками, не заговаривали друг с другом, опасаясь взглядом выдать себя, но украдкой расспрашивали подвернувшихся знакомых об успехах другого. Возбуждение настолько владело ими, что даже возбуждение пола бессильно было его превозмочь. Студентки не были уж предметом обычных шуточек и смешков, на них смотрели теперь с некою неприязнью, как на коварных врагов. Некоторые из юношей давали одновременно выход своей враждебности и утверждались в чувстве своего превосходства, заявляя, что для женщин только естественно делать успехи, они могут заниматься по десять часов [круглый] в день круглый год. Макканн, исполнявший роль посредника, сообщал им слухи и сплетни из противного лагеря, и именно через него все узнали, что Лэнди не получит первой награды по английскому, потому что мисс Ривз написала двадцатистраничное сочинение на тему: «Верное и неверное употребление юмора».
Экзамены заканчивались во вторник. В среду утром мать Стивена выглядела чем-то обеспокоенной. Стивен не слишком порадовал родителей своим поведением на экзаменах, но вовсе не думал, чтобы волнение матери могло быть вызвано этим: и он выжидал, пока причина как-то объявится сама. Мать дождалась, чтобы комната опустела, и словно между делом сказала:
– Ты ведь еще не исполнил пасхальный долг, правда, Стивен?
Стивен ответил, что нет.
– Лучше всего тебе пойти на исповедь днем. Завтра Вознесение, и наверняка вечером сегодня церкви полны народа, там все, кто откладывали пасхальный долг до последнего. Удивительно, как это у людей нет стыда. Видит Бог, у них с Пепельной Среды было предовольно времени, чтобы не ждать двенадцатого часа для приобщения к Господу… Я это не о тебе, Стивен. Я знаю, ты готовился к экзаменам. Но те, кому делать нечего…
Стивен ничего на это не отвечал, продолжая старательно выскребать остатки яйца из скорлупы.
– Я уже исполнила пасхальный долг – в Великий Четверг – но утром я снова подойду к алтарю. У меня сейчас обет девятидневной молитвы, и я хочу, чтобы ты, причастившись, присоединился к моему особому прошению.
– Какому особому прошению?
– Ты понимаешь, милый, я так тревожусь за Айсабел… Я прямо не знаю, что думать…
Стивен «в сердцах» пробил ложечкой дно скорлупы яйца и спросил, нет ли еще чаю.
– В чайнике больше нет, но я быстренько вскипячу еще.
– Да ладно, не надо.
– Что ты, это совсем минутка.
Стивен не возражал, чтобы она поставила воду, это ему давало время, чтобы закончить разговор. Его сильно злило, что мать пытается втащить его в русло благонамеренности, используя здоровье сестры как средство. Возникало чувство, что такая попытка оскорбляет его честь и освобождает от последних доводов внимательной сыновней почтительности. Мать поставила воду, и вид ее был уже менее тревожным, как если бы она прежде ждала решительного отказа. Она попробовала даже перейти на непринужденную беседу в стиле религиозных матрон.
– Завтра мне надо бы постараться вовремя попасть в город, успеть к торжественной мессе на Мальборо-стрит. Завтра великий церковный праздник.
– Почему это? – спросил Стивен с улыбкой.
– Вознесение Господа нашего, – торжественным тоном ответила мать.
– А почему это великий праздник?
– Потому что Он явил Свою Божественность в этот день: Он вознесся на небеса.
Стивен принялся намазывать масло на хрустящую горбушку, меж тем как черты его складывались в решительное выражение враждебности:
– Откуда же он отчалил?
– С Масличной Горы, – ответила мать; под глазами у нее появились красные пятна.
– Головой вперед?
– Что ты хочешь сказать, Стивен?
– Хочу сказать, что, пока он долетел, у него, наверно, голова закружилась. Почему он не полетел на воздушном шаре?
– Ты хочешь глумиться над Господом нашим, Стивен? Клянусь, я думала, у тебя хватит разума, чтобы не пасть до такого языка: так говорят одни люди, способные верить только в то, что под носом. От тебя я такого не ожидала.
– Скажи, мама, – произнес Стивен между жевками, – ты мне в самом деле хочешь сказать, что ты веришь, будто наш друг воспарил с той горы, как про него говорят?
– Да, верю.
– А я нет.
– Стивен, что же ты говоришь?
– Это абсурд, цирк. Он является в мир Бог весть как, ходит по воде, выбирается из могилы и отправляется по воздуху с холма Хоут. Что это за чушь?
– Стивен!
– Я в это не верю, а если б верил, это не было бы моей заслугой. Что я не верю, в этом тоже нет заслуги. Это просто чушь.
– Самые просвещенные учители Церкви в это верят, и для меня этого вполне достаточно.
– Он может поститься сорок дней.
– Бог может все…
– Сейчас на Кэйпл-стрит дает представления один парень, который говорит, что он может есть стекло и железные гвозди. Он называет себя «Человек-устрица».
– Стивен, – сказала мать, – я боюсь, что ты потерял веру.
– Я тоже боюсь, что это так, – ответил Стивен.
С видом, расстроенным до предела, миссис Дедал беспомощно опустилась на ближний стул. Стивен сосредоточил внимание на воде и, когда она вскипела, налил себе еще чашку чаю.
– Никак я не думала, что до такого дойдет, – сказала мать, – чтобы кто-то из моих детей потерял веру.
– Но ты уже знала с каких-то пор.
– Как я могла знать?
– Знала.
– Я подозревала, что-то происходит неладное, но мне в голову не могло прийти…
– И ты все-таки хотела, чтобы я принял причастие!
– Конечно, сейчас ты не можешь принять причастие. Но я думала, ты исполнишь пасхальный долг как все годы до этого. Я не знаю, что тебя совратило с пути, наверно, книги, которые ты читаешь. Твой дядя Джон – его тоже в молодости совратили книги, но только на время.
– Бедняга! – произнес Стивен.
– Ты же воспитывался в религии и вере, у иезуитов, в католической семье…
– В весьма католической!
– Ни у кого из твоих родных, ни с отцовской, ни с моей стороны, нет в жилах ни капли какой-нибудь другой крови, не католической.
– Что же, я положу начало в нашей семье.
– Тебе давали слишком много свободы. И в результате ты делаешь что вздумается и веруешь во что вздумается.
– Я, например, не верю, что Иисус был единственным во все времена, кто имел волосы совершенно каштанового цвета.
– Ну и что?
– Как и в то, что он был единственным, кто имел рост в точности шесть футов, не больше и не меньше.
– Ну и что?
– А то, что ты в это веришь. Давным-давно я слышал, как ты это говорила нашей няньке в Брэйе – помнишь няню Сэру?
Миссис Дедал нерешительно встала на защиту традиции.
– Так говорят.
– Ах, говорят! Говорят очень много чего.
– Но тебя не заставляют в это верить, если не хочешь.
– Покорно благодарю.
– Все, во что тебе предлагают верить, это слово Божие. Вспомни прекрасное учение Господа нашего. Вспомни собственную свою жизнь, когда ты верил в это учение. Разве ты тогда не был лучше, счастливее?
– Возможно, тогда это было хорошо для меня, но сейчас это для меня абсолютно бесполезно.
– Я знаю, что неладно с тобой – ты впал в гордыню разума. Ты забываешь, что мы всего лишь черви земные. Ты думаешь, что ты можешь бросить вызов Богу, лишь потому что злоупотребил талантами, которые тебе Он же дал.
– Я считаю, Иегова получает слишком большое жалованье за суд над людскими помыслами. Я его хочу отправить на пенсию по старости.
Миссис Дедал встала:
– Стивен, ты можешь говорить таким языком с приятелями, кем бы они там ни были, но я тебе не позволю говорить так со мной. Даже твой отец, о котором так дурно говорят, не богохульствует так, как ты. Ты, наверно, связался с кем-нибудь из этих студентов…
– Боже праведный, мама, – ответил Стивен, – не верь ты этому. Все студенты ужасно милые мальчики. Они обожают свою веру; они мухи не обидят.
– Где бы ты этого ни набрался, я не позволю, чтобы ты при мне выражался так о святыне. Оставь это для ночных шатаний по улицам.
– Очень хорошо, мама, – сказал Стивен. – Но этот разговор начала ты.
– Я никогда не думала, что доживу до того, чтобы мой ребенок потерял веру. Видит Бог, я не думала. Я делала все, что могла, чтобы ты не сбился с пути.
Миссис Дедал заплакала. Стивен, съев и выпив все, что было в пределах досягания, поднялся и направился к двери.
– Это все из-за тех книжек, из-за твоей компании. По ночам неизвестно где, вместо того, чтоб быть дома, на своем месте. Я их все сожгу, я не хочу, чтоб они были в доме и растлевали еще других.
Задержавшись в дверях, Стивен обернулся к матери, которая уже рыдала в голос:
– Если бы ты была истинной католичкой, мама, ты бы сожгла и меня, а не только книги.
– Я знала, не будет от этого добра, когда ты поступил в это место. Ты губишь себя, губишь тело и душу. Вот, вера уже ушла!
– Мама, – молвил Стивен уже с порога, – я не вижу, из-за чего ты плачешь. Я молод, здоров и счастлив. Из-за чего плакать?.. Просто глупо…
В этот вечер Стивен пошел в Библиотеку специально для того, чтобы встретить Крэнли и [рассказать ему о] поведать о своем новейшем конфликте с правоверием. Крэнли стоял в портике Библиотеки и объявлял свои предсказания результатов экзамена. Как обычно, вокруг него толпилась небольшая компания, среди которой был его друг, клерк с таможни, и еще один закадычный друг, студент солидного возраста и весьма степенного вида, по фамилии Линч. Линч имел великую склонность к праздности, и он дал себе лет шесть или семь передышки между окончанием школы и началом обучения медицине в Колледже Хирургии. Он пользовался большим уважением коллег за то, что говорил густым басом, никогда не «выставлял» выпивки в ответ на ту, которую принимал от других, и очень редко ронял какие-нибудь слова в ответ на те, которые выслушивал от других. Гуляя, он держал всегда обе руки в карманах штанов и выпячивал вперед грудь в намерении тем выразить критическое отношение к жизни. С Крэнли, однако, он говорил главным образом о женщинах, и по этой причине Крэнли дал ему прозвище Нерон. Однако, хотя уста его и можно было обвинить в неронической тенденции, он разрушал имперские аллюзии тем, что сдвигал фуражку необычайно далеко на затылок со своего «чубастого лба». Он питал безграничное презрение к студентам-медикам и к их манерам, и если бы только его голова была чуть меньше забита Дублином, он бы стал ценителем изящных искусств. Во всяком случае, он сильно интересовался вокальным искусством. [и] Используя этот интерес, он тоже сделал попытку сблизиться со Стивеном, и, поскольку за его степенностью скрывался «стыдливый идеализм,» то через посредство Крэнли он уже начинал ощущать влияние живительной безалаберности Стивена. Он отвергал – что весьма уникально при вялом и безвольном характере – затертые и бессмысленные ругательства, «дешевые прегрешенья» уст, и отсюда в нем родились два взлета вдохновения. Он «сделал ругательством желтое,» в знак протеста против кровавого прилагательного с темной этимологией, а для описания брачного тракта употреблял единственный неизменный термин. Этим термином был «оракул», и все, что в пределах данной области, именовалось «оракулярным». В его окружении термин считался изысканным, и он строжайше уклонялся от объяснений, каков был процесс его открытия.
Стивен стоял на одной из ступеней портика, но Крэнли не уважил его никаким знаком приветствия. Стивен вставил несколько фраз в разговор, но по-прежнему его присутствие не удостоилось внимания Крэнли. Подобный прием ничуть не обескуражил его, хотя довольно заинтриговал, и он выжидал спокойно своего часа. Один раз он обратился напрямик к Крэнли, однако не получил ответа. Ум его начал это переваривать, и в конце концов переваривание отразилось в продолжительной улыбке. Пока он так получал удовольствие, улыбаясь, он заметил, что за ним наблюдает Линч. Линч отделился от компании и сказал: «Добрый вечер». Потом он вынул из бокового кармана пачку сигарет «Вудбайн» и протянул одну Стивену со словами:
– Пяток на пенни.
Зная, что Линч живет в большой бедности, Стивен взял сигарету с признательностью. В молчании они курили несколько минут, и наконец вся компания в портике тоже смолкла.
– У тебя есть копия твоего доклада? – спросил Линч.
– А тебе нужно?
– Я бы хотел прочесть.
– Завтра вечером захвачу тебе, – сказал Стивен, поднимаясь по ступенькам выше.
Он подошел к Крэнли, который стоял, прислонясь к колонне и глядя прямо перед собой, и легким жестом тронул его за плечо.
– Мне надо поговорить с тобой, – сказал он.
Крэнли медленно повернулся и поглядел на него. Затем спросил:
– Сейчас?
– Да.
Они направились по Килдер-стрит, ничего не говоря. Когда они подошли к Грину, Крэнли сказал:
– Я еду домой в субботу. Может, мы дойдем до станции Харкорт-стрит? Я хочу посмотреть час отправления поезда.
– Хорошо.
На станции Крэнли очень долго разглядывал расписания поездов и делал таинственные выкладки. Затем он проследовал на платформу и продолжительно наблюдал, как перецепляют паровоз от товарного поезда к поезду пассажирскому. Паровоз пускал пары, оглушительно свистел и катил волны густого дыма к своду вокзала. Крэнли сказал, что машинист родом из его мест, сын одного сапожника из Тайнахили. Паровоз совершил серию неуверенных рывков и наконец приладился к поезду. Машинист высунулся сбоку и апатично смерил поезд неспешным взглядом.
– Я думаю, ты бы назвал его чумазым Джейсусом, – сказал Крэнли.
– Крэнли, – произнес Стивен, – я оставил Церковь.
При этих словах Крэнли взял его под руку, они вышли с платформы и спустились по лестнице. Как только они были вновь на улице, он ободряюще спросил:
– Так ты оставил Церковь?
Стивен передал всю беседу фраза за фразой.
– Так значит, ты уже совсем не веришь?
– Я не могу верить.
– Но в прежнее время ты мог.
– Теперь не могу.
– Если бы захотел, ты бы смог и теперь.
– Ну значит, не хочу.
– Но ты уверен, что ты не веришь?
– Абсолютно уверен.
– Почему ты не идешь к причастию?
– Потому что я не верую.
– А ты бы не причастился кощунственно?
– Зачем это мне?
– Ради матери.
– Не вижу, почему я это должен.
– Твоя мать будет мучиться. Ты говоришь, что ты не веришь. Гостия это для тебя кусочек простого хлеба. И ты бы не съел кусочек простого хлеба, чтобы не причинять матери страданий?
– Во многих случаях съел бы.
– А почему не в этом случае? Тебя разве что-нибудь останавливает от кощунства? Раз ты не веруешь, тебя ничто не должно.
– Погоди минуту, – сказал Стивен. – В данный момент совершение кощунства меня отталкивает. Я продукт католичества. Меня запродали Риму еще до моего рождения. Теперь я порвал цепи рабства, но я не могу вмиг избавиться от всех чувств, что были в моей натуре. На это потребно время. Но если бы возник случай крайней необходимости – например, речь шла бы о моей жизни – я бы совершил любую чудовищность с гостией.
– Многие католики сделали бы то же самое, – сказал Крэнли, – если бы речь шла об их жизни.
– Верующие католики?
– Ну да, верующие. Выходит, по тому, как ты себя проявляешь, ты верующий.
– Я совсем не из страха отстраняюсь от кощунства.
– Тогда из-за чего?
– Я не вижу оснований совершить кощунство.
– Но ты всегда исполнял пасхальный долг. Почему же меняться? Это ведь для тебя одна насмешка, комедия.
– Когда я ломаю комедию, это акт подчинения, публичный акт подчинения Церкви. Я не буду подчиняться Церкви.
– Даже если это только комедия?
– Это комедия с целью. Внешняя видимость сама по себе ничто, но она многое значит.
– Ты снова говоришь как католик. Гостия это ничто по внешней видимости – кусок хлеба.
– Согласен: и все равно я настаиваю на непокорности Церкви. Больше я подчиняться не буду.
– Но разве нельзя быть подипломатичней? Разве ты не можешь быть в сердце бунтарем и следовать форме из презрения? Ты бы мог быть бунтарем духа.
– Любой, у кого восприимчивая натура, не может долго так делать. Церковь знает, чего стоит служить ей: священник должен каждое утро гипнотизировать себя перед дарохранительницей. Если я каждое утро буду вставать, подходить к зеркалу и говорить себе: «Ты – Сын Божий», через год мне понадобятся апостолы.
– Если ты можешь сделать, чтобы твоя религия давала такую же отдачу, как христианство, я тебе посоветую каждое утро вставать и подходить к зеркалу.
– Это было бы отлично для моих наместников на земле, но мне самому распятие причинило бы некоторые неудобства.
– Но тут, в Ирландии, если ты будешь следовать новой своей религии неверия, ты рискуешь быть распятым, как Иисус, – пускай не физически, а социально.
– Только есть разница. Иисус к этому относился легко. Я так легко не дамся.
– Как же ты можешь сулить себе подобное будущее и при этом бояться устроить всего-то навсего маленькую комедию в церкви?
– Это уж мое дело, – сказал Стивен, похлопав себя по лбу.
Подойдя к Стивенс-Грин, они перешли через улицы и стали прогуливаться по площадке, огражденной цепями. Несколько рабочих со своими подружками, пользуясь темнотой, раскачивались на цепях, словно на качелях. Аллея была безлюдна, лишь в отдалении, предупрежденьем для всех, прямо под снопом лучей газового фонаря, высилась металлическая фигура полисмена. Проходя мимо колледжа, оба молодых человека как по команде подняли взгляд к темным окнам.
– Так можно спросить, почему ты оставил Церковь? – спросил Крэнли.
– Я не мог следовать ее предписаниям.
– Даже если с помощью благодати?
– Да.
– Предписания Иисуса самые простые. Это Церковь строга.
– Иисус или Церковь – мне это все едино. Я не могу следовать за ним. Мне необходима свобода поступать как мне нравится.
– Никому не дано поступать как нравится.
– Морально.
– Нет, и морально тоже нет.
– Ты хочешь, – сказал Стивен, – чтобы я тоже был как эти доносчики и лицемеры в колледже. Никогда я таким не буду.
– Нет. Я сказал про Иисуса.
– Не будем о нем. Я его превратил в имя нарицательное. В него не верят, его заповедям не следуют. Так или иначе, давай мы Иисуса оставим. В пределах моего зрения только его заместитель в Риме. Это пустое дело. Меня не запугают, чтобы я платил дань, безразлично, деньгами или мыслями.
– Ты мне сказал – помнишь вечер, когда мы стояли у балюстрады наверху и говорили про…
– Да помню, помню, – сказал Стивен, который терпеть не мог этот метод Крэнли «вспоминать прошедшее», – что я тебе говорил?
– Ты рассказал мне, какие мысли у тебя были про Иисуса в Страстную Пятницу, про безобразного скрюченного Иисуса. А тебе никогда в голову не приходило, что Иисус мог быть сознательным самозванцем?
– Я никогда не верил в его целомудрие – в смысле, с тех пор, как я стал думать о нем. Я уверен, он вовсе не был евнухом-священником. Его интерес к распутным женщинам слишком настойчиво человеческий. Все женщины, что вокруг него, – сомнительной репутации.
– И ты не думаешь, что он Бог?
– Хорош вопрос! Ты мне объясни это: объясни соединение ипостасей; скажи, подходит ли та фигура, которой этот вот полисмен поклоняется как Святому Духу, на роль сперматозоида с крылышками. Хорош вопрос! Он делает общие замечания о жизни, вот все, что я знаю, – и с этими замечаниями я не согласен.
– Ну например?
– Например… Слушай, я не могу говорить об этом. Я не специалист, и мне никто не платит как служителю Бога. Я хочу жить, пойми. Макканн желает воздух и пищу – я желаю это и еще массу другого. Мне все равно, прав я или нет. Я думаю, в человеческих делах всегда риск. Но пусть даже я не прав, мне не придется по крайней мере выносить общество патера Батта целую вечность.