Полная версия
Калуга Первая. Книга-спектр
Нужно было видеть, как, почувствовав себя всемогущим, талантливым и, наконец-таки, мужчиной, совершенно твердо верил, что любые преграды преодолеются, и победа взласкает органы чувств. И был действительно неотразим (не только для пузатеньких женщин), какая-то, не по возрасту, уверенность и ровная, упрямая энергия заставляли поголовно всех, с кем сталкивался, тихо или бурно верить в незаурядную будущность, в ту самую звезду, которая светит и принадлежит лишь избранным, да и то не всем.
Горел, еще каким нетерпением, тем более, что всюду ощущались брожение и передвижка. И нужно было начать завоевывать право включиться в борьбу, отмывать и очищать культуру от старых клопов и бездарных выскочек. Время словно тем и занималось, что работало на приезд, всегда и дальше подготавливало плацдарм для триумфа и деятельности. Да, это незабываемо: вся история, время, вся жизнь дожидались, когда явится последний, во всеоружии и страстности та-ланта, поразит и осветит все-всё вокруг, и тогда-то станет так девственно, благородно, умно, как никогда, и тогда-то многомил-лионные… Восхитительно всё будет, одним словом.
Любил ли оставленный город детства? Тот город, откуда все начиналось, весь его, с теми, кто вырастал и старился рядом? Уже не любил, но чтил и помнил, потому что наивная любовь растворилась в познании всеобщей пробуксовки, в крушении собственных иллюзий, в лицах заблудших друзей… Но дом не выбирают и это он вывел сюда, каков есть, в эту загадочно-равнодушную столицу, манившую победой или поражением, за что и благодарен отчему месту.
Когда-то детство дразнило солнечной жизнью и оставило жить в недрах памяти желание земного рая; и облик светлого самого себя, ребенка, мечтающего о торжестве собственного «я», о великой судьбе и неопровержимой нужности призывал на бесстрашный штурм незаурядной судьбы. И всей этой неутоленной жажды в таком крохотном человеческом теле хватило бы не на один этот столичный город, огня этого смутного завоевания достало бы на сотни городов.
А самолюбия! Сладостным упоением от великолепия всего, что бурлило внутри, в мозгах, в пульсирующей крови, в нерастраченной чувственности мог запросто потягаться с самим Нарциссом. И это упоение было бы смешно и безобразно, если бы оно проявлялось демонстративно. О, это был сдержанный, скрытый нарциссизм, не в пример тугоумным эгоцентрическим выскочкам! Какое там рифмованное бряцанье – проза! Потому что внутри была уже не та экзальтированная лирика своего гигантски инфантильного «я», которое так обожаемо иными нарциссами, а мечты периферийного мира о хладнокровных и вечных городах, выбрасывающих окраинам насмешливую банальщину и недостижимые идеалы. И хватало ума, чтобы понимать, что эти города ломают хребты миллионам, кому певучая юность подарила такие непрочные и обманчивые крылья. И уже чувствовал себя детищем века, иногда даже скромным богом, освещающим мир своей энергией, способным приводить в движение тех, кто пассивно глазел в ожидании.
И не испытывал особых мук творчества, о которых так часто упоминают иные писцы. И восторгов особых не было. Просто и вольно выплеснулся мир на чистую бумагу, откровенно, каким он и был, – вскормленный временем и прущей во все стороны жаждой жизни. Получилось с чувством, с уверенностью и не глупо.
Теперь, когда за спиной был «Прыжок», шагал по столице и знал, что такого же второго быть не может, природа не терпит повторений. Не усомнился и тогда, когда прочитал на столбе у остановке глупейшее на свете объявление:
«Пишу незаурядный роман. Желающих взять меня на бесплатный благотворительный постой, прошу позвонить по телефону: 200-24-17. Ем мало, могу вообще не разговаривать».
Прочитал и подумал: «Написал бы еще: мужчинам свои услуги не предлагать». Посмеялся и пошел себе и уже был далеко-далеко, когда остановился: «Может быть, стоит позвонить, познакомиться, тоже жизнь, судьбы, частичка столицы?» Но какой Москве нужны из-лишне суетливые, да и в голове свое, столько хлопот, Ксения…
Всего четыре дня назад распрощался с друзьями и, находясь в вихре, словно по заказу сошедших свершений, поспешил сюда, предчувствуя, что время подготовило почву для победного вторжения. Не страшило, что придется в поте лица расчищать завалы. Революция продолжалась. Борьба обретала прежний настоящий накал.
Когда вспоминал Кузю, хмурился, эти воспоминания – единственное, что как-то старалось удержать в прошлом. «Может быть, это не для искусства, – говорил Кузя на кухне после чтения, – этот прыжок – случай, и все эти люди вокруг прыжка – случай из миллиардов других. Тысячи подобных случаев описаны». А потом вдруг, словно испугавшись чего-то, стал хвалить, перечитывать. Но вот эти его слова запомнились. Они мешали, отвлекали, и нелепый Кузя стоял за ними укором, ведь и он был не лишен таланта, и в чем-то благодаря ему была написана повесть, и не будь его, никто не прыгнул бы…
Были задушевные беседы, были общие мечты, взаимопонимание, а теперь вот, после «Прыжка», что-то, наверное, сломило его. Тогда, на кухне, показалось, что сам Кузя увидел неспособность создать такое же, и черная тень между… Возможно, ему теперь придется закрыть шторки больших притязаний, и значит, прошлых отношений не вернешь. Скорбно, но факт. Еще предстоит разобраться, почему так устроен мир, когда один уходит вперед, а другой остается сзади. Самое главное, что Кузя жив, и теперь, отбросив то, что по молодости лет принял за свое, займется должным и предназначенным свыше. Как-нибудь удастся встретиться и повспоминать юность.
Вот она, столица! Несмолкаемый репортаж. Дыхание захватывало, когда въезжал в рот знаменитого вокзала, где начинался этот ритм, заползающий в умы, тела и души, расщепляющий их ради могущества великого города! Желудочный сок. Кто кого! Утраивается аппетит и колоссальная жажда информации. Стойко держался на ногах, не надеясь на легкую победу, и за четыре дня вник в то, что другой бы понял не за один год. Какая уж там улыбка брачного афериста! Ее не было. Просто любил, ибо Ксения дарила понимание, уважение и будущность. И она (Ксения лучезарна!) была счастливой звездой, она предваряла успех, который без нее был немыслим.
Веефомит идет по Москве
Вообще-то он глуповато поступил, дав такое объявление. Его нужно было оштрафовать. Ёрничанье какое-то! Если с обывательской точки зрения посмотреть, так это грубейшее нарушение всех законов. А глянуть с противоположной точки – оригинально, но совсем ни к чему. Кому в наше нормальное время придет в голову, что такое объявление не шутка? Люди проходят, читают, кто улыбнется, кто пожмет плечами, кто нахмурится, есть и такие, что звонят, но ничего дельного не предлагают, чепуху разную говорят. Москва – столица грамотная. Над ней не поиздеваешься. За что ее и любят аван-тюристы и все авторы. Закат ее не предвидится, влияние ее на лицо. Так что шутить так можно только сдуру. Есть уже такие герои в искусстве – всякие нахлебники и паразиты. Тартюфами их называют. Кто ж о таком явлении не знает? И потому Веефомиту незачем было давать телефон своего знакомого. Так ему знакомый сказал, когда в очередной раз в трубку нехорошестей наговорили.
Веефомит вышел из укомплектованного общежития и пошел снимать свои объявления. Их было три. А теперь одно осталось. Снял он и последнее, и понурый и печальный отправился в комнату, где четверо, где входят и заходят, где незаурядного романа не напишешь. Он тогда не этот роман хотел написать, другой, который, как и этот, не дописал.
Шел он так, а вокруг машины, дома, люди, Москва, одним словом, а у Веефомита в голове философские мысли, и одинокий он преодинокий, даже грех над ним посмеиваться. Бывает с ним, что выпадает он из общей действительности, наплывает на него или что-нибудь изнутри выпрыгнет и отстаёт Веефомит от целенаправленного процесса жизни, или где-то рядом болтается. Запущенный студент, каких мало. Хорошо, что ему никто не подражает, а то расцвели бы всюду запустение и разруха. От машин и домов ничего бы не осталось. И некуда было бы ходить на работу. И некому. Но зачем-то нужен Веефомит, такой вот, не соответствующий запросам студент. Природа и более нелепые вещи не родит зря. Может быть, чтобы на его тусклом фоне блеснул бы поярче какой-нибудь исключительно важный для общества индивид? Кто его знает, точно лишь можно сказать, что Веефомит об этом и не думает, он бредет по столице иноходцем и философствует, даже если увидит какое-нибудь необычное лицо или забавную сценку – все равно философствует. Зараженный он человек.
А что если он попросту не выдержал испытание столицей, он же периферийщик, мало ли их трогается от избытка информации. Некоторые его товарищи так и считают. И потому сложные у Веефомита отношения с соседями. Не хочется ему идти в комнату, где настороженно смотрят, как он что-то пишет в блокнотик или в тетрадочку. И никому невдомек, что Веефомиту все равно, что Москва, что Лондон, что Калькутта. Поступил, повезло, обрадовался и забыл, что повезло. Он еще не дозрел до периода, когда тело и сознание мгновенно реагируют на давление Среды. Не познал сладостей оттенков, смакований и штрихов. Не вышел из целого какой-нибудь его частью. И хорошо.
Плохо, что с объявлением ничего не вышло. И все-таки продолжал Веефомит верить, что есть хорошие люди, что мог кто-то откликнуться и понять, просто не свел случай с объявлением: бежал мимо второпях на работу, на заседание, в кино, а объявление маленькое, не со всякого расстояния разглядишь. А если на машине едешь, то вообще всё мелькает.
Родственники уже спрашивали Веефомита:
– И что ты все пишешь, что не живешь, как все, погляди, люди нормальные интересы в жизни имеют, как-то устраиваются, а ты то там учишься, то здесь, пора бы за ум браться!
А если бы он опять не доучился и болтался по свету, работал бы кем попало, носил бы штаны протертые, они бы ему и такое сказали:
– Ну что ты нас позоришь?! Вроде и не дурак, а головой не соображаешь. Вон, твои одногодки все устроены, Васька на заводе не меньше директора получает, квартиру недавно дали, Игорь – следователь, а ты все кропаешь, все читаешь, а кому это нужно? Ну что ты там всё черкаешь?
И хотел бы Веефомит ответить, что не знаю, дескать, несет меня, мучает, душа мается, рожден глаза широко открыть, так много всего в мире, так густо, так полно – понять, разобраться хочется, хотел бы уверить, что и сам рад бы устроится, да не меньше директора получать, детишек маленьких завести, целовать их в пузико, учить уму-разуму, да как-то не получается, несовершенен мир для всего сразу, жертвовать приходится. И не может убедить дорогих сердцу людей, потому что не знает, куда занесет, да и слов таких у него нет, чтобы разом объяснить; утеряна нить, на разных языках объясняться приходится, на разных берегах одной реки оказались… Вот такой трагизм вырисовывается.
Но пока учится Веефомит и обязательно кончит, так что не услышать ему пока про Ваську и Игоря-следователя.
Вот сейчас войдет он в комнату, а там приятель его дожидается, тот самый, которого телефон в объявлении.
– Ну что ты, Валерик, ждать себя заставляешь? – посмеивается приятель, – свои заботы на меня свалил.
Он всегда посмеивается. В душе не очень полноценным Веефомита считает.
– Снял свое объявление?
– Снял, – покорно кивнул Веефомит, – ты был прав, сорвали два, а одно снял.
– Ну, это как посмотреть, – посмеивается приятель, – может, тебе и повезет еще.
Веефомит садится на кровать, никого бы ему сейчас не видеть.
– Да ладно, – бормочет, – это же ради эксперимента. Всё равно я альма-матер брошу. В тайгу поеду.
Но приятелю чем-то симпатичен странный Веефомит. Хотя он и пугает своими философиями, но чудится иногда приятелю, что что-то во всем этом есть, и помнит приятель, что все великие были со странностями, но, не имея оснований считать Веефомита Великим, он самонадеянно отводит ему место чудака где-то пониже себя и, пользуясь моментом, щедро говорит:
– Звонили тут, адрес передали, вот, возьми.
И уже несколько завистливо, но всё так же насмешливо до-бавляет:
– Молодой женский голос, понял, счастливчик?
Все понял Веефомит. Взял листок: улица, дом, фамилия, имя. Отчества только нет.
– Вдовушка, наверное, интеллектуалочка, будешь ты теперь, Валера, как сыр в масле кататься. Слушай, а что ты за роман пишешь?
– И что, мне прямо к ней идти?
– Бежать, чудак, – приятель сам был готов сделаться Ве-ефомитом, – лететь, понял? Только сначала скажи, какой это ты незаурядный роман задумал? О чем?
Появился у приятеля шанс заглянуть за кулисы к Веефомиту – долг платежом красен.
– Да я пошутил, – расхохотался Веефомит, – ты что, ничего не понял? Поприкалывался, чтоб не так тоскливо было. Окстись! Какой роман? Что я, короче других? Вон сколько шары стольники заколачивать.
Приятель открыл рот.
– Ну ты даешь! Храбёр! Так может, мы это… вдвоем двинем, у этой вдовушки наверняка подружка есть, знаешь, не могу, так пе-реконторить охота!
Веефомит посмотрел ему в глаза и твердо сказал:
– Нет, туда я пойду один.
Пятница
Ксения могла слушать, она могла понимать. Еще тогда, когда приезжала на практику, когда сидели с ней на кухне допоздна и не смел дотронуться до ее руки. А так хотелось! Она, как глубокий колодец, далека, но зачерпнуть можно; попить можно, но нырнуть в глубину – нельзя, опасно. Она мечтала о таком вот неуемном, и встретила – талант налицо, энергии через край, интересно, остро, не соскучишься. И приехал, дабы жениться. Это было удобней сделать в столице, разумнее.
Дружно взялись за дело. Плодовито работалось. Многое дополнял, поправлял, и все выходило как нельзя лучше. Ксения знала меру и могла не спорить, о чем не знала, но могла и подсказать.
Потом перепечатывал на чистовики, читал ей, при чтении испытывал насыщение мыслью и полнотой чувства, возникал восторг от созданного («не мной, я лишь орудие») талантом. А в талантливости уже не сомневался, Ксения истово верила, что сдвинутся горы.
Поначалу и жениться-то не хотел, но Ксения подарила уверенность в силах, чувствовал, что о другой такой, да чтобы еще лучше, – мечтать незачем. И неудобно было жить с родителями, без прописки, двусмысленно получалось, и рукопись готова, столица замерла в ожидании и грешно упускать момент.
Зарегистрировались. И как хрупка и доверчива Ксения!
Маленькая комната уютно обставлена, и было приятно работать за столом среди заботы и внимания, стрекотать на машинке или править отпечатанный текст. Одна половина уносилась к вершинам мысли, а другая наслаждалась заботой и теплом, и не только от Ксении исходящим.
Теща и тесть – истинная находка. Еще до женитьбы смотрели как на настоящего человека, доверились сразу; сочувствовали начинаниям и понимали, что талантлив, безо всяких смешных доказательств. Они не лезли в жизнь молодых, как это случается сплошь и рядом, еще до женитьбы приняли как сына, кормили, дарили всякое, от чего нельзя было отказаться, не обидев их; а как-то даже купили бумагу – «за ней была очередь, и мы подумали…”, – что забавно тронуло, и захотелось сказать: милые вы, старички; но да ну ее, эту слабительную сентиментальность.
Любил вкусненько поесть, и теща наивно радовалась каждому проглоченному куску, всё старалась разнообразить. И никаких предрассудков. Еще до женитьбы жили настоящей супружеской жизнью, и «старики» понимали. В них виделась даже гордость за то, что дочери так повезло.
– Это редкость – человек настоящей одержимости. Ты, Ксюша, должна быть к нему повнимательней, и если будут какие-то там странности, ты промолчи, потому что к нему с иными мерками подходить надо бы. Тебе выпала трудная, но замечательная судьба.
И так говорил Степан Николаич, тесть, совершенно простой человек, проработавший всю жизнь знающим, но обыкновенным техником, не вдававшийся в искусство, не имевший к нему ни тяги, ни призвания! Редко такое бывает. И вот такое невероятное отношение поначалу казалось не без второго дна, тем более, что теща, Нина Дмитриевна, говорила еще незаурядней:
– Ксения, – она порой в серьезности смотрелась довольно комично, – ты должна быть готова ко всему и все принимай как благость. С таким человеком что бы ни случилось – все разумно и к лучшему. Многие женщины безнадежно мечтают о такой участи. Тебе повезло и в этом есть что-то мистическое.
Слова «благость», «участь» и “ мистическое» Ксения, конечно, же ради шутки, добавляла от себя, пересказывая заветы матери. Но содержание от этого не искажалось. Не раз приходилось слышать это и самому в простых и благодарных выражениях от Нины Дмитриевны. А Степан Николаевич, тот, не находя слов, просто посматривал умными глазами, которые говорили сами за себя. К чему такое невероятие?
Неужели какой подвох? Ксения, как и многие современные девушки, была чиста и невинна, ничего аморального за ней не числилось. Она никогда не лгала, и ее прошлое можно держать на ладони. И никакого такого уродства, неполноценности. Исключено. Некоторые детали, так они, наоборот, придают особую привлекательность, нестандартность. Может быть, болезнь какая… Осторожно выведал, нет, никогда ничем таким не болела и никто не волновался, если речь заходила о болезнях.
Но подозрение на болезнь не отпускало, тем более, вспоминалась одна история. Как-то младший брат был на обследовании у врача. Десятилетним. И вот эта врачиха, толстая короткая кудрявая старушонка пятидесяти пяти лет сказала матери совершенно уверенно: «У вашего ребенка конская стопа». Что это значит? – мать, конечно, не знала, потому как с лошадьми дела не имела. Тогда эта молоденькая старушонка в самых сожалительных выражениях сообщила, какая участь ожидает «бедного мальчика» – неизбежно прогрессирующее слабоумие и смерть. Очень уж конская стопа. Тут-то и началось. Ни на мать, ни на брата без слез смотреть не мог. Никто в городе, кроме этой молоденькой старушонки, об этой болезни не знает. Искали литературу о стопе, а она не находилась. Очень редкая болезнь. Может, пятый или шестой случай на все Азию и Европу. Тревожное состояние день ото дня отягощалось зловещим будущим брата. Безобразный рок преследовал семью. Жизнь была в тягость. Частенько, как бы невзначай, вместе с матерью просили брата разуться, ненавязчиво изучали его ноги, сравнивали со своими, с соседскими, но так и не могли понять – конская у него стопа или нет. Одна была утеха: все говорили, что толстая короткая кудрявая старушонка многим «деткам» пророчила смертельный исход и была, как видно, не совсем в своем уме еще с той студенческой поры, ко-гда всем своим маленьким впечатлительным существом углубилась в безбрежные просторы славной медицины. Да так углубилась, что напрочь лишилась какой бы то ни было личной жизни. От такой серьезной причины чего только не выдает человек. Тем более женщи-на…
Вспомнил этот случай и не мог не присматриваться. Всякое бывает. Ничего не обнаружил и укорял себя, решив, что просто Нина Дмитриевна такой чуткий от природы человек, что, возможно, когда-то в молодости нечто упустила, а теперь сожалеет или же по глупости в спешке наделала чего-то, о чем тоже сожалеет, но рада, что у дочери все будет по-настоящему. И к тому же трудно не разглядеть в явственном таланте многообещающую личность.
Тем более, много было светлого. Еще не возникли окаменелости. Ксения училась, работала и печатать помогала. Все успевала и уставала, конечно, как никто. Что говорить – удача. Повезло после всех страданий и комплексов о самом себе, о выборе пути, о праве на писание. Все-таки двадцать четыре года. И многое черпанул, пока дозрел до «Прыжка».
Ксению посвящал во все планы и мечтания. И она дорожила ими еще больше, нежели сам. Она стимулировала. Хотелось быть на высоте. Она, например, излечивала от мрачных мыслей, от припадков разочарования. Звучала же смутная строчка, неизвестно откуда приходящая и куда уходящая:
«Что это темнеет впереди?
Люди».
Много лености и хандры она разогнала без внешних проявлений, своим присутствием лишь.
Отлично все начиналось.
Приходил день, и, привыкший немного поваляться со сна, не делал этого, потому что Ксения уже ушла на учебу, Нина Дмитриевна приготовила завтрак. Зарядка. Дружно садились за стол. Корректировались планы на день, и Нина Дмитриевна подкладывала лучшие кусочки, а Степан Николаич во весь голос смеялся шуткам, от которых и Ксения весело и заразительно хохотала. «Старики» особенно выделяли и ценили умение обращаться с людьми.
Потом разбегались кто куда. И дома оставался один. Нужно было не терять форму. Сначала читал, потом делал прогулку по парку, заносил раздумья, снова читал, обедал, просматривал газеты и садился за работу. Стол, листы, чай, конфеты, яблоки и машинка. Самые любимые и упоительные часы. Не замечал времени. Отдавался работе какого-то незримого механизма. И с самозабвением вы-писывал слова…
Вечером у стола вновь собирались. Новости, случаи, про-исшествия. Степан Николаич обсуждал газеты. Он специально отмечал статьи, которые считал злободневными, и со смешным нетерпением ждал одобрения и краснел, как мальчишка, когда зарабатывал его. Фантастично, но он знал свой уровень!
Ходил с Ксенией в кино или смотрели вместе телевизор, балуясь чайком со сладостями. Если и возникал спор (касательно политики), то, жалея их устоявшееся мировоззрение, уступал, уклончиво и умно соглашаясь с некоторыми доводами. Эти «старики» прибавляли веры в собственные силы.
– Быстрей бы уж у тебя были права, – часто вздыхал Степан Николаич, а то у меня зрение дрянь совсем. Повозил бы нас, стари-ков, съездили бы с Ксенией на море. А то – что ты за женатый без машины?
Это он считал подтруниванием, и сходились на том, что скоро так и будет. Тесть любил, когда заходил к нему в гараж. Там было перед кем похвастаться зятем, тем более, уже не одному было рассказано, что зятя ждет непростое будущее. Слушали и недоумевали: что за странные «старики», чего они в этом молодом хлыще откопали. Но тесть был тверд. «Еще увидите», – говорил. И когда ездили все вместе в машине, обучал правилам, комментировал каждый момент. Ксения улыбалась.
Сначала думали меняться. Родители были готовы уйти в однокомнатную, а молодых – в двухкомнатную. «Вам еще сколько, а нам не бог весть», – говорила Нина Дмитриевна. Но потом наедине с Ксенией был разговор, решили, что без «стариков» будет тоскливо, исчезнет ряд преимуществ, к тому же, никто не мешает делу, а наоборот – только работай.
– Да и зачем их обижать? – подвел итог и посмотрел в до-верчивые глаза Ксении.
* * *
Так кто же прыгнул, и был ли «Прыжок»? Может быть, существует лишь мир, выдавленный из фантазий ночи под стрекот часов, кваканье лягушек, шум далеких машин, под стук дождя и шелест снежинок?
Веефомит пока не задается этими вопросами. Он опьянен роковой встречей, он оглушен подаренным невзначай счастьем и не знает, что сам его себе подарил, что рок – есть не что иное, как чьи-то фантазии о самом себе, как свои же будущие мысли о прошлом и грядущем. И пусть Веефомит насладится, ему нужен жизненный опыт и он его получает; и если можно выучиться на философа, то пусть он учится на него. Можно подождать, пока его тело пройдет сквозь время, мозг насытится и Веефомит уедет в другой город, чтобы там взять ручку и попробовать написать следующее:
«Давайте попытаемся воссоздать картину вместе.
Вот послеобеденные часы. Вот вы видите идущего по знаменитому столичному бульвару некоего человека. Похоже, что он где-то рядом живет, наверное, он знает себе цену. Походка у него неторопливая, он не оглядывается, редко смотрит в сторону и почти равнодушен к идущим навстречу. Он даже не интересуется сидящими на скамейках. С виду кажется, что он углублен в одному ему понятные мысли ли, мечты ли, образы… Но и навряд ли он особенно размышляет, так как если заглянуть ему в глаза, то не заметишь в них живого, самоуглубленного блеска, останется лишь память об умном взгляде, о достоинстве за личный накопленный опыт, за незаурядную судьбу. Но что-то странно обычным покажется в этих глазах. Краешком какая-то знакомая тоска проглядывает и через достоинство и сквозь личный опыт. Какое-то недопонимание. Некое общее для стареющих желание доказать всем и самому себе, что не зря прожита жизнь, что достигнуто вот то-то и это. И в этом желании кроется тоска по всё той же загадочной и великой мысли.
А человек, между тем, идет. И трудно определить его возраст. Можно дать ему лет сорок, а можно и пятьдесят пять. И такая неопределенность вызывает уважение. Одет он прилично, среднего роста, с сединой, и если он идет зимой, то в дорогом пальто, руки в карманах; а летом вы увидите на нем приличный костюм, рубашку и галстук без щегольства. Он, кстати, курит. Но не на ходу. На знаменитом бульваре полно длинных скамеек, и он удобно присаживается, где совершенно свободно, на той аллее, где меньше ходят и курит вкусно и быстро. Эта быстрота как-то не вяжется с его неторопливым обликом, она намекает на способность к порыву, на доброе здоровье и на ту самую мысль о не зря прожитом времени, как что-то родственное тем женщинам, которые любили и живут-живут, когда любви давно нет, а есть привычка, самовнушение, что – гармония, тогда как ругань, тихая ненависть, тоска-тоска, но и слезы, когда хозяин умер, и похороны, и одиночество, жалость к себе и желание показать, что прожито славно, что была любовь, и снова тоска, и зависть, и воспоминания хорошего, когда вокруг сочувственно кивают, так же пряча свою ненависть и тоску. Вот вы улавливаете это печальное родство и пристальнее наблю-даете издали, и, кажется, начинаете понимать, откуда он и кто он. Вы сочувствуете, вы уважаете его волевые морщины, понимаете, что он много повидал, что его трудно удивить, и негодование возникает у него только по определенным пунктам, и женат он, потому что ухожен, даже дедушка… Вы вглядываетесь в его прошлое через его облик, и вот у вас вырисовывается одна картина, затем другая, и вы уже видите лица его близких, слышите их голоса, знаете, где что лежит, что с кем случилось, и, наконец, вам открывается зримая биография, она вам подсказывает, как нужно посту-пать, она учит, она входит в вас сотой или тысячной, и вот вам становится печально, грустно, уныло, сентиментально, а потом и скучно. И вы отодвигаете от себя эту прочитанную книгу, ибо она не развлекает, не будоражит, не открывает, а лишь учит, констатирует, указывает и прочее.