bannerbanner
Мы были в этой жизни
Мы были в этой жизни

Полная версия

Мы были в этой жизни

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

До войны патефонов в еврейском местечке хватало, а вот ламповый приёмник был только у нас. Отец, как и обещал маме, закончив физмат Гомельского пединститута, сразу получил должность директора школы. В субботу, 21 июня, отмечали регистрацию в сельсовете моего младшего брата, родившегося три месяца назад, веселье затянулось, и многие остались ночевать. В воскресенье большой компанией сели за поздний завтрак. Окна раскрыты, патефон играет «Рио-Риту», все расслаблены и договариваются пойти купаться. И вдруг в эту выходную безмятежность врывается мой двенадцатилетний двоюродный брат Лёня, от которого я и знаю эту историю:

– Война! Немцы уже в Белоруссии! По радио выступает Молотов.

Все тут же столпились в спальне, где оставшийся без присмотра Лёня только что крутил ручки радиоприёмника. Прослушав речь в оторопелом молчании, все стали расходиться. Отец, отправив мать по соседям с этой ужасной новостью, вскрыл мобилизационный конверт. Когда мать вернулась, он уже упаковывал самое необходимое в небольшой фанерный чемодан.

– Надо срочно явиться в Гомельский военный госпиталь!

– Прямо сейчас? Люди ценные вещи и утварь собираются закапывать, думают, где спрятаться, а тебе больше всех надо! – возмутилась мать. – Завтра поедешь в Гомель, раз решил меня с детьми оставить в лихолетье.

– Несёшь сама не знаешь что! Чего закапывать собираешься?

– Патефон, приёмник, посуду, меховую жакетку, что ты мне весной купил, два твоих костюма и по мелочам что-то…

– Иди запрягай коня, отвезёшь меня в Красный Берег на станцию, потом всё грузи на телегу и езжай с детьми на деревню. Там в саду и закопаешь, только место запомни. Может, под малиновкой? Там повыше и песок…

Отцу не пришлось ехать в Красный Берег. Через несколько минут в дом пришёл посыльный из сельсовета: позвонили из райвоенкомата и приказали всем призывникам быть завтра в шесть утра у сельсовета – за ними придёт машина. Впереди у отца было полдня, вечер и ночь, в которую мать уговаривала его спрятаться, не идти на фронт.

Патефон в саду они закапывали вдвоём. А наутро, рассказала мне двоюродная сестра Аня, которой в июне сорок первого было одиннадцать лет, мама с двумя детьми пришла проводить отца к сельсовету в последней надежде, что из-за малышей на войну его не заберут. Голосила, как по покойнику. Тот прогнал её домой: не позорь перед людьми, дескать.

В военном билете отца отмечено: служил в Красной Армии с 23 июня по 15 декабря 1941 года.

* * *

Проводив отца на войну, мама затаилась в ожидании: ни с кем не делилась ни печалью, ни тревогой, ни страхом за его жизнь. Будто не на фронт ушёл, а снова уехал в свой подмосковный совхоз. Но, в отличие от многих товарок по несчастью, деревенских солдаток, всегда знала: вернётся живым. Сразу с войны, а потом, проводив в лес, и с партизан. Но дабы не сглазить, никому не говорила об этой своей уверенности, даже самой близкой, старшей сестре, у которой в сорок четвёртом воевали муж Данила и сын Виктор.

За полгода ни одной весточки от отца не было. Может, почта уже не ходила, а может, и не до писанины там, да и к письмам муж небольшой охотник.

…В декабре сорок первого в лютый мороз постучался в дом молодой парень, назвался Игнатом, шофёром из райпотребсоюза. Сказал, что привозил картофель в лагерь для военнопленных в Могилёве и встретил там Луку Романовича. Если бы тот не окликнул – никогда бы не узнал директора: чёрный, измождённый, видно, раненый, потому что плохо передвигается. Пока машину разгружали, тот записку написал: вот прочитайте и сделайте так, как он просит. Дрожащими руками мама взяла сложенный вдвое клочок обёрточной бумаги, развернула: «Найди литра четыре самогонки, сала и ещё чего-нибудь, возьми у Якова паспорт, гражданскую одежду, валенки и поддёвку. Приезжай в Могилёв и с вокзала иди, куда укажет Игнат. В лагере спроси полицейского Охрименко, отдай ему половину самогонки и сала и скажи, что приехала за мной. Скорей, а то не дождусь…»

Немцы в деревню заглядывали от случая к случаю и довольствовались курами и яйцами, по схронам с запасами продуктов не лазили, а потому довольно быстро удалось собрать по соседям 3 кило сала, несколько колец деревенской колбасы и кусок палиндвицы. Самогонку как раз выгнал Яков, муж сестры Ганны. Она наполнила три резиновых грелки, заняв их у соседей. Потом нашла старый, но ещё крепкий самотканый мешок, нашила на него несколько фальшивых заплат и соорудила большой рюкзак, обвязав вложенные в углы небольшие картофелины куском брезентовых вожжей. На дно положила старую мужнину поддёвку, потом грелки с самогоном, валенки и штаны, потом сало и колбасу, потом, чтобы были под руками, две поллитровки с самогоном, завернув в старый треух. Накрыла всё связанным самой свитером и старым потёртым пиджаком, сверху же аккуратно разложила несколько килограммов сохранившейся в соломе на чердаке ароматной антоновки. Мешок завязала куском шпагата, обвязав узел вожжами. Как ни крути, а целый пуд придётся тащить на себе, – посетовал Яков, взвесив мешок. И отправился домой за лёгкими санками. Положил на них мешок и накрепко привязал бечёвкой, посоветовав с санями и в поезд садиться.

* * *

…Вот сейчас мы и едем откапывать тот самый патефон, потому что приёмник отец откопал ещё в апреле сорок второго для партизан. Место нашли сразу – толстый проволочный штырь на полуметровой глубине уткнулся в дерево. Отец снял дёрн и начал раскапывать землю. То и дело кто-то подходил. Одни жали отцу руку, другие обнимали, женщины лили слёзы: ох, повезло Насте, а когда-то мой придёт?

Придёт ли? – так вопрос не стоял: придёт! Только вот когда? Работа поэтому продвигалась медленно, и я в ожидании момента нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Мама куда-то исчезла, зато вокруг собралась довольно уже большая группа. Наконец лопата звякнула по металлической ленте, которой был окован старый бабушкин сундук.

Яму вокруг него расширили с торцов, чтобы извлечь из земли. И вот отец с дядей Яковом торжественно водрузили клад на край ямы. Сбоку висел большой замок. Сундук оказался довольно громоздким, на ручной тележке не увезти: оказалось, что в нём ещё и вещи многих родственников.

– Вскрывай на месте, разберём, – предложил кто-то из них. Ключ, оказалось, мама оставила дома. Кто-то принёс небольшой ломик, и замок сорвали вместе с петлёй. Вынули несколько довольно больших пакетов, и вот наконец отец извлёк из сундука патефон, тщательно обернутый мешковиной и обшитый узорчатой клеёнкой. Потом достали так же бережно упакованные пластинки.

– Папа, заведи, – заныл я, – ну, поставь пластинку. а?

– Придём домой и поставим, – шикнула на меня появившаяся мама.

– А что? Сын же просит! – возразил отец, которому, похоже, и самому хотелось попробовать, заработает ли патефон. – Давай прямо тут, на сундуке, и заведём! В честь возвращения с войны!

К моему большому сожалению, пластинка за пластинкой оказывались отсыревшими, отец откладывал их в сторону одну за другой на просушку. Я уже потерял всякую надежду, когда одна оказалась сухой, потом ещё одна, ещё… Отец достал ручку, закреплённую под крышкой, завёл механизм, поставил пластинку, опустил головку звукоснимателя: «Рио-Рита»!

Подошла «дядина» – Настя, жена деда Андрея, маминого дядьки; часть их дома – напротив – уцелела.

– Лукаш, бяры свою цацку, вяди людей к нам! Чаго-чаго, а бутылка-другая самогона найдётся!

– Спасибо, – сказал отец. – Но мы со своей игрушкой поедем домой, а вас с бутылкой-другой ждём к шести часам, – а потом обратился к собравшимся: – Все приходите!

За большим столом по случаю возвращения партизана недосчитались двух его братьев – Алексея, отца Лёни, и Николая, только успевшего жениться, а также младшего, любимого брата мамы, тоже Алексея – Шинкевича. Сколько себя помню, мама не верила в его гибель. Часто заставал её у его портрета, висевшего на стене. Она стояла и шептала: «Лёшенька, братик мой, ну вернись, вернись же домой…» Лёша не услышал. Мама говорила, что я очень похож на этого своего дядю. Рядом висел и портрет дяди Коли, совсем ещё молодого парня, полного надежд на будущее.

Позже выяснилось: что два Алексея погибли под Ленинградом. Сослуживец Алексея Сергеевича Шинкевича по фамилии Зубарик рассказал маме, что Алексей, который служил в отделении связи, вылез из окопа, чтобы связать разорванный телефонный кабель, и его разнесло прямым попаданием снаряда… Мама ему не поверила, перекрестила портрет, висевший в зале, и ждала брата или похоронки до самой своей смерти…

Похоронку получил совсем недавно уже я. Прислал её на мой электронный адрес Владимир Говорушкин из далёкого российского города Шелехова. Вышел он на меня по «Одноклассникам» в попытке узнать что-либо об истоках своей фамилии. Мы обменялись соображениями по этому поводу, придя к выводу, что мы оба из одного рода, а истоки фамилии нужно искать в Великом княжестве Литовском, в которое когда-то входила нынешняя Беларусь. В процессе переписки я осознал, что Владимир – куда более продвинутый человек в компьютерных технологиях и поисках в интернете. И попросил разыскать следы моих погибших родственников. Невероятно: шестьдесят восемь лет спустя после написания похоронки, которая так и не пришла в нашу деревню Остров, я смотрю на неё, и слёзы застилают глаза.

Красноармеец 1102 полка 327 дивизии Шинкевич Алексей Сергеевич был убит 30 января 1942 года на Волховском фронте в боях за деревню Спасская Полисть. И похоронен в лесу восточнее этой деревни.

Почему же не дошла похоронка? В ней была ошибочно указана деревня Остров Рогачёвского района, но Воронежской, а не Гомельской области. Видно, не было под руками точных данных, и писарь исходил из того, что 1102 полк формировался в Воронеже…

Я почитал о тех боях в воспоминаниях командира дивизии генерала Антюфеева. Холодный ад: болото, тридцатиградусные морозы… Неподготовленную и плохо экипированную дивизию бросили на хорошо укреплённую немцами деревню. Тысячи и тысячи погибших… И только пять пожилых солдат в похоронной команде полка. Какие там похороны!

Поисковики в восьмидесятых годах сотнями находили хорошо сохранившиеся во мху тела погибших солдат и опускали в братские могилы.

От двоюродной сестры Ани узнал, что Алексея Сергеевича Шинкевича освободили от фронта из-за плохого сердца. Но он вместе с другом, председателем сельсовета Зубариком, записался в добровольцы…

Брат отца, Алексей Романович, был тяжело ранен, тоже на Ленинградском фронте, его эвакуировали в тыл санитарным поездом. По пути умер от ран и похоронен в братской могиле в центре посёлка Хвойное Нижегородской области. Это тоже я узнал благодаря Владимиру Говорушкину.

Дядя Николай, младший брат отца, погиб в соседнем Жлобинском районе, когда московская диверсионная группа, в которую он вступил после серьёзного испытания, наткнулась на немецкую засаду. Похоронили в братской могиле деревни Радуша, но в сорок пятом отец перезахоронил его на родном кладбище в Поболово.

При освобождении Польши был ранен дядя Данила, муж нашей любимой тёти Варки. Умер в госпитале от ран на территории Польши. В тот же госпиталь несколько дней спустя попал его сын, мой двоюродный брат Виктор, призванный в армию в 1944 году. И случайно выяснил, в какой палате лежал и умер от заражения крови – врач проглядел – отец. Командование выделило автомобиль, госпиталь раскошелился на венок, и раненый сын возложил его на могилу отца. А потом война напрочь выбила из памяти название того польского городка, где в братской могиле покоится сержант Данила Политай. Много лет спустя после войны моя двоюродная сестра Аня через архив в Подольске выяснила, где она находится, и тоже побывала на могиле отца. До самой смерти переживала, сохранилось ли захоронение в связи с пересмотром отношения поляков к своей военной истории и советским воинам-освободителям.

Пластинки мы зря сушили на солнце – они как бы расплавились и покоробились, как сказала мама. Остались только три, Апрелевского завода. Я их и сейчас помню – «Рио-Рита» и аргентинское танго на другой стороне, «Мой костёр» и «Дружба» в исполнении Вадима Козина и две еврейские мелодии – «Фрейлехс».

Под «Мой костёр» все вторили Козину грустными, в тему, голосами а под «Фрейлехс» – танцевали, встав в круг или «шерочка с машерочкой», так как мужчин было всего трое – отец, дед Андрей и дядя Яков. Никто из них не танцевал. Деда Андрея Шинкевича на войну не взяли из-за преклонных лет – он воевал ещё в японскую и был награждён георгиевским крестом, дядю – из-за обострившейся застарелой язвы желудка. Мама всегда говорила: если б не Яков, оккупацию мы бы не пережили.

* * *

В детстве я не раз спрашивал отца – убил ли он хотя бы одного немца? Мальчишками мы часто играли в войну, и меня почему-то чаще всего назначали «немцем», как я ни отнекивался. При первом же «выстреле» в меня я падал и притворялся убитым. Иногда такая быстрая смерть вражеского солдата не входила в планы «русских» и мне приказывали быть «легкораненым» и продолжать бой. Я отказывался и выходил из игры – одним «немцем» меньше. От отца, конечно же, хотелось услышать, что немца убил, и не одного. Но отвечал он, как говорят, уклончиво: стрелял, а вот попадал ли – не знаю. Много позже понял – не хотел, чтобы дети знали, что убивал людей, пусть и в бою.

Удивительное дело: за свою журналистскую карьеру я проинтервьюировал не один десяток участников и героев войны, но со стыдом должен признаться, что обстоятельного разговора на эту тему с отцом так и не получилось. Из-за него ли, из-за меня? Он действительно всячески открещивался от воспоминаний, а я не сумел переубедить, настоять на своём.

Разбирая документы, когда его не стало, я обнаружил конверт с надписью «Эдику». Раскрывал не без волнения: отец ушёл без меня, я решил, что оставил он мне последнее напутствие. При жизни он любил давать советы, которые, чего греха таить, порой раздражали. Но в конверте оказались краткие воспоминания, написанные корявыми буквами человека, перенёсшего инсульт и озаглавленные «Война». С трудом я продирался не только через почерк, но и через смысл: в ряде слов были пропущены буквы, а в некоторых предложениях и слова.

Стало ясно: отец в конце концов пожалел, что не рассказал нам о том, как перенёс суровые испытания войной, и решил исправить ошибку хотя бы таким образом…


…На грузовике их привезли в Рогачёвский райвоенкомат, где каждому мобилизованному под расписку вручили предписание, в какую часть явиться, и объяснили, что бывает за дезертирство в военное время. Отец должен был заступить на должность политрука Гомельского военного госпиталя, однако, как выяснилось на месте, госпиталь успели эвакуировать. Переночевав на вокзале, пошёл в облвоенкомат 23 июня, и его направили политруком 4-й дорожно-комендантской роты 80-го Дорожно-эксплуатационного полка 21-й армии. Срочно обмундировали в обычную солдатскую гимнастёрку с офицерскими петлицами. После двухнедельной боевой подготовки на плацу одной из воинских частей, вручили противогаз пистолет, винтовку-трёхлинейку и «путёвку на тот свет» – целлулоидный пенальчик, в котором помещалась записка с фамилией, именем-отчеством, адресом и каким военкоматом призван. Его рота охраняла и обеспечивала движение на одном из участков шоссе Гомель – Минск и располагалась неподалёку от деревни Звонец. Недели две подразделение занималось рутинными делами по охране шоссе, проверке военных и гражданских, выходивших из окружения, чтобы в тыл не пробрались гитлеровские агенты. Отец знакомился с бойцами, как мог старался подбодрить сослуживцев. Из сводок было известно о жестоких боях под Могилёвом, о том, что немцы заняли Рогачёв и Жлобин, а потом были выбиты оттуда, что у них много танков, пушек и самолётов, которые уже бомбили и Гомель.

Отец догадывался, что немец уже в наших краях, и переживал за то, как мать с маленькими детьми устроилась в деревне Остров у родственников. «Тяжело было сознавать, что вы на расстоянии каких-то 80–90 километров, а связаться нельзя…»

В конце июля под Звонец передислоцировались остатки двух полков 21-й армии, разбитых под Рогачёвом и Жлобином. Когда от командования поступило устное указание лицам командного состава срезать с гимнастёрок петлицы и нарукавные знаки, стало понятно, что противник вот-вот ринется на Гомель, а потом на Смоленск и Москву… В случае пленения офицеру лучше сойти за солдата.

«Страха в общем-то не было, – писал отец, – скорее ощущение спокойной обречённости. Иногда казалось, будто всё это происходит не со мной. Но я почему-то знал, что не погибну…»

10 или 11 августа получили команду передислоцироваться на шоссе Гомель – Довск и заняли оборону в уже вырытых кем-то окопах примерно на средине этого участка, но ближе к Довску. В роте большинство тех, кого, подобно ему, мобилизовали из Гомельской и Могилёвской областей. Вооружение – трёхлинейки, немного гранат и бутылки с горючей смесью… Было очень душно, и, когда стали обстреливать из орудий и бомбить с самолётов, бойцы прятались на дне окопов и от осколков, и от зноя. Потом минут на двадцать наступило затишье, но эти минуты показались невероятно длинными: все чувствовали, что скоро гитлеровцы пойдут в наступление и здесь… Ранним утром 13 августа в расположение роты прибыли командир полка Андрианов с комиссаром. И как нарочно, вдали послышался треск мотоциклов, и с позиций наших стрелковых полков началась стрельба в сторону Быхова. «Мы тоже стали стрелять в ту сторону, хотя никого не видели… И вдруг стали свистеть пули с тыла, со стороны Гомеля. Андрианов предположил, что стреляют наши, и говорит: «Говорушко, иди или ползи за сосенник и разведай, кто стреляет. Если наши, скажи, что мы ещё здесь…»

Он, пригнувшись чуть ли не до земли, побежал, но позади вдруг ухнуло, и его – как бревном по пояснице… Упал, как споткнувшись, правой рукой дотянулся до поясницы, а там – всё разорвано осколком, рука в крови… Кричит, зовёт на помощь и сам не верит, что докричится. Но подползла медсестра Мария Игнатович, стала перевязывать… И опять ухнуло…

«Говорят, снаряд в одну воронку два раза не падает, а вот Марию, когда она стояла на коленях надо мной, осколками ранило в обе ноги…»

Видно, медсестра разворошила рану, когда заталкивала туда тампон и перевязывала, потому что от боли он потерял сознания… Очнулся тоже от боли, которую причиняли толчки телеги по ухабам – везли в тыл… Ездовой родом из Кормянского района, скотником работал в колхозе.

Отвоевался, решил отец, в первом же бою ранило, да как! – чуть надвое не разорвало.

Спустя несколько минут к телеге подбежали двое немцев, третий сидел на мотоцикле метрах в двадцати. Стало ясно, кто стрелял со стороны Гомеля – рота попала в окружение. Один из немцев почти с уверенностью выкрикнул:

– Комиссар?

Видно, не сомневался – раз везут одного на телеге, значит, комиссар.

– Нет, политрук! – отвечает ездовой автоматически.

Ивот тут-то показалось, это – конец, так как уже знал, что Гитлер в начале июля издал приказ: комиссаров и евреев расстреливать на месте.

Немец срывает с него пилотку… У отца с тридцати лет стали выпадать волосы, и он, как рассказывал, не хотел начёсывать их остатки с виска на лысину, а потому с тех пор и до конца жизни брил голову наголо.

– Зольдат! – кинул фриц напарнику, потом приказал развернуть лошадь и двигаться за мотоциклом.

Похоже, в начале войны немцы ещё не знали, что слова «политрук» и «комиссар» однозначны. Бритая голова окончательно развеяла его сомнения. Счастливое совпадение обстоятельств в тот день спасло отцу жизнь.

Телега остановилась у гумна на окраине села Новый Кривск, занятого немецкой частью. Лошадь немцы выпрягли и забрали, ночевал в той же телеге. А утром привели четырёх пленных красноармейцев и приказали уложить раненого на попону и доставить в расположенное за несколько километров село Петравичи. Его то несли, то тянули волоком по обочине дороги, по которой гнали колонны наших пленных. Случалось, колонну из пятисот и более человек охраняли только двое автоматчиков. Пленных сопровождали местные женщины и подростки, пытающиеся разглядеть в колоннах близких. Они передавали солдатам буханки и куски хлеба, давали попить из вёдер и бутылок.


Конечно же, размышляет отец, проще всего было его пристрелить; почему тогда немцы этого не сделали, он так и не понял до конца жизни. Может, потому, что поначалу играли в гуманность? Тогда почему никто ни разу не осмотрел раненых, не сделал перевязки?

В Петравичах он провёл два или три дня. Немцы делали попытку рассортировать пленных: тех, кто мог самостоятельно передвигаться, выстраивали в колонны и отправляли в Бобруйский лагерь военнопленных. Раненых грузили на машины и увозили в направлении Могилёва. Спустя пять дней отец оказался в Могилёвском лагере военнопленных – там его впервые за пять дней осмотрел пленный военфельдшер. Промыл рану бензином, перевязал бинтами, нарезанными из солдатских маек.

– Тебе надо стараться скорее встать на ноги, иначе не выживешь, – посоветовал он. – Учись ходить через боль, рана хотя глубокая и болезненная, кость раздроблена, но нервы не задеты… В общем, встань и живи!

Уверен, отец стал учиться ходить тотчас же, – всегда отличался невероятным упорством. Помню, после первого инсульта, случившегося в 66 лет, он за два года сам себя поставил на ноги, начав с еле заметного шевеления большим пальцем на левой ноге.

* * *

У мамы был выбор: ехать до Могилёва с Красного Берега, но с пересадками, или с Рогачёва напрямую? До Красного Берега ближе, всего семь километров, до Рогачёва – все двадцать. Она выбрала Рогачёв: пусть идти дальше, но в поезд надо умудриться сесть лишь раз. Яков её поддержал и посоветовал выйти из дома не позже пяти утра. Её смущали лишь два километра дороги через лес: она боялась волков. Яков засмеялся: в это лихое время, скорее, надо опасаться двуногих волков, но вызвался проводить до Зелёного Дуба, деревни сразу за лесом.

Утром кусок в горло не лез. Стала одеваться потеплее, укутала голову и лицо суконным платком так, чтобы оставить открытыми только глаза и нос. Аусвайс Якова положила в левый внутренний карман телогрейки, свой – в правый, вместе с деньгами. А Якова всё не было. Посмотрела на часы – полпятого: как всегда перед дорогой, проснулась слишком рано. Ещё раз попробовала позавтракать краюхой хлеба с творогом. И тут в дверь постучали. Детей ещё вчера отправила ночевать к старшей сестре, за них она не беспокоилась: для неё самой и для сестёр все их дети были свои, родные.

Яков пришёл в тулупе, из правого кармана которого торчала ручка топора. Она еле уговорила его засунуть топор под верёвку на саночках, чтобы было легче идти, но он настоял на том, чтобы самому тянуть санки. Мороз стоял под двадцать градусов, санки бежали за ней легко, и она в конце концов отдала верёвку Якову.

Деревня спала, снег под ногами скрипел так, что, казалось, перебудится вся деревня. Может, поэтому разговаривали полушёпотом. Он спросил, что скажет полицаям или служащему станции, если спросят, куда направляется. И она рассказала придуманную вчера легенду. «Под Могилёвом у двоюродной сестры два дня назад памёр муж, год болел, все гроши пошли на лекарства. Фрося осталась одна с тремя детьми, ни похоронить, ни поминки справить. Вот собрала усяго таго, что было, и выбралась в дорогу…»

Рассказывала с удовольствием, потому как история была что надо. Не на свадьбу едет, на похороны, а люди, какими бы они не были, горю не смогут не посочувствовать, хотя бы из приличия. А уж если совсем сволочь попадётся, отдаст бутылку самогонки и килограмм яблок, и больше ничего. Хоть стреляйте…

Яков промолчал, значит, одобрил. Ему вообще слово сказать – как родить…

Через лес шли молча, прислушиваясь к каждому шороху. Топор Яков держал под мышкой.

За лесом распрощались:

– Гляди сама, – сказал Яков. Это означало и «счастливого пути» и «удачи» одновременно.

Она знала, что всё так или иначе сложится. И на станции в Рогачёве, и там, в лагере, поэтому не думала – как. Просто шла, и это было её делом в данный момент. А думала о Якове, о том, как повезло с мужем её средней сестре Ганне, женщине с тяжёлым, угрюмым характером, малоулыбчивой, словно постоянно ожидающей какой-нибудь пакости от жизни. Если и доброй, то доброту эту не разглядеть, не разгрести из-под слоя непонятно откуда накопившихся обид. А Яков – добрейший хлопец, готовый с каждым поделиться последней рубашкой, помочь в любую минуту. И доброта эта так и лезет из его серых глаз на бледном лице, на которые то и дело падает прядь рыжих волос. Вот только мучает бедного тяжелейшая язва желудка. Не от того ли, что все Ганнины придирки и злые, несправедливые упрёки переносит безропотно и молча?

Якова любили деревенские бабы. И ходили слухи, что одной-таки удалось его пригреть. Может, от этого и бесится Ганна?

У Заболотья начало виднеть. И тут она услышала скрип полозьев сзади и пофыркивание коня, и скоро с ней поравнялась его заиндевевшая морда. Сани обогнали, и она увидела спины двух мужчин в добротных кожухах. Один из них оглянулся и, видно, разглядел-таки молодые глаза, сверкнувшие из-под закрытого платком лба. «Тпру, тпру…» – прозвучало с саней, и поводья натянулись. Судя по сытым самодовольным рожам – полицаи.

На страницу:
2 из 3