Полная версия
Тайна Зинаиды Серебряковой
В соседней комнате Лида мысленно хлопнула себя по лбу.
Ну конечно! Дамина физиономия потому имеет столь дикий вид, что вымазана косметической маской! Пожалуй, парафиновой. И этот странно высокий стол, и этажерка, и лампа с причудливо изогнутой ножкой – непременные принадлежности косметического кабинета. Ее сестра – эти слова звучали непривычно до дикости – Соня Богданова завела на дому косметический салон. И этим, очевидно, зарабатывает себе на жизнь.
Кстати, почему она все время называет сестру Соней Богдановой? Хоть у близнецов, судя по книжкам, судьбы складываются весьма похоже, однако совсем не обязательно, чтобы Соня до двадцати семи лет оставалась одинока, как и Лида. У нее уже другая фамилия. Просто чудо, что она живет по тому же самому адресу, который был указан в письме Ирины Богдановой. Мужа Сониного, правда, не видать, да и вообще – в комнате, которую оглядывает Лида, ничто не указывает на присутствие мужчины. Нормальная, чисто дамская комнатенка, обычная мебель, обычные безделушки, правда, картин много, все больше русские пейзажи. Эге, а это что такое? Это не пейзаж, а вырезанная из какого-то альбома или календаря и пришпиленная к обоям портновскими булавочками репродукция малоизвестной картины Серебряковой «Прощание славянки».
Да, Серебрякова теперь в моде, «Сотбис» за нее дает сумасшедшие деньги. Интересно, знает об этом Соня или ей просто нравится картина, как нравится, к примеру, Лиде? Конечно, женщина на картине, эта вдова, за спиной которой пылает погребальный костер мужа, – вылитая Соня. Или вылитая Лида… Вряд ли они обе позировали Зинаиде Серебряковой – в 1919-то году! – просто натурщица была на них страшно похожа. Все-таки есть, наверное, что-то в этих россказнях о переселении душ или двойниках, прошедших сквозь время.
А еще что-то, безусловно, есть в рассказах о странном сходстве близнецов, которые выросли далеко друг от друга! Взять хотя бы эту картину, которая нравится им обеим. И Соня точно так же, как Лида, говорит не «мама», не «мать», а «матушка». И если она к тому же обожает абрикосовый компот…
Лида вдруг вздрогнула, оглянулась – и обнаружила, что Соня стоит, опершись о притолоку, и пристально смотрит на нее. И сколько времени, интересно знать, длится это разглядывание?
– Только что вошла, – сказала Соня, и Лида даже вздрогнула. А может, она невольно спросила вслух? – Проводила клиентку – и сразу к тебе. Ты давно знаешь?
Не было нужды уточнять – о чем.
– Недели две. Хотела приехать сразу же, как нашла письмо Ири… то есть нашей матушки.
– Письмо?! Да как же Анна Васильевна его сохранила? Мать иногда – из чистой вредности! – пыталась писать Литвиновым, но безответно. И тебе об этом, конечно, никто ни гугу?
– Никто. Я сразу хотела расспросить отца – в смысле Дмитрия Ивановича. Но не успела, он умер. Сама понимаешь, похороны, девятины… а как только освободилась, приехала тут же. А ты?
– Да уж давненько, небось лет восемь-десять, – усмехнулась Соня, все так же опираясь о притолоку, словно опасаясь приблизиться к Лиде. – Вру – одиннадцать! Мне как раз исполнилось шестнадцать, и матушка вдруг ни с того ни с сего потащила меня на один день в Нижний. Как с печки упала! С вокзала, помню, поехали на площадь Свободы, а оттуда еще немножко прошли – и вышли к такому задрипанному панельному дому на Ковалиху. Умора, а не название, это просто ужас что такое. И матушка вдруг с этаким надрывом – а в ней, надо тебе сказать, умерла великая актерка, ее хлебом не корми – только дай чего-нибудь отмочить с надрывом! – говорит: «Вот в этом доме живет твоя родная сестра, и вы похожи с ней как две капли воды, но мои грехи разлучили вас еще в младенчестве, и вы не увидитесь с ней никогда, никогда!»
Всю эту тираду Соня произнесла с нелепыми ужимками и выкаченными глазами, бия себя в грудь и неестественно вибрируя голосом, однако Лида даже ахнула, до того ясно представила вдруг эту женщину, не виденную никогда в жизни: свою родную мать…
– Ну, я, естесссно, говорю: «Что за чушь? Почему никогда? Какой номер квартиры? Пошли, навестим сестричку! Вот подарочек ей будет ко дню рождения!» Тут матушка чуть на колени передо мной не бахнулась и, рыдая очень натурально, сообщила, что дала страшную клятву «этим святым людям», которым она и так принесла очень много зла, и никогда, ни за что не позволит нам с тобой увидеться, чтобы не надрывать твоей души. Прямо-таки мексиканский сериал, да? Наконец, сообщила, что Литвиновы каждый месяц слали очень немалую сумму откупного, чтобы она сама не вздумала надрывать твою душу, на которую ей, сказать по правде, было плевать с высокой башни. Как и на мою, впрочем. То есть под всякой настройкой всегда лежит грубый экономический базис, как нас и учили в школе.
– А потом?
– Ну что потом? – пожала плечами Соня. – Мне сразу расхотелось с тобой видеться, как только я поняла, что в этом случае наши доходы сойдут на нет. Матушка-то ни дня нигде не работала, и мне стало ясно почему. Перестанут Литвиновы платить – придется мне вместо медтехникума идти работать, содержать и матушку, и ее хахалей, которых она как перчатки меняла. Вотчимов, как раньше говаривали, у меня столько сменилось – не счесть. Ей-богу, на улице встречу – не узнаю! А ты говорила, твой отец – ну, приемный отец – умер? Почему?
Лида понимала, что этого вопроса не избежать, но кто бы знал, до чего не хотелось об этом говорить!
– Отравился грибами.
– Что?! – Соня побледнела. – Как? Каким образом?!
– Ну как грибами травятся? – дрожащим голосом спросила Лида. – Очень обыкновенно! Он же был на пенсии и все лето, чуть не с апреля по октябрь, проводил в саду, там у нас был домишко такой хиловатый в садово-огородном кооперативе. Я эту дачу терпеть не могла! Отец сам себе готовил. А тут черт меня как раз принес – будто нарочно! Отец говорит: надоело на картошке да макаронах сидеть, схожу в лес – как раз грибы пошли. Ну, и набрал то ли ложных опят, то ли поганку зацепил вместе с сыроежками. Пожарь, говорит, мне. А я вообще в грибах ничегошеньки не понимаю, я их и не ем никогда, гадость такая скользкая, ненавижу…
– Я тоже, – шепотом сказала Соня, и ее передернуло совершенно так, как передернуло Лиду.
– Ну, раз просит, поджарила. А мне надо было непременно к вечеру вернуться в город. Умчалась, а через три дня меня нашла полиция… Он надеялся, видимо, отлежаться, когда прихватило, никому из соседей ничего не говорил. А потом уже поздно было.
– Да, – протянула Соня. – Неслабо!
– Слушай, – с искусственным оживлением спросила Лида, – а ты вместе с матерью живешь или как?
– Или как. Ты разве не в курсе, что матушка наша общая тоже ушла к верхним людям?
Сказать, что голос Сони звучал при этом известии равнодушно, значило не сказать ничего.
– Да ты что? А как же?.. Но ведь я ехала, чтобы с ней повидаться после всех этих лет… – Лида ошеломленно качала головой.
– Повезло тебе, сестричка, что не застала ее. Матушка последние годы являла собой весьма печальную картину. Уж на что муженьку моему, Косте, все в жизни было глубоко по фигу, но и у него порою отказывали тормоза терпения.
– Ага! – оживилась Лида. – Значит, ты все-таки замужем!
– О-ой! – Соня обморочно закатила глаза. – У нас не разговор, а мартиролог какой-то получается, честное слово. Смеяться будешь, но только Костенька Аверьянов, супружник мой дорогой, тоже… того-этого…
– Какого? – свела брови Лида. – Какого – этого?
– Он умер ровно год назад, – с усилием оборвав истерический смешок, сухо, по-деловому, сказала Соня. – День в день. Отравился. Что характерно, грибами. Вот, полюбопытствуй.
Она не глядя сняла с полки и сунула Лиде пачку каких-то фотографий.
Кладбищенские жутковатые виды. Молодой человек в гробу – красивый даже мертвый, белокурый такой. Злое, затравленное Сонино лицо – на всех фотографиях она держится как-то в стороне от гроба. А это, надо полагать, поминки. Разнообразные женские лица над винегретами и блинами…
– Родня его, что ли? – тихо, сочувственно спросила Лида.
– Нет, сослуживицы. Котик мой трудился в охране местного художественного музея. Старые грымзы! Его они обожали, а меня терпеть не могут. Да меня чуть ли не весь городишко терпеть не может. Некоторые пытались повесить Котькину смерть на мою нежную шейку, но ничего у них не вышло. К их великому огорчению, у меня на тот день было железное алиби, пусть и не очень-то приличное. А, плевать!
Соня помолчала, опустив глаза, делая какие-то странные движения руками. Лида посмотрела – и вспомнила старинное выражение, которое прежде встречала только в романах: «ломать пальцы». Только теперь ей стало понятно, как это выглядит.
Вдруг Соня резко потерла руки и вскинула на сестру глаза.
– А, плевать! – повторила с искусственным оживлением. – Ближе к делу. Ты знаешь, сегодня, когда увидела тебя на площадке, поняла, что Бог – есть. Есть он! И откликнулся на мои молитвы. Ты фильм «Щит и меч» – ну, старый такой, знаменитый! – смотрела?
Лида хлопнула глазами:
– Сонь, я что-то не понимаю…
– Потом поймешь, – оборвала сестру Соня. – «Щит и меч», говорю, смотрела или нет?
– Это где молодой Любшин? Смотрела разок, – промялила Лида, совершенно ошарашенная.
– Может, помнишь: там песня в конце поется классная. Все знают «С чего начинается Родина?», а эту мало кто помнит. Между тем в ней четко выражена просьба, с которой я намерена к тебе обратиться, дорогая сестричка.
Соня негромко пропела, заглядывая в глаза Лиды:
Давай с тобою поменяемся судьбою,Махнем не глядя,Как на фронте говорят!И усмехнулась, наблюдая, как вытягивается от изумления Лидино лицо:
– Да не навсегда, родная. Только на один вечерок.
Из дневника З.С., Харьков, 1920 год
…В очередной раз пытаюсь начать писать дневник, но сразу тоска берет. Сколько уже этих дневников я забросила, подозреваю, та же судьба постигнет и эту тетрадку, как только снова раздобуду краски, потому что дневник моей жизни, ее событий, любви к людям и тех впечатлений, которые они на меня производили, – это мои картины. Но сейчас нет красок, а достать пока негде. В Археологическом музее, в мастерской наглядных пособий которого я зарабатываю на жизнь рисованием черепков, найденных близ Харькова, довольно карандашей и небольших листков, на которых фантазию свою не выплеснешь, однако можно предаться с их помощью воспоминаниям и кое-что записать о нынешних житейских обстоятельствах. Вот я и хочу вспомнить сон, который видела минувшей ночью.
Снилось мне милое Нескучное, откуда мы этой зимой с таким трудом выехали (в мороз ужасный, долгим цугом: три подводы с дровами, четыре с нашими вещами, я, мама, дети в трех санях!) в Харьков, но снилось не зимнее и заброшенное, снегом заметенное и наполовину разоренное революционными мужиками, а то, каким оно было, когда мы с Борей однажды поняли, что влюблены и друг без друга не можем ни быть, ни жить. Он, впрочем, уверял, что влюбился в меня еще в ту минуту, когда ему, двухлетнему, показали меня – только что родившуюся его кузину. Может быть, и так: ведь вся наша жизнь прошла неразрывно, мы буквально умирали от тоски, когда разлучались, и сама смерть его стала следствием его стремления как можно скорее вернуться ко мне… если бы он не сел в тот воинский эшелон, все могло быть иначе!
Нет, не могу то и дело возвращаться к его смерти, хочу описать тот день, когда мы – ему шестнадцать, мне четырнадцать – пошли вместе с семьями, его и моей, помогать убирать хлебы. Уже скосили рожь, при нас косили овес, и мы таскали снопы, помогая складывать крестцы. Позднее принялись за яровую пшеницу, но я уже в этом не участвовала, потому что занозила большой палец на левой руке, и Боря мне занозу попытался вытащить. Как-то так вышло, что на нас никто не обращал внимания, родители наши были заняты уборкой. Он давил, давил мой палец, и мне было так больно, что я плакала, да и он сам побледнел от жалости ко мне, наконец поднес мой палец ко рту и вытащил занозу зубами. Тут уж я не сдержала слез, выдернула палец, а он с таким несчастным видом говорит:
– Ты меня теперь не простишь и замуж за меня не выйдешь.
А я, всхлипывая, бормочу:
– Какие ты глупости говоришь, мы не можем пожениться, мы двоюродные!
– Ничего, – возражает Боря, – я добуду разрешение у архиерея!
– Эва хватил, – отвечаю я, – да ведь архиерей с тобой и говорить не станет! Ты же мальчишка!
– Во-первых, я не мальчишка, – заявляет он так надменно. – А во-вторых, я же не сейчас к архиерею поеду, я должен повзрослеть, поступить в университет, да и тебе подрасти не мешает. Мы еще не завтра жениться собираемся!
И только теперь я осознала, что мы совершенно серьезно обсуждаем какую-то невозможную, нереальную вещь – нашу свадьбу! И тут я опять зарыдала, причем не могу понять отчего: то ли оттого, что палец ужасно болит по-прежнему, то ли оттого, что еще не завтра жениться, а Борька такой скучный: про университет сказал, про архиерея тоже, а про любовь?! Он же должен сказать, что любит меня, а потом спросить: «А ты?» И я отвечу: «И я!» И тогда можно целоваться… Но этого ничего нет!
Стою как дурочка, рыдаю и рыдаю.
– Зика, – восклицает он с несчастным видом, – ну почему ты все время плачешь? Я же занозу вытащил!
Вот дурак какой, не могу же я ему напомнить, что разговора о любви у нас не было! А он сам не догадывается, что ли?
Я разозлилась и говорю:
– Ты, наверное, не всю ее вытащил, кажется, она мне под ноготь залезла, и, может быть, я теперь умру от заражения крови!
И так мне стало жалко себя, представила я эту картину: я лежу в гробу, одетая во все белая, как невеста, а Борька рядом стоит, очень печальный, а в толпе гостей топчется Варюша Крашенинникова, которая ему в прошлое Рождество глазки строила почем зря, а он внимания не обращал, и я понимаю, что она теперь уверена, что рано или поздно он все же на нее посмотрит и, может быть, даже на ней женится когда-нибудь.
Вот ужас!
И в эту самую минуту Борька вдруг схватил меня, прижал к себе и шепчет:
– Ты должна знать, Зика: если ты умрешь, я тоже умру.
Я бормочу ему в сорочку (до сих помню ее запах и цвет – она была синяя, кубовая[1], как его глаза!):
– Что, правда, умрешь?!
– Ну да, – отвечает он. – А ты?
– И я, – всхлипываю я.
И только теперь понимаю, что мы все-таки объяснились в любви!
А поцеловаться не успели: появилась мама, увидела, что я плачу, пришлось ей про палец сказать, она разохалась-разахалась…
Я потом всю ночь не спала, мама надо мной причитала, жалела, что палец болит, а я на самом деле думала: по правде Борька умер бы, если я бы умерла? А про себя знала, что я его так люблю, что обязательно умерла бы! У меня сердце не выдерживало этой любви, этого счастья…
И вот его нет. А я есть. Я живу. А что делать? У меня дети. У меня мама. Их всех надо кормить. Кляну свои папки, свое несчастное художество, так мало пригодное, чтобы сделать меня и мою семью счастливыми! Я работаю…
Но на самом деле я все-таки умерла, только об этом никто не знает.
* * *Раньше Аня Литвинова весьма скептически относилась к рассказам о семьях, которые рушились из-за бездетности. Они с Димой женились по такой безумной любви, о которой не грех и роман написать, день свадьбы был для них счастливейшим днем жизни, в шлейфе которого полетели столь же счастливые дни, недели, месяцы, годы… Для них не существовало остального мира, его повседневных забот.
Подружки Анины, вышедшие замуж гораздо позже, уже вовсю трясли колясочками в скверах и палисадниках и хвастались необыкновенностью своих первенцев, потом вторых детишек, а Аня почему-то все никак не беременела. Не больно-то она и страдала, если честно, потому что Дима был для нее всем на свете: и мужем, и любовником, и отцом, и сыном, и даже задушевной подружкой – самой лучшей из всех! И ребеночек у них еще будет – когда придет время.
Однако время это почему-то никак не приходило, а годы – они шли, и однажды Анечка вдруг с изумлением обнаружила, что со дня их свадьбы миновало уже пять лет.
– Слушай, давай заведем ребенка, – сказал ей Дима той ночью, когда, вернувшись из ресторана, где отмечали свой первый юбилей, они упали в постель и радостно занялись любовью. – Тут у нас один парень в отделе сына родил – тако-ой экземпляр выдающийся. Что-то все же есть в этих детях, правда?
– Мужики всегда хотят сына, – целуя его в плечо, усмехнулась Аня. – А вдруг родится дочь?
– Давай заделаем дочь! – с тем же энтузиазмом воскликнул Дима. – Одна наша сотрудница – она сейчас в декрете – приносила показать свое произведение. Мариночкой зовут. Я прямо влюбился. Такой пушистик кудрявенький, ручки-ножки в перевязочках, щеки просто-таки на плечах лежат.
– Не поняла, в кого ты все же влюбился: в Мариночку или Мариночкину маму? – хихикнула Аня.
– Вот в кого! – припал к ней Дима, и ночь юбилейная началась, и минула, и все было необыкновенно прекрасно, однако где-то на окраине сознания поселилась озабоченность: Дима начал думать о детях, обращать на них внимание, выходит, ему чего-то не хватает для полного счастья, ему уже мало одной Ани?
С этих пор они неосознанно, а может, и сознательно не просто любили друг друга, но «заводили ребенка», однако никто по-прежнему не заводился.
Что за чертовщина? Неужто у кого-то из них не все в порядке с этим делом?..
Прошел еще один год. И вот однажды Дима, последнее время бывший заметно озабоченным (он отговаривался тем, что шел конец квартала и года, а их отдел клинически задерживал отчеты) пришел домой с охапкой белых гвоздик (в те годы в городе Хабаровске гвоздики зимой были сущей фантастикой!) и, вручая их жене, сообщил, что у него замечательная новость: он сдавал анализы и сегодня получил их результат. Отличный результат!
– Какие еще анализы? – испуганно спросила Аня: Дима замучился с застарелым бронхитом, неужели он думал, что это туберкулез?!
– Да насчет бездетности, – легким голосом сказал муж. – Вроде бы у меня все в порядке с этим делом. А то я здорово комплексовал, если честно!
Аня чуть в обморок не упала. Если у них нет детей, а супруг вполне здоров, то чья вина в таком случае?
Она испуганно воззрилась на Диму, но глаза его были такими любящими, руки такими ласковыми, что от сердца отлегло: он ни в чем не винит свою Анечку, он по-прежнему уверен, что им пока не повезло, но повезет вскорости, а к врачу ходил только потому, что он такой совестливый и предупредительный. Не зря грубоватая Анина тетка сказала, едва познакомившись с Димой: «Ну, Анька, этого теленка ты всю жизнь будешь на веревочке водить!»
Так оно и было, если честно, однако сейчас Аня вдруг ощутила, что веревочка-то может и оборваться…
Разумеется, они немедля рухнули в постель и отметили положительный результат Диминых анализов самым привычным и самым излюбленным способом.
– Ну я не знаю, – задыхаясь, проворчал Дима, когда смог наконец издать хоть один членораздельный звук. – Если уж от этого ребенок не заведется, тогда я не знаю, чего ему вообще надо!
Аня засмеялась, но оборвала смех, чтобы Дима не уловил отчетливой истерической нотки, прозвучавшей в ее голосе. Рано утром она вместо педтехникума, в котором преподавала русский язык, пошла в женскую консультацию.
Спустя час, на ватных ногах выбравшись из кабинета врача, она по стеночке дошла до гардеробной и долго, неуклюже стаскивала бахилы, а потом так же долго надевала пальто. Санитарка, пившая в гардеробной чаек и с жадным любопытством наблюдавшая за ее неверными движениями, наконец не выдержала.
– Что, залетела, подруга? – спросила она с фальшивым сочувствием. – И большой срок?
– А муж в командировке был, что ли? – присоединилась гардеробщица, опытным глазом меряя Анину талию. – Неужели не берут на аборт? Пижмы надо попить, может, поможет?
– Пижмы? – тупо повторила Аня, с трудом шевеля губами. – Ладно, попью…
И так же, по стеночке, вышла из консультации.
Ледяной ветер ударил по лицу и привел Аню в себя. Она даже смогла улыбнуться, наконец-то постигнув смысл доброхотства санитарок: те ведь сочли ее обычной неосторожной бабенкой, которая забеременела от любовника, а «пришить» это дело мужу нет никаких шансов. А между тем дело обстояло с точностью до наоборот! «Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно!» – кто это сказал с таким глубоким, таким трагическим знанием дела?..
Дима ее наверняка бросит, когда все выяснится. Бедняга, сколько он натерпелся позора и беспокойства с этими анализами, а все зря. Он изначально был ни при чем. Но вот интересно: женился бы он на Ане, если бы знал, что она бездетна?
Бездетна уже десять лет. После тех сентябрьских ночей…
* * *– Эта тварь давно должна умереть, – тихо, без выражения, сказал Валера. – Удивительно, что ее до сих пор земля носит.
– Ну, милый, – хмыкнул Пирог. – Она, многотерпеливица, и не таких носит. Сонька – это еще детский лепет.
Струмилин вскинул брови. По уверениям Валеры, в тех фотографиях, которые якобы стали причиной самоубийства Кости Аверьянова, детского было столько же, сколько чаю «Липтон» – в ядерной боеголовке…
Валера не сомневался, что известие о тайных забавах Сони Аверьяновой оказалось просто-напросто последней каплей в чаше терпения ее мужа. Однако Струмилин, которому, по долгу, так сказать, службы, частенько приходилось иметь дело со всеми и всяческими суицидами, насчет самоубийства очень сомневался. Отравиться грибами нарочно – это, мягко говоря, хлопотно. Хлопотно, мучительно, неэстетично и не шибко быстро. Правда, наверняка. И поди докажи, сам человек наелся поганок или ему кто-то их в жареху подсунул. Эти бытовые отправления всегда могут толковаться двояко.
Вот, к примеру, чемеричная вода.
Всякий врач «Скорой помощи» сталкивается с отравлением «чемеричной водой» достаточно часто. Ведь, согласно народной медицине, чемеричная вода, в состав коей входит растительный яд рератрин, – для многих отчаявшихся женщин последнее средство внушить мужу отвращение к водке. И помогает, знаете ли! Пусть на время, но помогает! Другое дело, что относительно дозировки народная медицина ничего конкретного не говорит. И порою умирают мужики стараниями заботливых супруг. А сколько таких мужиков померло, грибочков покушавши! Особенно – закусивши ими. Вот и Константин…
– Кот пил, что ли? – спросил он угрюмо, и Валера кивнул:
– Да разве с такой жизни не запьешь?!
Жену Константина чуть не заподозрили в попытке убийства. Но у нее оказалось такое алиби, что не подкопаешься. Слухи, конечно, продолжали ходить всякие, однако, увы, Соню даже не задерживали: допросили раз – и все. Вообще официальный вердикт был – смерть от случайного отравления, тем паче, в конце лета – осенью масса народу травится грибами и всякой лесной зелью. И если бы не эти фотографии, о которых Валерка все уши прожужжал…
Струмилин пожал плечами. Хоть убей, он не понимал, как можно кончать с собой из-за гулящей бабы. Вообще на самоубийство из-за сердечных дел гораздо чаще идут женщины, чем мужчины. Разве что Костя уже свое отжил и знал это, и вот судьба дала ему шанс уйти под благовидным предлогом…
Возможно, и так. Струмилин слишком много видел смертей, чтобы не верить совершенно твердо в одно страшноватое старинное изречение: ловит волк роковую овцу. Да, работа давно сделала его фаталистом!
Вопрос вот в чем: кто сыграл для Кости роль этой судьбы? Кто сделал его «роковой овцой»? Кто подсунул фотки, стоившие ему жизни?
Или все это тоже произошло случайно?
* * *Лида выскочила из автобуса и суматошно огляделась. Часы на здании вокзала показывали три.
Осталось десять минут! Она опоздает, точно опоздает! Еще же надо найти этот дурацкий поезд!
– Уважаемые пассажиры! Скорый поезд номер сто тридцать восьмой сообщением Северо-Луцк – Адлер через десять минут будет отправляться с первой платформы. Выход на платформу через зал ожидания, а также через левое и правое крыло вокзала. Нумерация вагонов начинается с головы поезда. Повторяю…
Повторения не требовалось: Лида уже ударилась всем телом в стеклянную дверь, ворвалась в вокзал и, лавируя между множеством народу, обремененного массой вещей, понеслась к выходу на платформу. Красное платье из легкого шелкового трикотажа, вернее, сарафан на тоненьких бретельках вился в ногах, высоченные каблуки красных босоножек то и дело грозили подломиться.
«Как Сонька с ними справляется?» – в десятый по меньшей мере раз за последние полчаса подумала Лида, которая предпочитала устойчивый плотный каблук, а на шпильку взбиралась, когда уж совсем деваться было некуда.
Наконец она выскочила на платформу и огляделась, нервно отводя волосы со лба. И тут же ее прошибло холодным потом: да ведь новехонькая, полчаса назад выстриженная челка сейчас встанет дыбом! Соня еле-еле заставила волосы сестры, привыкшие быть строго зачесанными назад, лежать на лбу. И примачивала их, и лаком брызгала, и гелем смазывала – никакого толку. Каким-то чудом удалось уложить непослушные пряди, до жестяной жесткости засушив их феном, а Лида по дурости, одним движением руки, уничтожила Сонин тяжкий труд. Какие это последствия может иметь – даже думать не хочется!