Полная версия
Там, за чертой блокады
Витька с Валеркой не помнили, как оказались под железной лестницей, по которой только что спустились. Прижавшись друг к другу, они крепко держались за ее металлические прутья. В какой-то момент Витька поднял голову и увидел, что они находятся перед дверью. Он нажал на ручку и, едва она приоткрылась, толкнул друга в темный проем, устремившись следом за ним.
От страха ни тот, ни другой не ощутили боли, скатываясь по лестнице в какую-то кромешную тьму. Только спустя минуту они стали различать огромный механизм машины, работающей в напряженном режиме, запах горелого масла, угля и свирепое шипение пара. В тусклом свете керосиновой лампы помещение напоминало цех Кировского завода, куда они забегали к Валеркиному отцу до того, как он ушел на фронт. Двое голых по пояс людей с лоснящейся от пота кожей ловко перемещались между механизмами, словно им были неведомы качка и напор волн, создаваемые разрывами бомб. Здесь, казалось, ничто не напоминало о том, что происходит снаружи. Но это только казалось. В монотонное пыхтение машины внезапно ворвался треск разрываемого металла. Машинное отделение резко накренилось влево, и широкая, прозрачная, как стекло, струя воды перегородила проход между бортом и машиной. На дне стала быстро прибывать вода.
Ребята ринулись наверх, услышав, как один из матросов прокричал:
– Командир! В машинном пробоина под ватерлинией! Пришли людей завести пластырь!
Это была последняя бомба в налете, но последствия взрыва ее были ужасные. Вперемешку с мокрыми вещами, одеждой, бочками и ящиками лежали люди. Трудно было определить, кто из них ранен, кто мертвый: все шевелились под влиянием качки. Во многих местах стояли лужи крови, разбавленные водой. Небольшая команда матросов спешно убирала последствия налета.
«Внимание! – раздалась команда по радио. – Лиц медицинского персонала прошу подняться на палубу для оказания помощи пострадавшим!»
Подходили к берегу. Здесь волн таких не было. Матросы спешили навести порядок. Никто из них не возразил, когда им стали помогать пассажиры. В меру сил старались и Витька с Валеркой. Растаскивая разбросанные по палубе вещи, Витька искоса посмотрел на правый борт, где рядком укладывали погибших. Трупы уже не вызывали панического страха, как это было до войны, когда в пионерском лагере ребята рассказывали о них страшные истории перед сном. Привыкнув к трупам за время страшной блокадной зимы, Виктор был уверен, что их здесь, на пароходике, надо укладывать именно рядком. Детдомовских среди погибших не было, все чужие. Но один труп он узнал. Это была женщина в старомодном пальто, все родные и близкие которой похоронены в Ленинграде. Возле нее стояла бабуля из Ижоры и громко причитала:
– Горемычная! Давно ли прощалась со своими усопшими родными, вот и сама преставилась, не уехала далече. Знать, судьба…
…В Кобоне, на восточном берегу Ладоги, картина человеческой суеты повторилась, только в обратной последовательности: люди торопились высадиться на берег, словно забыли, что четыре часа назад брали пароход штурмом.
Почти все ребята сами не могли спуститься по трапу: доконала качка. При выгрузке их из трюма обнаружилось, что трехлетняя Аня, которой по настоянию Эльзы дали фамилию Пожарова, умерла. Она была из группы, к которой еще в Ленинграде прикрепили Эльзу. В полумраке трюма никто не заметил, как это случилось. Возможно, она даже и не стонала. Хотя плохо тогда было многим, и, скорей всего, Анин голосок затерялся среди стонов других детей и взрослых.
Обнаружила мертвую малышку Эльза, когда хотела вынести девочку из трюма. Несмотря на требование директора без паники сообщать о смерти детей только ей и врачу, Эльза уткнулась Нелли Ивановне головой в живот и забилась в истерике, громко повторяя:
– А-а-а-ня-а-а!
Произнеся малопонятную фразу, Эльза беспомощно опустилась на палубу и, как это было с ней всегда при сильных потрясениях, потеряла сознания.
При осмотре трупика врач не нашла других отклонений, кроме вывалившейся прямой кишки. Этим недугом страдали почти все истощенные дети, и умение вправлять ее вменялось в обязанность каждого сотрудника персонала и даже старших ребят, которые и сами мучились от этого, но не признавались, тайком вправляя ее себе так, как их учили делать маленьким детям.
– Болевой шок от ущемления прямой кишки, спровоцированного морской болезнью, – быстро осмотрев трупик Ани, засвидетельствовала смерть врач эвакоприемника, торопясь к другим пострадавшим.
Эльзу привели в чувство, и Витька с Валеркой помогли ей спуститься с парохода. Она еле тащила ноги и, громко всхлипывая, повторяла:
– Я-я-я ее лю-ю-би-и-ла, как ро-о-о-дную…
Витька, не стесняясь Валерки, тоже плакал. Эту девочку они с Эльзой нашли вдвоем у насыпи Витебской железной дороги, когда ходили на квартиру к Эльзе узнать, нет ли каких вестей от отца. После смерти матери Эльза одна домой ходить боялась. Ей все чудилось, что обезумевшая от голода, сгорбившаяся, косматая и страшная мать сидит возле «буржуйки»[4], рвет и кидает в топку книги из богатой отцовской библиотеки. Незадолго перед смертью она совсем помешалась и выгнала дочь из дома.
Выскочив из квартиры, они поспешили в детдом и, чтобы сократить путь, пошли через насыпь железной дороги. Перейдя полотно, Эльза увидела лежащую внизу женщину, а рядом детские деревянные санки с укутанным ребенком.
Это было в первых числах апреля. Началась оттепель. Там, где снега уже не было, проклюнулись первые ростки мать-и-мачехи. Воздух был наполнен запахом нечистот и разлагающихся трупов, привезенных к насыпи с ближайших улиц.
– Обойдем стороной. – Виктор тронул Эльзу за рукав. – Сейчас скажем в нашем жэке. Придут, заберут.
Но Эльза потянула его в сторону женщины. Та лежала на боку, сжимая в руке несколько цветочных головок. К тонким иссохшим синим губам прилипли желтые лепестки.
Витька отвернулся. Но Эльза подошла к санкам, осторожно отвернула края нескольких теплых платков и увидела худое синюшное личико. От внезапного яркого света веки ребенка вздрогнули.
– Он жив, Витька! Ребенок жив! Потрогай его!
– Ну да. Еще чего… – пробурчал Стогов. – Жив – не жив, давай отвезем его к нам в детдом. Погляди, нет ли в карманах у женщины каких-либо документов[5].
Эльза внимательно проверила все карманы.
– Нет ничего. Пойдем скорее, а то и ребенок помрет.
Это была девочка, и Эльза помогла ее помыть, потом покормила с ложечки, проявив при этом прямо-таки материнскую заботу. Она же через неделю добилась от девочки первого слова. Это было ее имя – Аня. Больше от девочки узнать ничего не удалось. Воспитательница хотела присвоить ей фамилию Боровая, по названию той улицы, где ее нашли. Но Эльза настояла, чтобы ее записали Пожаровой.
…О чем думала Эльза, в слезах спускаясь по трапу? Может быть, в смерти Ани узрела какой-то рок, нависший над фамилией Пожаровых, и корила себя за то, что, назови она Аню Боровой, девочка осталась бы жива?
По три-четыре хрупких, истощенных человечка матросы сажали на носилки и доставляли их с парохода к большому бараку приемного пункта, где на длинных столах, прямо под открытым небом, были приготовлены железные тарелки и кружки. Воздух здесь благоухал умопомрачительным запахом пшенной каши со свиной тушенкой.
Несмотря на приглашение помыть руки перед едой, большинство прибывших боялись отойти от столов, жадными глазами следя за девушками, приносившими большие бачки с кашей и подносы с кусками черного хлеба.
За раскладыванием каши следила врач, в каждом отдельном случае определяя размер порции. Большой опыт и чувство ответственности сделали ее привычной к разным реакциям наголодавшихся людей.
– Доктор, что вы делаете, почему мне только половину поварешки? Умоляю вас! – Пожилой мужчина, несмотря на тепло, одетый в старое демисезонное пальто, крепко вцепился в рукав халата женщины-врача. – Последние дни я почти ничего не ел. Понимаете, умерла жена, а за рытье могилы, похороны и прочее пришлось расплачиваться хлебом. Я художник, есть интересные идеи, надо срочно восстановить силы, чтобы успеть реализовать замыслы.
Он пытался сказать что-то еще убедительное, но врач вежливо освободила свою руку.
– Конечно, я вас понимаю, но вам сейчас нельзя сразу много пищи. Это никакой пользы не принесет, только навредит. Все будет нормально, но нужна постепенность…
Пожилая женщина с Ижорского завода оказалась следующей за столом и сама опередила врача.
– Э-э, дочка, он интеллигент. – Она кивнула в сторону художника. – Ему, может, и вредно много пищи, а мы люди рабочие, всегда ели много, впрок. Мне не страшно, ты уж не скупись!
Она обеими руками, чтобы, не дай бог, не уронить, протянула миску.
Но врач огорчила и ее.
Глядя с испугом и возмущением на свою порцию, она со всей пролетарской прямотой накинулась на врача:
– Что ж ты делаешь, а? Зачем я сюда ехала? На мне экономишь?! Сама небось ешь досыта! Говорили, здесь накормят! Как же! Меньше, чем в городе! Буду жаловаться!..
За другими столами раздавались почти такие же возгласы, но в более мягкой, умоляющей форме. Дети детдома просили тихо, жалобно, со слезами.
Обед прервала воздушная тревога.
– Граждане! Быстро в щели! – командовали те же девушки, которые только что раздавали кашу. Они хватали детей и устремлялись к траншеям, выкопанным вдоль кустарника в сотне метров от «столовой».
Большинство людей бежали, унося свои миски и хлеб. Таща закрепленных за ним детей, Виктор увидел, как его обогнала Ижорская. Достигнув конца стола, она на секунду задержалась, затем запустила миску в оставленный бачок с кашей и помчалась дальше.
Немцы начали бомбить пристань, потом переключились на железнодорожную станцию. Бомбы ложились все ближе к эшелону, в котором предстояло эвакуироваться прибывшим ленинградцам. Кто-то из «стервятников» взял на прицел и «столовую».
Виктор понял, что взрывы приближаются к траншеям. Несколько комков земли упали на него. Он всем телом навалился на двух своих подопечных малышей, прижав их к земле, и накрыл руками ребячьи головы.
Приученные к взрывам, малыши не кричали и даже не плакали. Один из них держал кусок хлеба. Худенькие синие пальчики глубоко вонзились в мякиш, словно боясь, что прилетевшие фашисты отберут драгоценный ломоть. Это была рука ребенка блокады, и в ней угадывался весь ужас пережитого года.
«Вот тебе и Большая земля! – подумал Стогов. – Здесь нисколько не лучше, чем в городе. Бомбят, как и там. Еще могут и убить. Зря я уехал из…»
Совсем рядом вдруг поднялась черная стена земли. И тотчас Виктор почувствовал, как голову ото лба к затылку пронзила резкая боль. Когда земля стала опускаться, она приобрела какой-то розовый оттенок с переливами, словно облако, подсвеченное солнцем перед закатом. Показалось, что и он сам, вслед за облаком, стал куда-то опускаться, проваливаться. Это напоминало голодные обмороки, которые часто случались прошедшей зимой. Правда, боли тогда не было.
Приступ наступившей слабости парализовал все тело. Виктор лежал уткнувшись лицом в землю, ощущая лбом и носом что-то теплое и липкое. Попытка поднять голову, чтобы посмотреть на прижатых им ребятишек, не увенчалась успехом. Сопротивляясь обмороку, он пытался, как это делал в Ленинграде, что-то вспомнить. Что? В угасающем сознании стали быстро мелькать образы матери, ушедшей за водой и не вернувшейся, Эльзы, закутанной в тряпки, возле санок с бидонами воды, мертвой женщины на пароходе, которой так и не удалось покинуть ленинградскую землю… Наконец вспомнил, о чем думал перед тем, как потерять сознание: «Зря я уехал из Ленинграда…»
Сознание возвращалось одновременно с ощущением резкого запаха нашатырного спирта. Это состояние было знакомо по пробуждению после голодного обморока. Лежа с закрытыми глазами, он на миг перенесся в темное ленинградское утро, когда его будил раздававшийся из черной тарелки репродуктора голос диктора Ленинградского радио Меламеда: «Говорит Ленинград!» А это означало, что независимо от самочувствия надо просыпаться и в кромешной мгле тащиться в булочную, вставать в очередь и ждать, когда подойдет мать, которая в это время занимала очередь в продуктовый магазин в надежде чем-то отовариться по продовольственным карточкам.
Медленно поднимаясь, он чувствовал, что сил едва хватает только на то, чтобы пощупать хлебные карточки, пришпиленные во внутреннем кармане пальто. Этот карман ему пришила мать, полагая, что вряд ли кому-то взбредет в голову ограбить ребенка. Превозмогая слабость, он действительно дотянулся рукой до того места, где должен быть карман. Но его не было! Стало быть, не было и драгоценных карточек. От испуга Виктор застонал и открыл глаза.
Первое, что он увидел, – это совершенно белый потолок и низко висящую лампочку без абажура. Он попытался повернуть голову, но почувствовал, что она чем-то сильно сдавлена. Виктор застонал.
– Ну, слава богу! – послышался тихий голос, по которому он безошибочно определил директора детдома Нелли Ивановну.
– Да я вам говорила, рана сама по себе не опасная, если не произойдет заражения, – сказала женщина, голос которой Стогову не был знаком.
– Не скажите… Такое ранение при сильном истощении организма! Все можно ожидать.
По характерному грассирующему произношению Виктор узнал детдомовскую врачиху Изабеллу Юрьевну.
– Я здесь только с такими и имею дело, – тихо, но твердо заверила незнакомая женщина.
– Он не такой, как все, – не унималась Изабелла Юрьевна. – Судьба его достаточно испытала: голод, возвращение к жизни после катастрофического переохлаждения, когда его, как замерзший труп, подобрали дружинницы. О, это целая история, как его, «ледяного мальчика», выхаживали в медицинском институте. Было бы обидно потерять его здесь, на Большой земле.
– Где я? – тихо спросил Виктор.
– В лазарете. Немного царапнуло тебя осколком по голове, или, как говорит твой друг Валерка, по «кумполу». – Нелли Ивановна улыбалась. – Ничего страшного, до свадьбы заживет!
«По кумполу!» – Виктор смотрел на любимую, добрую Нелли Ивановну, которая искренне и легко, когда надо, переходила с официального языка на их, ребячий, жаргон. Она что-то еще говорила, но Виктор не вслушивался, пытаясь вспомнить, что произошло.
– Кого-нибудь убило?
– Нет, из наших ты пострадал да еще из группы Вероники Петровны двое маленьких, незначительно.
– А мои? Ну те двое, что со мной были?
– Слегка контужены. Но, в общем, все в норме.
– А когда поедем?
– Не знаю. Наш эшелон разбит.
– А без меня не уедете?
По тому, как Нелли Ивановна задержалась с ответом, Виктор понял, что такой случай не исключен.
– Не бросайте меня, Нелли Ивановна. А то я убегу!
– О-о, в этом может кто-то и сомневается, а я – нет. Ты меня убедил еще в Ленинграде побегом на фронт. Давай-ка быстрее поправляйся, а там посмотрим, – уклонилась директор от ответа.
– А где Валерка, Эльза, Гешка?
– В бараках, помогают устраивать детей.
«Беги, беги в щель, пацан! – кричала Ижорская. – Да захвати своих детишек-то, дуралей!»
Виктор оглянулся и увидел, как она горстями хватала пшенную кашу со свиной тушенкой из его миски, потом из мисок ребят, которых он тащил с собой.
«Не смей!» – что есть мочи крикнул он и… проснулся.
– Эй, малец! Ты что? Небось что-то страшное, ленинградское увидел?
Перед ним стояла пожилая женщина в белом засаленном халате, только лицо ее было полнее, чем у только что приснившейся Ижорской, и добрее глаза.
– Хорошо, что ты проснулся. На-ка, поешь манной каши на молоке. Врачиха сказала, что ты ел еще на той стороне Ладоги. Потому тебе и каши малость дают, как котенку.
Она поставила на стул перед ним железную миску с действительно кошачьей порцией каши. «Моя порция пшенки, оставшаяся во сне, которую, наверное, съела „ижорская“ обжора, была значительно больше», – подумал он.
Несмотря на голод, в голове вертелась более важная мысль:
– Теть, а где бараки с нашим детдомом?
– Да недалече, на торфоразработках.
– А как туда добраться?
– Да ты что, идти туда удумал? Выкинь из головы! Врачиха приказала лежать, потому как сотрясение мозга у тебя.
– Да нет. Я к тому, что могут ребята навестить, так чтоб не заблудились. А я что, я лежу и буду лежать, пока не поправлюсь.
– Не заблудятся твои ребята. Сюда никого не пускают. Карантин объявили по дизентерии. Уже который раз.
– А станция где?
– Какая станция?
– Ну та, с которой отправляют эшелоны эвакуированных.
– Да никакой станции нет, тупик тут, вона за окном. – Она отодвинула занавеску. – Батюшки! Кажись, началась посадка ленинградцев. Ах ты господи! Мне ж надо собрать… Да ты ешь быстрее, а то остынет!
Она заторопилась к двери, на ходу объясняя, что ей надо собрать. Но Виктор уже не слушал. Он, как мог, стремительно поднялся, отдернул занавеску и… вместо уличного пейзажа увидел Валерку Спичкина, прижавшегося к стеклу так, что из-за приплюснутого носа сделался похожим на поросенка.
– Витька, открой!
Виктор больше догадался, чем услышал приглушенный стеклами голос друга. Он с трудом поднял шпингалеты оконных рам.
– Мы уезжаем! – затараторил Валерка, едва приоткрылось окно. – Тебя оставляют здесь. Говорят, у вас в лазарете у кого-то понос, значит, всех надо проверить. К тебе не пускают. Я пролез. За уборной есть дырка в проволоке. Ты как? – Валерка пытливо и с надеждой смотрел на Стогова. – Эльза плачет. Ходила к директорше, а та сказала, что сама сожалеет, но не имеет права. Я на всякий случай взял у Гешки портки, футболку. А на башку Эльза дала тебе платок, чтоб бинты не видны были.
Одевание заняло считаные минуты. Виктор кинулся к окну, потом вернулся к стулу и, как когда-то сделала Ижорская, горстями в два приема съел кашу, запил холодным сладким чаем, а кусочек белого хлеба положил за ворот рубашки.
К эшелону Валерка вел Виктора стороной, за кустами, высаженными вдоль насыпи. Остановившись, он посчитал вагоны и уверенно сказал:
– Вот начинаются наши. Мы с тобой в шестом, а Эльза с девчонками – в следующем. Стой здесь. Я посмотрю, нет ли кого, кто может выдать нас.
Он шмыгнул в заросли. Уже через минуту, присев между колесами, радостно заорал:
– Витька, мотай сюда, здесь никого нет!
Виктор пролез под вагонами и огляделся.
Первое, что бросилось в глаза, – это крупно написанное мелом на раздвижной двери:
ДЕТДОМ № 21, ВАГОН 6.
С помощью Валерки и раздетого Гешки Виктор с большим трудом влез в чрево вагона-товарняка. В нос ударил едкий запах человеческого пота, хлорки и столовских помоев. Слева и справа от входа из досок были сделаны двухэтажные нары, уже застеленные постельным бельем, с лесенками на верхнюю полку. У противоположной двери стояли грубо сколоченный стол с лавками, железный питьевой бак и ведро. Витька подумал, что в телятнике[6] ездить еще не приходилось. В пионерский лагерь возили в пассажирских вагонах.
– А где все? – спросил Виктор.
– Обедают. Сейчас придут, – ответил Гешка. Потом, как будто извиняясь, попросил: – Витька, отдай штаны. Мы с Валеркой смотаемся, сами пошамаем и тебе чего-нибудь принесем.
Виктор остался в одних трусах и Эльзином платке. Он закрыл дверь, залез на вторую полку и забился в угол. Оставшись один, он предался воспоминаниям. С теплотой вспомнилась профессорша Вера Георгиевна, приютившая его после того, как он «оттаял» из состояния «свежезамороженной кильки» – так она говорила о нем врачам в госпитале. Она очень хотела, чтобы он жил у нее. Сейчас стало жалко и стыдно, что тайком удрал на фронт. Все равно из этого ничего не вышло, только хуже обернулось: попал в детдом да еще дошкольный, а потом загремел в эвакуацию. Правда, Вера Георгиевна тоже собиралась отправить его на Урал, к своей матери и сыну.
Воспоминания прервались приближением множества детских голосов. Дверь отодвинулась, и Валерка скомандовал:
– Гешка, залезай, будешь принимать сопл ячков!
Виктор слез с полки, чтобы помочь Геше.
– Ура-а! Витька вернулся! – завизжали «соплячки» его группы.
– Цыц! – гаркнул Валерка. – Если кто-нибудь проговорится воспитательницам о Витьке, выброшу из вагона! Поняли все? Витька будет пока сидеть на верхней полке в углу, и никто не должен знать об этом. Пока не тронется поезд, к нему не подходить!
– А почему-у? – прогнусавил с обидой один из малышей, Саша Балтийский.
– А потому! Много будешь знать – скоро состаришься, – объяснил Валерка, но, чувствуя, что связь между словами «знать» и «состариться» ему и самому не понятна, уточнил: – Витьку могут увести на перевязку. Витька, покажи бинты! – обратился он к Стогову. – А поезд ждать не будет. Теперь ясно?
Когда все дети оказались в вагоне, Валерка развернул газетный пакет.
– На, одевай! – подал он Стогову темно-синие штаны и клетчатую серую рубашку. – Пока Гешка выпрашивал тебе порцию еды, я искал одежду.
– Где искал?
– А там, на пристани, сарай, на дверях которого написано: «Склад потерянных вещей». Там чего только нет, и взять можно было бы что-то получше, но я спешил, схватил первое, что под руку попалось, пока никого не было. Еще три панамы: мне, тебе и Гешке.
– Ребята! – раздался голос воспитательницы Александры Гавриловны. – Принимайте посуду и бачки с ужином. Да помогите мне забраться! Нелли Ивановна приказала, когда тронется поезд, дверь закрыть. Но небольшую щель надо оставить, а то мы задохнемся, да и света будет побольше. Нам теперь будет труднее без Виктора.
В полутемном вагоне она еще не присмотрелась к углам, в одном из которых, на верхней полке, сидел Стогов.
– А может, его отпустят? – робко спросил Геша.
– Нет. Врач сказала, если анализ на дизентерийную палочку не подтвердится, его отправят следующим эшелоном. А вот когда и куда, неизвестно.
Почти одновременно с длинным, протяжным гудком лязгнула сцепка. Вагон подался назад, а потом рывком двинулся вперед. В оставленную щель стала видна ползущая назад земля. Все оживились. Валерка с Гешей подошли к щели в двери, но Александра Гавриловна испуганно крикнула:
– К двери не подходить! Не подавайте плохой пример детям!
– Валерка, ты сказал, пока не тронется поезд, о Витьке говорить нельзя, а сейчас можно? – громко спросил Саша Балтийский, который так и не понял, почему нельзя сказать воспитательнице о том, что с ними едет Стогов.
Александра Гавриловна насторожилась.
– Валера, почему ты детям запретил говорить о Викторе?
Спичкин от неожиданности растерялся. Он перевел взгляд с воспитательницы на наивно смотрящего на него мальчика и не находил объяснения.
– Александра Гавриловна, я здесь! – громко объявил Стогов, выбираясь из своего угла.
Ребята радостно завизжали, воспринимая это как хитро задуманную игру.
Испуганно глядя на Стогова, Александра Гавриловна медленно опустилась на нары.
– Ты… ты как сюда попал? Ты же должен лежать, проверяться. Надо немедленно остановить поезд. Надо доложить Нелли Ивановне! Господи! Я не знаю, что делать!
– А ничего не надо делать. Я с другими не поеду! Башка уже не болит, и поноса у меня нет. А к Нелли Ивановне на остановке пойду сам.
…Поезд начал энергично тормозить, и потому директор развернула схему, полученную в штабе эвакопункта о пути их следования и остановках.
– Это остановка? – спросила Изабелла Юрьевна и, не дождавшись ответа, продолжила: – Это хорошо. Мне бы надо пройтись по группам, то есть по вагонам. Проверить, нет ли у кого-нибудь расстройства желудка и вообще, возможно, уже горшки переполнились.
– А черт ее знает! – ответила директор, выглянув из вагона. – Остановка должна быть на станции Остров, а тут не то что острова – семафора даже не видно. Наверное, так и поедем: расписание само по себе, а поезд сам по себе. У каждого приличного столба – остановка. Давайте-ка я пробегусь. Вам труднее забираться.
Нелли Ивановна спрыгнула на насыпь и чуть не столкнулась со Стоговым.
– Нелли Ивановна, я к вам, – широко улыбаясь, остановился Виктор. – Я хотел…
– Ты как здесь оказался? Удрал?! Тебя там искать будут!
– Ну и пусть! А я с другими не поеду!
– Господи, за что мне такое наказание! Я предчувствовала, что ты выкинешь коленце, хотела предупредить там, да замоталась. Пойдем! – Директор пропустила его вперед, боясь, что он сейчас нырнет под вагон – и пятки не успеешь разглядеть.
– Почему же Александра Гавриловна не доложила мне, что ты объявился?
– Она не знала. Я спрятался на верхних нарах и вылез, когда поезд тронулся.
– Изабелла Юрьевна, выгляните из вагона, я хочу вам подарочек сделать! – громко сказала директор. – Вот, полюбуйтесь!
Врач посмотрела не в лицо Виктору, а на голову.
– Какие грязные бинты! Надо немедленно сделать перевязку.
– И вас не удивляет, как появился здесь этот обладатель грязных бинтов?
– Боже, так это Виктор Стогов! Он же лежит, то есть лежал, в лазарете!