Полная версия
Тарас Бульба
Куча народу бранилась на берегу с перевозчиками. Казаки оправили коней. Тарас приосанился, стянул на себе покрепче пояс и гордо провел рукою по усам. Молодые сыны его тоже осмотрели себя с ног до головы с каким-то страхом и неопределенным удовольствием, – и все вместе въехали в предместье, находившееся за полверсты от Сечи. При въезде их оглушили пятьдесят кузнецких молотов, ударявших в двадцати пяти кузницах, покрытых дерном и вырытых в земле. Сильные кожевники сидели под навесом крылец на улице и мяли своими дюжими руками бычачьи кожи; крамари[60] под ятками[61] сидели с кучами кремней, огнивами и порохом; армянин развесил дорогие платки; татарин ворочал на рожнах[62] бараньи катки[63] с тестом; жид, выставив вперед свою голову, цедил из бочки горелку. Но первый, кто попался им навстречу, это был запорожец, спавший на самой средине дороги, раскинув руки и ноги. Тарас Бульба не мог не остановиться и не полюбоваться на него.
– Эх, как важно развернулся! Фу-ты, какая пышная фигура! – говорил он, остановивши коня.
В самом деле, это была картина довольно смелая: запорожец, как лев, растянулся на дороге; закинутый гордо чуб его захватывал на поларшина земли; шаровары алого дорогого сукна были запачканы дегтем для показания полного к ним презрения. Полюбовавшись, Бульба пробирался далее по тесной улице, которая была загромождена мастеровыми, тут же отправлявшими ремесло свое, и людьми всех наций, наполнявшими это предместие Сечи, которое было похоже на ярмарку и которое одевало и кормило Сечь, умевшую только гулять да палить из ружей.
Наконец они миновали предместие и увидели несколько разбросанных куреней, покрытых дерном или, по-татарски, войлоком. Иные уставлены были пушками. Нигде не видно было забора или тех низеньких домиков с навесами на низеньких деревянных столбиках, какие были в предместье. Небольшой вал и засека[64], не хранимые решительно никем, показывали страшную беспечность. Несколько дюжих запорожцев, лежавших с трубками в зубах на самой дороге, посмотрели на них довольно равнодушно и не сдвинулись с места. Тарас осторожно проехал с сыновьями между них, сказавши: «Здравствуйте, панове!» – «Здравствуйте и вы!» – отвечали запорожцы. Везде, по всему полю, живописными кучами пестрел народ. По смуглым лицам видно было, что все были закалены в битвах, испробовали всяких невзгод. Так вот она, Сечь! Вот то гнездо, откуда вылетают все те гордые и крепкие, как львы! вот откуда разливается воля и казачество на всю Украйну!
Им опять перегородила дорогу целая толпа музыкантов, в середине которых отплясывал молодой запорожец, заломивши шапку чертом и вскинувши руками.
Путники выехали на обширную площадь, где обыкновенно собиралась рада[65]. На большой опрокинутой бочке сидел запорожец без рубашки; он держал ее в руках и медленно зашивал на ней дыры. Им опять перегородила дорогу целая толпа музыкантов, в середине которых отплясывал молодой запорожец, заломивши шапку чертом и вскинувши руками. Он кричал только: «Живее играйте, музыканты! не жалей, Фома, горелки православным христианам!» И Фома, с подбитым глазом, мерял без счету каждому пристававшему по огромнейшей кружке. Около молодого запорожца четверо старых выработывали довольно мелко ногами, вскидывались, как вихорь, на сторону, почти на голову музыкантам, и вдруг, опустившись, неслися вприсядку и били круто и крепко своими серебряными подковами плотно убитую землю. Земля глухо гудела на всю окружность, и в воздухе далече отдавались гопаки[66] и тропаки, выбиваемые звонкими подковами сапогов. Но один всех живее вскрикивал и летел вслед за другими в танце. Чуприна[67] развевалась по ветру, вся открыта была сильная грудь; теплый зимний кожух был надет в рукава, и пот градом лил с него, как из ведра. «Да сними хоть кожух! – сказал, наконец, Тарас, – видишь, как парит!» – «Не можно!» – кричал запорожец. «Отчего?» – «Не можно; у меня уж такой нрав: что скину, то пропью». А шапки уж давно не было на молодце, ни пояса на кафтане, ни шитого платка: все пошло куда следует. Толпа росла; к танцующим приставали другие, и нельзя было видеть без внутреннего движенья, как все отдирало танец самый вольный, самый бешеный, какой только видел когда-либо свет и который, по своим мощным изобретателям, назван казачком.
– Эх, если бы не конь! – вскрикнул Тарас, – пустился бы, право, пустился бы сам в танец!
А между тем в народе стали попадаться и уваженные по заслугам всею Сечью, седые, старые чубы, бывавшие не раз старшинами. Тарас скоро встретил множество знакомых лиц. Остап и Андрий слышали только приветствия: «А, это ты, Печерица[68]! Здравствуй, Козолуп!» – «Откуда Бог несет тебя, Тарас?» – «Ты как сюда зашел, Долото? Здорово, Кирдяга! Здорово, Густый[69]! Думал ли я видеть тебя, Ремень?» И витязи, собравшиеся со всего разгульного мира восточной России, целовались взаимно, и тут понеслись вопросы: «А что Касьян? что Бородавка? что Колопер? что Пидсыток[70]?» И слышал только в ответ Тарас Бульба, что Бородавка повешен в Толопане[71], что с Колопера содрали кожу под Кизикирменом, что Пидсыткова голова посолена в бочке и отправлена в самый Царьград. Понурил голову старый Бульба и раздумчиво говорил: «Добрые были казаки!»
III
Уже около недели Тарас Бульба жил с сыновьями своими на Сечи. Остап и Андрий мало занимались военною школою. Сечь не любила затруднять себя военными упражнениями и терять время; юношество воспитывалось и образовывалось в ней одним опытом, в самом пылу битв, которые оттого были почти беспрерывны. Казаки почитали скучным занимать промежутки изучением какой-нибудь дисциплины, кроме разве стрельбы в цель да изредка конной скачки и гоньбы за зверем в степях и лугах; все прочее время отдавалось гульбе – признаку широкого размета душевной воли. Вся Сечь представляла необыкновенное явление: это было какое-то беспрерывное пиршество, бал, начавшийся шумно и потерявший конец свой. Некоторые занимались ремеслами, иные держали лавочки и торговали, но большая часть гуляла с утра до вечера, если в карманах звучала возможность и добытое добро не перешло еще в руки торгашей и шинкарей[72]. Это общее пиршество имело в себе что-то околдовывающее. Оно не было сборищем бражников, напивавшихся с горя, но было просто бешеное разгулье веселости. Всякий приходящий сюда позабывал и бросал все, что дотоле его занимало. Он, можно сказать, плевал на свое прошедшее и беззаботно предавался воле и товариществу таких же, как сам, гуляк, не имевших ни родных, ни угла, ни семейства, кроме вольного неба и вечного пира души своей. Это производило ту бешеную веселость, которая не могла бы родиться ни из какого другого источника. Рассказы и болтовня среди собравшейся толпы, лениво отдыхавшей на земле, часто так были смешны и дышали такою силою живого рассказа, что нужно было иметь всю хладнокровную наружность запорожца, чтобы сохранять неподвижное выражение лица, не моргнув даже усом, – резкая черта, которою отличается доныне от других братьев своих южный россиянин. Веселость была пьяна, шумна, но при всем том это не был черный кабак, где мрачно-искажающим весельем забывается человек; это был тесный круг школьных товарищей. Разница была только в том, что вместо сидения за указкой и пошлых толков учителя они производили набег на пяти тысячах коней; вместо луга, где играют в мяч[73], у них были неохраняемые, беспечные границы, в виду которых татарин выказывал быструю свою голову и неподвижно, сурово глядел турок в зеленой чалме своей. Разница та, что вместо насильной воли, соединившей их в школе, они сами собою кинули отцов и матерей и бежали из родительских домов; что здесь были те, у которых уже моталась около шеи веревка и которые вместо бледной смерти увидели жизнь, и жизнь во всем разгуле; что здесь были те, которые, по благородному обычаю, не могли удержать в кармане своем копейки; что здесь были те, которые дотоле червонец считали богатством, у которых, по милости арендаторов-жидов, карманы можно было выворотить без всякого опасения что-нибудь выронить. Здесь были все бурсаки, не вытерпевшие академических лоз и не вынесшие из школы ни одной буквы; но вместе с ними здесь были и те, которые знали, что такое Гораций, Цицерон и Римская республика. Тут было много тех офицеров, которые потом отличались в королевских войсках; тут было множество образовавшихся опытных партизанов[74], которые имели благородное убеждение мыслить, что все равно, где бы ни воевать, только бы воевать, потому что неприлично благородному человеку быть без битвы. Много было и таких, которые пришли на Сечь с тем, чтобы потом сказать, что они были на Сечи и уже закаленные рыцари. Но кого тут не было? Эта странная республика была именно потребностию того века. Охотники до военной жизни, до золотых кубков, богатых парчей, дукатов и реалов[75] во всякое время могли найти здесь работу. Одни только обожатели женщин не могли найти здесь ничего, потому что даже в предместье Сечи не смела показываться ни одна женщина[76]. Остапу и Андрию казалось чрезвычайно странным, что при них же приходила на Сечь бездна народу, и хоть бы кто-нибудь спросил: откуда эти люди, кто они и как их зовут? Они приходили сюда, как будто бы возвращаясь в свой собственный дом, откуда только за час перед тем вышли. Пришедший являлся только к кошевому[77], который обыкновенно говорил:
– Здравствуй! во Христа веруешь?
– Верую! – отвечал приходивший.
– И в Троицу Святую веруешь?
– Верую!
– И в церковь ходишь?
– Хожу.
– А ну, перекрестись!
Пришедший крестился.
– Ну, хорошо, – отвечал кошевой, – ступай же в который сам знаешь курень.
Этим оканчивалась вся церемония. И вся Сечь молилась в одной церкви и готова была защищать ее до последней капли крови, хотя и слышать не хотела о посте и воздержании. Только побуждаемые сильною корыстию жиды, армяне и татары осмеливались жить и торговать в предместье[78], потому что запорожцы никогда не любили торговаться, а сколько рука вынула из кармана денег, столько и платили. Впрочем, участь этих корыстолюбивых торгашей была очень жалка: они походили на тех, которые селились у подошвы Везувия, потому что, как только у запорожцев неставало денег, то удалые разбивали их лавочки и брали всегда даром. Сечь состояла из шестидесяти с лишком куреней[79], которые очень похожи были на отдельные, независимые республики, а еще более на школу и бурсу детей, живущих на всем готовом. Никто ничем не заводился и ничего не держал у себя; все было на руках у куренного атамана, который за это обыкновенно носил название «батьки». У него были на руках деньги, платья, весь харч, саламата[80], каша и даже топливо; ему отдавали деньги под сохран. Нередко происходила ссора у куреней с куренями: в таком случае дело тот же час доходило до драки. Курени покрывали площадь и кулаками ломали друг другу бока, покамест одни не пересиливали наконец и не брали верх, и тогда начиналась гульня. Такова была эта Сечь, имевшая столько приманок для молодых людей.
Остап и Андрий кинулись со всею пылкостию юношей в это разгульное море и забыли вмиг и отцовский дом, и бурсу, и все, что волновало прежде душу, и предались новой жизни. Все занимало их: разгульные обычаи Сечи, и немногосложная управа, и законы, которые казались им даже слишком строгими среди такой своевольной республики. Если казак проворовался, украл какую-нибудь безделицу, это считалось уже поношением всему казачеству: его, как бесчестного, привязывали к позорному столбу и клали возле него дубину, которою всякий проходящий обязан был нанести ему удар, пока таким образом не забивали его до смерти. Не платившего должника приковывали цепью к пушке, где должен был он сидеть до тех пор, пока кто-нибудь из товарищей не решался его выкупить, заплативши за него долг. Но более всего произвела впечатление на Андрия страшная казнь, определенная за смертоубийство. Тут же, при нем, вырыли яму, опустили туда живого убийцу и сверх него поставили гроб, заключавший тело им убиенного, и потом обоих засыпали землею. Долго потом все чудился ему страшный обряд казни и все представлялся этот заживо засыпанный человек вместе с ужасным гробом.
Ему не по душе была такая праздная жизнь – настоящего дела хотел он. Он все придумывал, как бы поднять Сечь на отважное предприятие, где бы можно было разгуляться как следует рыцарю…
Скоро оба молодые казака стали на хорошем счету у казаков. Часто вместе с другими товарищами своего куреня, а иногда со всем куренем и с соседними куренями выступали они в степи для стрельбы несметного числа всех возможных степных птиц, оленей и коз, или же выходили на озера, реки и протоки, отведенные по жребию каждому куреню, закидывать невода, сети и тащить богатые тони[81] на продовольствие всего куреня. Хотя и не было тут науки, на которой пробуется казак, но они стали уже заметны между другими молодыми прямою удалью и удачливостью во всем. Бойко и метко стреляли в цель, переплывали Днепр против течения – дело, за которое новичок принимался торжественно в казацкие круги.
Но старый Тарас готовил им другую деятельность. Ему не по душе была такая праздная жизнь – настоящего дела хотел он. Он все придумывал, как бы поднять Сечь на отважное предприятие, где бы можно было разгуляться как следует рыцарю; наконец в один день пришел к кошевому и сказал ему прямо:
– Что, кошевой? пора бы погулять запорожцам.
– Негде погулять, – отвечал кошевой, вынувши изо рту маленькую трубку и сплюнув на сторону.
– Как негде? можно пойти на турещину или на татарву[82].
– Не можно ни в турещину, ни на татарву, – отвечал кошевой, взявши опять хладнокровно в рот свою трубку.
– Как не можно?
– Так; мы обещали султану мир.
– Да ведь он бусурман: и Бог и Святое Писание велит бить бусурманов[83].
– Не имеем права. Если б не клялись еще нашею верою, то, может быть, и можно было бы; а теперь нет, не можно.
– Как не можно? Как же ты говоришь: не имеем права? Вот у меня два сына, оба молодые люди. Еще ни разу ни тот, ни другой не был на войне, а ты говоришь – не имеем права; а ты говоришь – не нужно идти запорожцам.
– Ну, уж не следует так.
– Так, стало быть, следует, чтобы пропадала даром казацкая сила, чтобы человек сгинул, как собака, без доброго дела, чтобы ни отчизне, ни всему христианству не было от него никакой пользы? Так на что же мы живем, на какого черта мы живем? растолкуй ты мне это. Ты человек умный, тебя недаром выбрали в кошевые, растолкуй мне, на что мы живем?
Кошевой не дал ответа на этот вопрос. Это был упрямый казак. Он немного помолчал и потом сказал:
– А войне все-таки не бывать.
– Так не бывать войне? – спросил опять Тарас.
– Нет.
– Так уж и думать об этом нечего?
– И думать об этом нечего.
«Постой же ты, чертов кулак! – сказал Бульба про себя, – ты у меня будешь знать!» И положил тут же отомстить кошевому.
Сговорившись с тем и другим, задал он всем попойку, и хмельные казаки в числе нескольких человек повалили прямо на площадь, где стояли привязанные к столбу литавры, в которые обыкновенно били сбор на раду; не нашедши палок, хранившихся всегда у довбиша[84], они схватили по полену в руки и начали колотить в них. На бой прежде всего прибежал довбиш, высокий человек с одним только глазом, однако ж, несмотря на то, страшно заспанным.
– Кто смеет бить в литавры? – закричал он.
– Молчи! возьми свои палки, да и колоти, когда тебе велят! – отвечали подгулявшие старшины.
Довбиш вынул тотчас из кармана палки, которые он взял с собою, очень хорошо зная окончание подобных происшествий. Литавры грянули, – и скоро на площадь, как шмели, стали собираться черные кучи запорожцев. Все собрались в кружок, и после третьего боя показались, наконец, старшины: кошевой с палицей[85] в руке, знаком своего достоинства, судья с войсковою печатью, писарь с чернильницею и есаул с жезлом[86]. Кошевой и старшины сняли шапки и раскланялись на все стороны казакам, которые гордо стояли, подпершись руками в бока.
– Что значит это собранье, чего хотите, панове? – сказал кошевой. Брань и крики не дали ему говорить.
– Клади палицу! клади, чертов сын, сей же час палицу! не хотим тебя больше! – кричали из толпы казаки.
Некоторые из трезвых куреней хотели, как казалось, противиться; но курени, и пьяные и трезвые, пошли на кулаки. Крик и шум сделались общими.
Кошевой хотел было говорить, но, зная, что разъярившаяся, своевольная толпа может за это прибить его насмерть, что всегда почти бывает в подобных случаях, поклонился очень низко, положил палицу и скрылся в толпе.
– Прикажете, панове, и нам положить знаки достоинства? – сказали судья, писарь и есаул и готовились тут же положить чернильницу, войсковую печать и жезл.
– Нет, вы оставайтесь, – закричали из толпы, – нам нужно было только прогнать кошевого, потому что он баба, а нам нужно человека в кошевые.
– Кого же выберете теперь в кошевые? – сказали старшины.
– Кукубенка выбрать! – кричала часть.
– Не хотим Кукубенка! – кричала другая, – рано ему: еще молоко на губах не обсохло.
– Шило пусть будет атаманом! – кричали одни. – Шила посадить в кошевые!
– В спину тебе шило! – кричала с бранью толпа, – что он за казак, когда проворовался, собачий сын, как татарин? К черту в мешок пьяницу Шила!
– Бородатого, Бородатого посадим в кошевые!
– Не хотим Бородатого! к нечистой матери Бородатого!
– Кричите Кирдягу! – шепнул Тарас Бульба некоторым.
– Кирдягу! Кирдягу! – кричала толпа. – Бородатого, Бородатого! Кирдягу, Кирдягу! Шила! к черту с Шилом! Кирдягу!
Все кандидаты, услышав произнесенными свои имена, тотчас же вышли из толпы, чтобы не подать никакого повода думать, будто бы они помогали личным участьем своим в избрании.
– Кирдягу! Кирдягу! – раздавалось сильнее прочих. – Бородатого!
Дело принялись доказывать кулаками, и Кирдяга восторжествовал.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
«Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Евангелие от Иоанна, гл. 15, ст. 13).
2
Впервые повесть Гоголя «Тарас Бульба» была напечатана в сборнике «Миргород» (1835). Во втором томе своих «Сочинений» 1842 года Гоголь дал повесть в новой, коренным образом переработанной редакции. Помимо тщательной стилистической отделки произведения, в нем появились совершенно новые эпизоды и персонажи. В результате переделки объем повести увеличился почти вдвое (вместо девяти глав первой редакции – двенадцать глав во второй), существенно обогатился весь ее идейно-художественный замысел.
При всем этом следует подчеркнуть, что не летописи и исторические труды определили развитие жанра исторической прозы Гоголя. Еще в начале 1830-х годов Гоголь вместе с просьбами о присылке рукописных материалов «про времена гетманщины» постоянно побуждал родных собирать для него украинские песни.
Присланная в начале ноября 1833 года сестрой Марией Васильевной «старинная тетрадь с песнями» («…между ними… многие очень замечательны», – писал Гоголь матери 22 ноября 1833 года) послужила писателю непосредственным толчком к возобновлению начатой ранее работы над историей Малороссии.
Помимо сборника, присланного сестрой, Гоголь в первой половине 1830-х годов пользовался также сборниками «Опыт собрания старинных малороссийских песен» князя Н. А. Цертелева (СПб., 1819), «Малороссийские песни, изданные М. Максимовичем»
(М., 1827), «Запорожская старина» И. И. Срезневского (Харьков, 1833), «Украинские народные песни, изданные М. Максимовичем» (М., 1834. Ч. 1), «Piesni polskie i ruskie ludu galicyjskiego. Z muzyka instrumentowana przez Karola Lipinskiego. Zebral i widal Waclaw z Oleska» (We Lwowie, 1833) и рукописным собранием народных песен З. Доленги-Ходаковского.
В 1834 году, с вступлением на пост главы Министерства народного просвещения С. С. Уварова, провозгласившего в своей деятельности следование началам Православия, самодержавия и народности, в «Журнале Министерства народного просвещения» были напечатаны четыре статьи Гоголя: в февральском номере – «План преподавания всеобщей истории», в апрельском – «Отрывок из истории Малороссии» и статья «О малороссийских песнях», в сентябрьском – написанная в мае – июне статья-лекция «О средних веках». Единство рассматриваемых в этих статьях тем и определяет замысел «Тараса Бульбы», начатого в середине 1834 года. Историю Украины писатель рассматривает на фоне мировой истории. Воспетое в народных песнях-думах малороссийское казачество он называет «одним из замечательнейших явлений европейской истории», «оплотом для Европы от магометанских завоеваний», ставя его в один ряд со средневековым рыцарством. Такой взгляд служит ему прямым прологом к осмыслению современности. Мысль о конечном духовном порабощении Европы на исходе средних веков арабо-мусульманской культурой открывает Гоголю видение всемирно-исторического предназначения России – единственной свободной христианской державы в мире, исповедующей Православие.
Предыстория создания второй редакции «Тараса Бульбы» являет в основном те же этапы и характер подготовительной работы, какие предшествовали написанию первой редакции. С изданием в 1835 году «Миргорода» Гоголь не оставил своих поисков новой жанровой формы для художественного воспроизведения прошлого. Успешно привив в «Тарасе Бульбе» народную песню к исторической повести, писатель в дальнейшем делает попытку преобразовать еще один жанр – драму (или трагедию), интерес к которой обнаружил еще в 1831 году с выходом пушкинского «Бориса Годунова».
Первым опытом создания исторической драмы, последовавшим непосредственно за появлением первой редакции «Тараса Бульбы», стала незавершенная трагедия из английской истории «Альфред», над которой писатель работал весной – осенью 1835 года и в создании которой использовал, помимо других исторических источников, народные песни (герой драмы – английский король Альфред Великий (849–899), причислен в западной церкви к лику святых за свои исключительные заслуги в религиозно-политическом объединении Англии перед угрозой норманнского завоевания). Над вторым опытом исторической драмы – трагедией из истории Запорожья (из эпохи Богдана Хмельницкого) – Гоголь работал с августа 1839 по сентябрь 1841 года, после чего сжег готовую драму, недовольный малым действием ее на B. А. Жуковского. В работе над драмой Гоголь вновь обратился к «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина, использовал известные ему ранее «Историю Русов», «Описание Украйны» Г. де Боплана, «Историю о казаках запорожских» князя C. И. Мышецкого, «Историю Малой России» Д. Н. Бантыш-Каменского. Появились и новые источники – книга Б. Шерера «Annales de la Retite-Russie, ou I’Histoire des Casaques Saparogues et les Casaques de I’Ukraine» (Париж, 1788) и какая-то польская книга, из которой Гоголь сделал выписку «Улицы древней Варшавы». Однако главным источником и на этот раз оказались народные песни. С обращения к ним Гоголя начинается создание драмы из истории Запорожья.
После сожжения драмы в начале сентября (второй половине августа ст. ст.) 1841 года Гоголь приступает к созданию второй редакции «Тараса Бульбы», для которой широко использует материалы, приготовленные ранее для драмы. Здесь появляются новые реминисценции из народных песен, собранных И. И. Срезневским и М. А. Максимовичем; привлекается и новый сборник – «Малороссийские и червоно-русские думы и песни, изданные П. Лукашевичем» (СПб., 1836). В работе Гоголю помогает его сестра, Елизавета Васильевна, которая, окончив переписку первого тома «Мертвых душ» для цензуры, приступает к изготовлению списка новой редакции «Тараса Бульбы». К концу 1841 года работа в основном была завершена, и перед отъездом Гоголя за границу в начале июня 1842 года повесть была представлена на рассмотрение петербургской цензуры.
3
Что это на вас за поповские подрясники? <…> А побеги который-нибудь из вас!.. – С первых строк повести Гоголь подчеркивает мысль об особом положении воина-защитника, «поборника целомудрия и благочестия», в церковном единстве.
4
Академия – здесь: Киевская духовная академия, первое высшее богослужебное учебное заведение в Южной России; переименовано в академию в 1689 году из коллегии, основанной в 1632 году киевским митрополитом Петром Могилой. Курс обучения продолжался 12 лет и давал богословскую и общеобразовательную подготовку, знание языков. Киевская духовная академия представляла собой не только собственно духовное учебное заведение, готовившее будущих пастырей, но и общеобразовательное учебное заведение, в котором проходили «закалку» и простые «рыцари» веры – такие, как сыновья Тараса Бульбы.