bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
35 из 60

– Боже мой, Боже мой, какой вздор…

Барон не смутился, – видимо, у него было приготовлено кое-что существенное:

– Сегодня в девять утра лавочники подали в сенат новую петицию о пересмотре цивильного листа… (Карл фыркнул носом.) Жадность этих бюргеров не знает предела. Только что я видел французского посла, – он ехал с великолепнейшими английскими борзыми – травить зайцев по пороше… Что у него за жеребец! Тот, что он выиграл в карты у Реншельда… Рассказываю ему – посол пожимает плечами: «Очевидные происки гугенотов, – это его слова, – эти лавочники и ремесленники разбежались по всей Европе. Они унесли из Франции шестьдесят миллионов ливров… Эти еретики упорствуют и всюду, где только можно, подрывают самый принцип королевской власти. Они все – в тайной связи: в Швейцарии, в Англии, в Нидерландах и у нас… Они пользуются любым случаем, чтобы внушать бюргерам ненависть к дворянству и королям…»

– Еще что ты узнал? – мрачно спросил Карл.

– Конечно, я был в сенате… Сегодняшняя петиция – только один из предлогов. Я кое с кем перемолвился в коридорах. Они готовят закон об ограничении королевского права объявления войны.

Карл яростно захлопнул «Андромаху» Расина. Швырнул книгу. Сел, подтыкая одеяло.

– Я спрашиваю, что ты узнал сегодня? (Беркенгельм глазами показал на кудрявый затылок графини.) Вздор! Здесь нет лишних ушей, говори…

– Вчера на купеческом корабле прибыл из Риги один дворянин… Мне еще не удалось его видеть… Он рассказывает, – если только можно верить, – он рассказывает, будто Паткуль неожиданно объявился в Москве…

Затылок графини приподнялся на подушке. Карл покусал кожицу на губе:

– Поди попроси ко мне графа Пипера.

Беркенгельм взмахнул, как крылышками, кистями рук в кружевах и вылетел по ковру. Карл глядел на падающий снег за окном. Узкое лицо его с высоким лбом, женственными губами и длинным носом было бесцветно, как зимний день. Он не замечал иронического глаза графини, блестевшего из-за пряди волос. Следя за снежными хлопьями, внимал в глубине себя новым ощущениям: подступающему жгучему гневу и расчетливой осторожности. Когда послышались тяжелые шаги за дверью, он схватил подушку и бросил графине на голову.

– Закройтесь, я должен быть один.

Оправил рубашку, взял давно остывшую чашку шоколаду (следуя традиции французского двора, королям в кровать подавали шоколад).

– Войдите.

Вошел тайный советник Карл Пипер, недавно возведенный им в графы, – рослый, толстоногий, одетый тщательно и равнодушно, с помятым, настороженным лицом опытного чиновника. Холодно оглянув его, Карл сказал:

– Я принужден узнавать новости от придворных сплетников.

– Государь, они узнают их от меня. – Пипер никогда не улыбался, никогда не терял равновесия духа, бюргерские ноги могли выдержать какую угодно качку. – Но они узнают только то, что я нахожу нужным предоставить для дворцовой болтовни.

– Паткуль в Москве? (Пипер молчал. Карл повысил голос.) Если король делает вид, что он – один, значит, он один – для земли и неба, черт возьми…

– Да, государь, Паткуль в Москве вместе с известным авантюристом генералом Карловичем.

– Что они там делают?

– Можно догадываться. Точных сведений у меня пока еще нет.

– Но в Москве сидит наше посольство…

– Посольство, отправленное по настоянию сената. Господа сенаторы хотят мира на Востоке во что бы то ни стало, пускай и добиваются мира своими средствами. Мы, во всяком случае, не пожертвовали для этого ни одним фартингом из вашей казны.

– Хотел бы я наскрести в моей казне этот самый фартинг, – сказал Карл. – Вы слышали о новой петиции? Вы слышали, что мне готовят господа сенаторы? (Пипер пожал плечами. Карл торопливо поставил чашку обратно на столик.) Вам известно, что я не желаю больше разыгрывать роль покорного осла? Ради этих унылых скопидомов мой отец разорил дворянство. Теперь эти «гугеноты» желают превратить меня в бессловесное чучело… Они ошибаются!.. (Покивал Пиперу узким лицом.) Да, да, они ошибаются. Знаю все, что вы скажете, граф Пипер, – у меня сумасбродная голова, пустой карман и скверная репутация… Цезарь овладел Римом через победы в Трансальпийской Галлии. Цезарь не меньше меня любил женщин, вино и всякое безобразие… Успокойтесь, я не собираюсь в конном строю брать наш почтеннейший сенат. В Европе достаточно места для славы… (Покусал губы.) Если Карлович – в Москве, значит, мы имеем дело с королем Августом?

– Думается мне, не только с ним одним.

– То есть?

– Против нас коалиция, если я не ошибаюсь…

– Тем лучше… Кто же?

– Я собираю сведения…

– Превосходно. Пускай сенат думает сам по себе, мы будем думать сами по себе… Больше вам нечего сообщить? Благодарю, я вас не задерживаю…

Пипер неуклюже поклонился и вышел, несколько ошеломленный: король кого угодно мог смутить неожиданными оборотами мыслей. Пипер осторожно подготовлял борьбу с сенатом, боявшимся больше всего на свете военных расходов. После недолгого перерыва войной снова терпко запахло от Рейна до Прибалтики. Война была единственной дорогой к власти, Карл это понимал, но слишком горячо и несвоевременно рвался в драку: одного его темперамента было еще мало.

В коридоре перед дверями спальни граф Пипер взял за локоть Беркенгельма и – озабоченно:

– Постарайтесь развлечь короля. Устройте большую охоту, уезжайте на несколько дней из Стокгольма… Денег я достану…

Карл продолжал сидеть на постели, зрачки его были расширены, как у человека, глядящего на воображаемые события. Атали сердито сбросила с головы подушку и, придерживая зубами сорочку, поправляла волосы. У нее были красивые руки и смуглые плечи. Запах мускуса привлек наконец внимание короля.

– Вы знавали короля Августа? – спросил он. (Атали уставилась на него пустым взглядом круглых темных глаз.) Уверяют, что это – самый блестящий кавалер в Европе, любимец фортуны. Он тратил по четыреста тысяч злотых на маскарады и фейерверки. Пипер клялся мне, будто Август однажды сказал про меня, что я провалился в отцовские ботфорты, откуда хорошо бы меня вытащить за шиворот и наказать розгами…

Атали выпустила из зубов кружево рубашки и весело, немного хриповато, беззаботно рассмеялась. У Карла задрожало веко.

– Я же говорю, что Август остроумен и блестящ… У него десять тысяч саксонских пехотинцев собственного войска и широкие замыслы. Еще бы, Швеция с таким королем в отцовских ботфортах беззащитна, как овца… Я все-таки хочу доставить себе удовольствие напомнить Августу этот анекдот, когда мои драгуны приведут его со скрученными за спиной локтями к моей палатке…

– Браво, мальчик! – сказала Атали. – За успех всяких начинаний! – Хорошим глотком осушила бокал рейнского, вытерла губы кружевом простыни.

Карл выскочил из-под одеяла, босой, в ночной рубахе до пят, побежал к секретеру, из потайного ящика вынул футляр, – в нем лежала алмазная диадема. Присев на край постели, приложил драгоценность к черным кудрям Атали.

– Ты будешь мне верна?

– По всей вероятности, ваше величество: вы почти вдвое моложе меня, минутами я испытываю к вам чувства матери. – Она поцеловала его в нос (так как это было первое, что подвернулось ее губам) и с нежной улыбкой вертела диадему.

– Атали, я хочу, чтобы ты поехала в Варшаву… Через несколько дней отплывает «Олаф», прекрасный корабль. Ты высадишься в Риге. Лошади, возок, люди, деньги – все будет приготовлено. Ты будешь мне писать с каждой почтой…

Атали с внимательным любопытством взглянула в эти юношеские глаза: они были ясны, жестки, и, – черт их знает, эти северные серо-водянистые глаза, – где-то в них таилась сумасшедшая решимость. Мальчик подавал надежды. Атали по давней привычке (приобретенной еще во времена походов с маршалом Люксамбуром) тихо свистнула:

– Ваше величество, вы хотите, чтобы я влезла в постель к королю Августу?

Карл сейчас же отошел к камину, уперся в бока, веки его, будто в томлении, полузакрылись:

– Я прощу вам любую измену… Но если это случится, клянусь святым Евангелием, куда бы вы ни скрылись, найду и убью.

6

В Китай-городе только и разговоров было что о Бровкиных. Петру Алексеевичу, как всегда, вдруг загорелось: выдать замуж младшую княжну Буйносову – рюриковну – за Артамошку Бровкина. Бросил все дела. Министры и бояре напрасно прибывали во дворец, – был им один ответ: «Государь неведомо где».

Вечером однажды, когда уже начали ставить рогатки на улицах, он подкатил к бровкинскому дому. Иван Артемич сидел внизу, в поварне, с мужиками, играл при сальной свече в карты, в дураки, – по старой памяти любил позабавиться. Вдруг в низкую дверь полезла, нагнувшись, голова в треуголке. Сначала подумали, – солдат какой-нибудь, стороживший склады, пришел погреться. Обмерли. Петр Алексеевич усмехнулся, оглянув хозяина: мало почтенен – в заячьей поношенной кацавейке, со вдавленной от страха в плечи седоватой головой.

Петр Алексеевич спросил квасу. Сел на лавку. При мужиках и приказчиках сказал так:

– Иван, был я раз у тебя сватом. Вдругорядь быть хочу. Кланяйся.

Иван Артемич, весь засалившись, недолго говоря, кувырнулся на земляной пол в ноги.

– Иван, – сказал Петр Алексеевич, – приведи сына.

Артамошка был уж тут, за печью. Петр Алексеевич поставил его между колен, оглядел пытливо.

– Что ж ты, Иван, такого молодца от меня прячешь? Я бьюсь бесчеловечно, а они – вот они… (И – Артамону.) Грамоте разумеешь?

Артамошка только чуть побледнел и по-французски без запинки, как горохом, отсыпал:

– Разумею по-французски и по-немецки, пишу и читаю способно… (Петр Алексеевич рот разинул: «Мать честная! Ну-ка еще!») – Артамошка ему то же самое по-немецки. На свечу прищурился и – по-голландски, но уже с запинкой.

Петр Алексеевич стал его целовать, хлопал ладонью и пхал и тащил на себя, тряс.

– Ну, скажите! Ах, молодчина! Ах, ах! Ну, спасибо, Иван, за подарок. С мальчишкой простись, брат, теперь. Но не пожалеете: погодите, скоро за ум графами стану жаловать…

Велел собирать ужинать. Иван Артемич молил пойти наверх, в горницы: здесь же неприлично! Наспех, за печкой, наложил парик, натянул камзол. Тайно послал холопа за Санькой. В дверях встал мажордом с серебряным шаром на булаве. Петр Алексеевич только похохатывал:

– Не пойду наверх. Здесь теплее. Стряпуха, мечи что ни есть на печи…

Рядом посадил Артамошку, говорил с ним по-немецки. Шутил. Угощал вином приказчиков и мужиков. Велел петь песни. Пожилые мужики, стоя у дверей, – податься некуда, – запели медвежьими голосами. Вдруг в поварню влетела Санька, – напудренная, наполовину голая, в шелках. Петр схватил ее за руки, посадил по другую сторону. Бабочка, не робея, начала подтягивать мужикам долгим нежным голосом, придвинула ближе к лицу свечку, поглядывала на Петра – лукаво, прозрачно… Гуляли за полночь.

Наутро Петр Алексеевич с дружками поехал к князю Буйносову – сватать Наталью. И так ездил и рядился целую неделю то к Бровкиным, то к Буйносовым, возил за собой полсотни народу. Рядились, пировали на девишниках и мальчишниках, – шумно свадьбу сыграли на Покров. Вошла эта свадьба Ивану Артемичу в копеечку.

Недели через две Санька с мужем выехала в Париж.

……………………………..


До Вязьмы ехали с обозами, медленно. Подолгу кормили лошадей в ямах. Снегу выпало довольно, дни – ясные, дорога – легкая.

В Вязьме на постоялом дворе Александра Ивановна поругалась с мужем. Василий намеревался здесь передохнуть, сходить в баню, а назавтра, выстояв обедню, – к воеводе, дальнему родственнику, обедать. Да перековать лошадей, да то, да се.

– Хочу ехать быстро. Душу мою эта дорога вытянула, – сказала Александра Ивановна мужу. – Отдыхать будем в Риге.

– Саша! Да говорят же тебе – за Вязьмой шалят. Обозы по пятьсот саней сбиваются, – проехать эти места…

– Знать ничего не знаю…

Сидели за ужином наверху, в чистой светелке, озаренной лампадами. Василий – в дорожном расстегнутом тулупчике, Александра Ивановна – в желудевом бархатном платье с длинными рукавами, в пуховом платке, русые волосы собраны косой вокруг головы. Не ела, только щипала хлеб. Лицо опалое, под глазами – тени, все от нетерпения. Господи, что за человек!

Волков, с неохотой жуя соленую ветчину:

– Скажи мне, что ты за человек? Что за наказанье? Ни покою, ни тихости, – не спит, не ест, по-человечески не разговаривает… Несет тебя на край света – зачем? С королями минуветы танцевать? Да еще захотят ли они…

– Только что здесь постоялый двор, только оттого и слушаю тебя.

Василий опустил вилку с куском, долго глядел жене на лоб с высокими, тоской и мечтой заломленными бровями, на темно-синие глаза, блуждающие черт-те где…

– Ох, Александра, я тих, терпелив…

– Да хоть кричи, – мне-то что…

Василий укоризненно качал головой. Стыдно и как будто и не за что, а любил жену. В спорах – как начнет она сыпать обидными словами – терялся. Так и сейчас: понимал, что уступит, хотя только о двух головах какой-нибудь сумасшедший мог решиться без надежных спутников ехать лесами от Вязьмы до Смоленска. Про эти места рассказывали страсти: проезжих разбивал атаман Есмень Сокол. Едешь, скажем, днем. Глядь – на дороге стоит высокий человек в колпаке, в лаптях, за кушаком – ножик. Рот до ушей, зубы большие. Свистнет – лошади падают на колени. Ну, и читай отходную…

– Бояться разбойников – так я бы в Москве сидела, – сказала Александра Ивановна. – У нас лошади добрые, вынесут. И это даже лучше, – будет о чем рассказывать. Не об этом же мне с людьми говорить, как ты на постоялых дворах храпишь.

Оттолкнула тарелку и позвала девку калмычку, – приказала подать тетрадь и стелить постель. Тетрадь, писанную братом Артамошей, – перевод из гистории Самуила Пуффендорфия, глава о галлах, – положила на колени и, низко нагнувшись, читала. Василий, подперев щеку, глядел на красивую Санькину голову, на шею с завитками волос. Королевна из-за тридевяти земель. А давно ли косила сама и навоз возила. Так вот и в Париж вкатится без страха и еще королю наговорит разной чепухи… Ах, Саня, Саня, присмирела бы да забрюхатела, жить бы с тобой дома тихо…

Санька читала, шевеля губами:

«…Кроме того, французы веселых мыслей люди, на всякое дело скоры, готовы и удобообращательны, наипаче в украшении внешнем и в движении тела, и природная красота в них показуется. Многие от них похоть Венеры в славу себе приписуют и объятие красных лиц женского полу, и все сие с превеликим похвалением творят. Им же егда протчие народы хотят уподобляться и сообразоваться, – сами себе обесчещают и смех из самих себя творят…»

– Ты бы, чем так сидеть (она подняла голову, Василий только приноровился зевнуть, – вздрогнул)… ты бы за дорогу-то на шпагах, что ли, упражнялся.

– Это еще зачем?

– Приедешь в Париж – увидишь зачем…

– А ну тебя в самом деле! – Василий рассердился, вылез из-за стола, надвинул шапку, пошел на двор – поглядеть лошадей. Высоко стоял мглистый месяц над снежными крышами сараев. В небе – ни звезды, только опускаются, поблескивают иголочки. Тихий воздух чуть примораживал волоски в носу. Под навесом в черной тени жевали лошади. Дремотно постукивал в колотушку сторож около соседней церквенки.

К Василию подошла собака, понюхала его высокий, крапленый валенок и, подняв морду с бровями, глядела, – будто удивленно чего-то ждала. Василию вдруг до того не захотелось ехать в Париж из этой родной тишины… Хрустя валенками, с тоской повернулся, – наверху, в бревенчатой светлице, из слюдяного окошечка лился кроткий свет: Санька читала Пуффендорфа… Ничего не поделаешь – обречено.

……………………………..


Пунцовый закат, налитой диким светом, проступал за вершинами леса. Мимо летели стволы, задранные корневища, тяжелые, лиловые ветви задевали за верх возка, осыпали снежной пылью. Василий, высунувшись по пояс из-за откинутой кожаной полости, держал вожжи, кричал не своим голосом. Кучер, сбитый с облучка, валялся далеко за поворотом… Добрые кони, впряженные гусем, – вороной – заиндевелый коренник, рыжая – вторая и сивая злая кобылешка – угонная, – скакали, храпя. Возок кидало на ухабах. Позади, растянувшись, бежали разбойники. По всему лесу гоготали, наддавали голоса…

Назад минут пять там, за поворотом, где большая дорога пересекалась проселочной, из-за прошлогоднего стога вышли рослые мужики, душ десять, – с топорами, кольями. Кучер, испугавшись, сдуру стал осаживать… Четверо кинулись к лошадям, закричали страшно: «Стой, стой». Другие, увязая, побежали к возку. Кучер бросил вожжи, замахал варежками на разбойников. Его ударили колом в голову.

Случилось все – не опомниться – в одно дыхание… Выручила выносная кобыленка: взвилась, подняв на уздцах двоих мужиков, начала лягаться. Санька откинула полость: «Хватай вожжи». Выдернула у мужа из-за пазухи тулупа пистолет, выстрелила в чье-то бородатое лицо. От огненного удара мужики отскочили, а главное – оттого, что удивились бабе… Лошади рванулись. Волков подхватил вожжи – понеслись. Рукояткой пистолета Санька, не переставая, молотила мужа по спине: «Гони, гони».

Погоня кончилась. От коней валил пар. Впереди показался хвост большого обоза. Волков пустил коней шагом. Оглядывался, ища в возке шапку. Увидел Санькины круглые глаза, раздутые ноздри.

– Что, довольна? Не поверила в Есмень Сокола. Эх ты, дура стоеросовая. Курья голова… Что же мы без кучера-то будем делать. Да как жалко-то, – мужик хороший… И все через твою дурость бабью, чертовка…

Санька и не заметила, что ругают. Ах, это была жизнь – не дрема да скука…

7

Каждый день большие обозы со всех застав въезжали в Москву: везли людей для регулярного войска, – иных связанных, как воров, но многие прибывали добровольно, от скудного жития. На московских площадях на столбах прибиты были писанные на жести грамоты о наборе охотников в прямое регулярное войско. Солдату обещали одиннадцать рублев в год, хлебные и кормовые запасы и винную порцию. Холопы, кабальная челядь, жившая впроголодь на многолюдных боярских дворах, поругавшись с домоправителем, а то и самому боярину кинув шапку под ноги, уходили в Преображенское. Туда ежедневно сгонялось до тысячи душ.

Люди иной раз до сумерек ожидали на морозе, покуда офицеры с крыльца не выкрикнут всех по именным спискам. Людей вели в дворцовые подклети. Усатые преображенцы сурово приказывали раздеться донага. Человек робел, разматывая онучи, оголяясь, – прикрыв горстью срам, – шел в палату. Между горящими свечами сидели в поярковых шляпах длинноволосые офицеры, как ястреба, глядели на вошедшего: «Имя? Прозвище? Какой год от роду?» А кто ты таков, – хоть беглый или вор, – не спрашивали. Меряли рост, задирали губы, приказывали показать срам. «Годен. В такой-то полк».

За дворцовым двором в снежные поля тянулись нововыстроенные солдатские слободы. Толпами годных разводили по избам. В них было тесно набито народу. При каждой – начальником – младший унтер-офицер с тростью. Новоприбывшим он говорил: «Слушать меня, как Бога, два раза повторять не стану, спущу шкуру. Я вам и Бог, и царь, и отец». Кормили сытно, но воли не давали – не то что в прежние времена в стрелецких полках. Солдатчина!.. Будили барабаном. Гнали натощак на истоптанное поле. Ставили в ряд по черте. Первое учили – разбирать руки: какая левая, какая правая. Иной мужик сроду и не задумывался – какие у него такие руки. Память вгоняли тростью. Появлялся офицер, по большей части не русский и часто – сполупьяну. Став перед рядом, пучил мутные глаза на армяки, полушубки, лапти, валеные бараньи шапки. Надув щеки, начинал орать по-иноземному. Требовал, чтобы понимали, замахивался тростью. От горя мало-помалу начинали понимать: «Марширен» – иди. «Хальт» – остановись. «Швейна» или «русиш швейна» – значит, ругает… После завтрака – опять на поле. Пообедали – в третий раз шагать с палками или мушкетами. Учили неразрывному строю, как в войсках у принца Савойского, ровному шагу, дружной стрельбе, натиску с примкнутыми багинетами. Виновных тут же перед строем, заголив штаны на снегу, секли без пощады.

Трудны были воинские артикулы: «Мушкет к заряду!» Помнить надо было по порядку: «Открой полку. Сыпь порох на полку. Закрой полку. Вынимай патрон. Скуси патрон. Клади в дуло. Вынь шонпол. Набивай мушкет. Взводи курки. Прикладывайся…» Стреляли плутонгами, – один ряд с колена заряжал, другой, стоя, давал огонь; стреляли нидерфалами, когда все ряды, кроме одного, поочередно падали ничком.

Военным обучением руководил цезарец – бригадир Адам Иванович Вейде. Ему, генералу Артамону Михайловичу Головину и князю Аниките Ивановичу Репнину указано было устроить три дивизии по девяти полков в каждой.

8

Поручик Алексей Бровкин набрал на Севере душ пятьсот годных в полки людей и сдал их – где воеводам, где ландратам (постарому – губным головам) – для отсылки в Москву. Теперь он шел дальше за Повенец, в лесную глушь. Там – рассказывали – по скитам таилось много беглых и праздных. Знающие люди отговаривали его забираться далеко:

«По скитам пошла молва, раскольники насторожились. Их много, а вас – десятеро на трех санях. Пропадете безвестно».

Народ в этом краю был суровый – охотники, лесовики. Жили в кондовых огромных избах, где под одною кровлей был и скотный двор и рига. Села звались погостами. От жилья до жилья – дни пути по лесному бездорожью. Алексей понимал, что затея трудная. Но без страха не прожить. А вот когда Петру Алексеевичу станешь докладывать, что-де добрался до Севера да забоялся, – взглянет он, как журавель, сверху вниз пожирающим взором, дернет плечом, – отвернется: это – страх, и – конец твоему счастью, хоть лоб расшиби. Алексей был молод, горяч, упрям. Во сне не забывал, как пришел когда-то в Москву с денежкой за щекой, – белый офицерский шарф выдрал у судьбы зубами.

В Повенце на базаре Алексей встретил промыслового человека Якима Кривопалова и взял его в проводники. Яким уже лет двадцать работал покрученником у купцов Ревякиных, – бил чернобурую лисицу, куницу, белку, в прежние времена бил и соболя, но соболь ныне извелся в этих местах. Мягкую рухлядь сдавал в Повенце приказчику и гулял, покуда не пропивался до шейного креста. Ревякинский приказчик снова снабжал его одеждой, пищалью и огненным припасом. В эту осень промысел был худой, по записи оказалось, что не только Якиму получить, но в две зимы не покрыть всего долгу. Он разругался, пропился. Алексей Бровкин поднял его у кабака на снегу, разбитого и голого. Яким оказался золотым человеком, лишь бы в санях под облучком – известно ему – лежал штоф с вином.

Яким бежал на коротких лыжах впереди саней, указывая дорогу. Леса были дивные и страшные. Сквозь стволы виднелись огромные каменные лбы, поросшие лесом. Выезжали на берег пустынного озера, – глазам было больно от снежной глади. Иногда слышался глухой шум падающей воды. Яким присаживался на отвод саней:

– Здесь отроду людей не считали. Есть такие лешьи места, – один я знаю, как пробраться. Но только народ здесь жестокий, взять его будет трудно.

На ночь сворачивали в зимовище или на починок, на берег речонки, где под снегом лежал поваленный лес, заготовленный к весенней гари. У покосившегося сруба распрягали лошадей. Солдаты рубили еловые ветки, втаскивали в избу. На земляном полу разводили огонь. Тихий дым валил из щели под крышей, поднимался над лесом в серое небо. Яким суетился, покуда не получал чарку водки. Успокоясь, присаживался на ветвях поближе к огню, – широкобородый, с большими губами, с большими дыхалами, глаза круглые, лесные: сам – чистый леший, – начинал рассказы:

– Понимаешь, везде был, Выгу всю излазил, в Выговской обители по неделям живал, знаю такие пустыни, куда одна тропа, и той идешь опасаясь. Не могу добиться, где старец Нектарий скрывается. Прячут, не говорят. Любому раскольнику заикнись о нем, – замолчит, и – хоть ты режь. А для вашего дела его полезно повидать: глядь, он и отпустил бы с вами сотни две молодцов… Ох, сила…

– Кто ж он у них, – спросил Алексей, – патриарх, что ли, вроде?

– Старец. Его протопоп Аввакум в Пустозерске перед казнью благословил… Лет двенадцать назад сжег он в Палеостровском монастыре тысячи две с половиной раскольников. Подошли они ночью по льду, выломали монастырские ворота, монахов, настоятеля посадили в подвал, разбили кладовые, – всех он накормил, напоил. Казну взяли. В церкви иконы все вымыли святой водой. Свечи зажгли и давай служить по-своему. Мужиков с ним было не так много, а баб этих, ребят!.. Из Повенца идет по льду воевода со стрельцами. «Сдавайтесь!» Дня три мужики грозили боем, но у стрельцов пушка. Натащили в церковь соломы, смолы, селитры и в ночь, как раз под Рождество, зажглись. Нектарий все-таки ушел оттуда и с ним некоторая часть мужиков. Года через три он сжег в Пудожеском погосте тысячи полторы душ. Совсем недавно около Вол-озера в лесах опять была гарь. Говорят – он. Нынче пошли слухи про войну, про солдатский набор, – быть скоро большой гари… Поверьте. Народ к нему так и валит.

На страницу:
35 из 60