Оскар Уайльд
Портрет Дориана Грея

Портрет Дориана Грея
Оскар Уайльд

Школьная библиотека (Детская литература)
Широко известный роман классика английской литературы.

Для Уайльда всякий человек погружен в реальный поток жизни, зависим от нее и меняется вместе с ней, совершая духовный и этический выбор и принимая ответственность за нее. Однако вот этой зависимости и ответственности и не хочет главный герой. Крушение, к которому приходит Дориан Грей, неотвратимо, как крушение человека, пытавшегося заменить реальность грезой и не оглядывающегося на общечеловеческие нормы.

Для старшего школьного возраста.

Оскар Уайльд

Портрет Дориана Грея

© Зверев А. Н., наследники, предисловие и комментарии, 1998

© Бурдыкина Н. Н., иллюстрации, 2015

© Оформление серии. ОАО «Издательство «Детская литература», 2015

* * *

Неспасающая красота

Оскар Уайльд прожил недолго, всего сорок шесть лет. Он умер в Париже в декабре 1900-го. С ним кончилось девятнадцатое столетие – и календарно, и по сути.

Уайльду выпало узнать славу, какая редко достается на долю писателя. Для современников он был больше чем эссеист, драматург и автор сказок. Он был фигурой, воплотившей в себе дух своего времени. Его обожали. Над ним посмеивались. Но больше всего о нем судачили и сплетничали. Длинный шлейф сплетен всегда тянулся за Уайльдом, начиная с тех дней, когда его звезда стояла в зените. И даже посмертно сплетня не оставила его в покое.

Стараниями врагов и жадной до пересудов черни имя Уайльда стало символом порочности. Обвинения ему предъявлялись тяжелые, едва ли не убийственные: растление несовершеннолетних, приверженность однополой любви. Она в Англии столетие назад считалась не только предосудительной и противоестественной, но и не меньше чем преступлением.

В 1895 году состоялся скандальный процесс, за которым последовало тюремное заключение – два с лишним года. Читая протоколы этого разбирательства, ясно видишь, что Уайльд дал достаточный повод для преследования, и все-таки оно было скорее подстроено, чем спровоцировано его реальной виной. Конечно, он был далеко не безгрешен. Но все же правы те немногие, кто сразу увидел, что писатель в этой истории, главным образом, жертва. Слишком откровенно издевался он над лицемерами, слишком категорично отстаивал безграничную свободу личности. И поэтому не мог не навлечь на себя ненависть всесильных ханжей.

Однако легенда о его аморализме успела пустить прочные корни. Перед этой легендой отступали, оказываясь беспомощными, и объективность и такт.

На парижском кладбище Пер-Лашез, по пути к могиле Эдит Пиаф, королевы французской песни, туристов непременно проводят мимо покрывшегося мхом камня. Группа останавливается, гид поясняет, что здесь обрел последнее успокоение нашумевший английский писатель, который возбуждал много пересудов своей беспутной жизнью и был предан суду, поскольку оскорблял правила нравственности. О том, что Уайльд написал, не упоминается ни словом. И незачем. Ведь публику интересует связанный с Уайльдом скандал, а не его искусство.

Жужжат магнитофоны, стрекочут кинокамеры. Легко вообразить, как, вернувшись домой, эти туристы будут слово в слово повторять рассказ экскурсовода и демонстрировать слайды. Не пытайтесь переломить эту изустно создаваемую и поддерживаемую репутацию – напрасный труд. «Оскар Уайльд? А, это тот англичанин, который соблазнял мальчиков из хороших семей».

Да никого он не соблазнял, помилуйте! И можно ли так бесцеремонно вторгаться в интимные подробности жизни человека, который себя не защитит, потому что его давно нет на свете? И разве это нравственно – не разобравшись в отшумевшей драме, даже не почувствовав, что была настоящая драма, навешивать грязные ярлыки?

А в основном этим и занимались писавшие об Уайльде мемуаристы, затем – толкователи и исследователи. Жаль, что среди них нашлись люди, чей престиж заслуженно высок. Например, Альбер Камю. Это замечательный французский философ и романист XX века, лауреат Нобелевской премии. Никто не упрекнет его в узости взглядов и понятий. И тем не менее его эссе, посвященное Уайльду, полно слов, которые скорее подошли бы для прокурорской речи.

На взгляд Камю, ничто не извиняет мимолетно прославившегося фланера, модника и себялюбца, каким был Уайльд. А до чего наивна, до чего смешна его вера, будто, дразня обывателей подчеркнутыми странностями своего поведения, он сумеет поколебать пошлые предрассудки и сокрушит окаменевшие устои.

Что до странностей, то Уайльд и в самом деле всех к ним приучил. Он был необычен во всем. Сразу привлекал внимание, появляясь на улицах, – изысканная небрежность костюма, цветок в петлице, перстень со скарабеем – древние египтяне считали этого жука воплощением солнечного божества. Обожал писатель и парадоксы. Таможеннику, потребовавшему заполнить декларацию, когда он приехал в Нью-Йорк, Уайльд сообщил: «Мне нечего туда внести, кроме своего гения». Пресерьезно просил владельца цветочной лавки убрать с витрины примулы, потому что они утомились на солнце. Уверял, что совершенно не ценит свои произведения, хотя в них тщательно продумана и отделана каждая строка, и что больше всего на свете хотел бы разучиться думать, сделаться чистым язычником, жить, как подсказывает природа, и не прислушиваться к велениям интеллекта.

И в творчестве он был точно таким же. Ему доставляло наслаждение, дразня простодушных, вновь и вновь доказывать, что искусство – подобие красивой игрушки: не надо требовать от него уроков мудрости и моральных поучений. Всеми силами он старался показать, что на его страницах серьезность и не ночевала, пусть от него не ждут ничего, кроме остроумия, изобретательности, умения обманывать тех, кто сверх меры поклоняется здравому смыслу. Фантазия, импровизация всегда ценились им выше, чем навык и точный расчет. Недаром Уайльд спел настоящий гимн во славу выдумки в эссе, озаглавленном «Упадок лжи». В нем доказывается, что для настоящего художника ложь намного увлекательнее, чем скучная забота о безупречной правдивости.

Но правда ли все это было только игрой, да еще, как подозревал Камю, с сильной примесью кокетства? Об этом спорят все пишущие об Уайльде и сегодня, хотя прошло более ста лет после его смерти. И у каждого находятся убедительные аргументы, потому что Уайльд был личностью необыкновенно сложной, может быть, даже уникальной личностью. В нем уживались качества, обычно плохо сочетающиеся одно с другим: блеск изощренного ума и доверчивость, за которую пришлось дорого расплачиваться; жажда непременно казаться оригинальным и детская незамутненность восприятия мира; насмешливость, подчас высокомерие, оттененное снобизмом, – и ранимая душа романтика, всегда ощущающего себя чужим среди будничности. Чувствовал себя так, словно лишь по нелепой ошибке ему выпало родиться и жить в свой уныло-расчетливый век.

Собственную чуждость окружающему Уайльд начал распознавать очень рано. Еще подростком.

Он вырос в Дублине и никогда не отрекался от своих ирландских корней. Но привязанности к родному гнезду не было. Атмосфера неблагополучия царила под крышей его дома. Тяготили натянутые отношения между родителями и деспотизм отца. Как врач, сэр Уильям стал европейской знаменитостью, он отличался широтой интересов, но характером обладал нелегким – раздражительным и нетерпимым.

Хотя на общем фоне отец, конечно, выделялся. Фон был тусклым. Оскара Уайльда всегда отталкивала душевная загрубелость и черствость тех, с кем приходилось соприкасаться день за днем. Особенно сверстников.

С ними мальчик просто не находил общих интересов. И они тоже считали, что он странный. Никто не видел его лазающим по деревьям или играющим в регби. Он никогда не дрался, не выносил грубоватых шуточек и отходил в сторону, когда школьные товарищи взахлеб пересказывали друг другу забавные, а то и жестокие истории, вычитанные в приключенческих книжках. Сам он предпочитал чтение трагедий Эсхила, причем в оригинале, по-гречески.

Так продолжалось и в Оксфорде, самом престижном английском университете. Рядом с однокурсниками Оскар казался пришельцем из другой эпохи. Отрешенный взгляд, старинный том под мышкой, франтоватый цилиндр. Комната, уставленная китайским фарфором. Пока юные оксфордцы пропадают на скачках и часами просиживают в пивных, Уайльд обходит лавки антикваров.

Учился он скверно, выручали лишь блестящие способности. Лекции его не интересовали. Кроме тех, когда читали об искусстве, причем без сухомятки ученых терминов и без педантства, считавшегося приметой высокого академического стиля.

О чем он думал, слушая блестящих оксфордских профессоров той поры, среди которых был Джон Рескин, выдающийся искусствовед и писатель? Наверное, о том, что прав Рескин, убеждающий своих студентов: смотрите, как уродлива нынешняя жизнь, порабощенная вульгарностью и практицизмом, чувствуете, как угнетают эти коптящие фабричные трубы, эти пропахшие дымами улицы городов-муравейников, где у людей притупившийся, тусклый взгляд, пустые головы и дряблые мускулы. Смысл жизни, ее высшая цель – хранить и умножать красоту, но современная цивилизация позабыла об этом, поклоняясь ложным богам. Вернется ли утраченная способность не на словах ценить все истинно прекрасное, дорожа богатством и тонкостью впечатлений, которые приносит каждый миг бытия?

Эти слова падали не на бесплодную почву. Вера в благодеяния прогресса и цивилизации, какой ее описывал Рескин, была расшатана, хотя еще далеко не подорвана. Бескрылая логичность переставала увлекать. Не каждый теперь без колебаний повторил бы, что мир подчиняется разумным законам и надо их неутомимо совершенствовать, чтобы в итоге все осознали себя счастливыми. Искать убедительные объяснения всему на свете, оставаясь оптимистами, что бы ни происходило вокруг, – такая позиция начинала восприниматься как несколько старомодная.

В цене было другое – умение видеть и чувствовать жизнь в ее прихотливых, бесконечно изменчивых оттенках, изысканность и полнота восприятия. Искусство, этот «памятник мгновенью», как сказал о нем один из старших современников Уайльда, должно было учить не житейской мудрости, а точности зрения и полноте восприятия. Оно становилось единственным прибежищем от пошлости и скуки, от самонадеянности поборников тоскливой обезличенности, считавшейся синонимом совершенства, от плоского жизнелюбия преуспевших дельцов. Оно призвано было воспитывать вкус и тем самым – образ мысли, а значит, образ жизни.

Начина лась эпоха, которую назовут не слишком удачно выбранным словом «декаданс». Его буквальный смысл – «упадок», и при сопоставлении с трезвым здравомыслием, уверенностью в своих силах и в будущем, которое не внушало ни малейшей тревоги тем, чья жизнь пришлась на середину девятнадцатого столетия, это и правда был упадок. Хотя вернее было бы сказать по-другому: отказ от таких верований или, по меньшей мере, сомнение в них. Попытка найти другую жизненную ориентацию.

Конечно, эту попытку очень многие в тогдашнем обществе не приняли. Говорили, что за ней не стоит ничего, кроме самолюбования и безответственности. Посыпались упреки в притворстве. Слова о безволии, о неумении и нежелании отыскать достойное жизненное назначение, об опустошенности души и слабости моральных принципов были еще не самыми резкими из обвинений. А главное, не убывала убежденность, что все это только прихоть моды, недолгое поветрие.

Но оказалось, что начинается трудный и болезненный пересмотр представлений не об одном лишь искусстве, а о ценностях человеческой жизни – истинных и мнимых. Что зарождается новый взгляд на мир и на призвание человека. «Вкусить всех плодов, произрастающих в саду планеты» – так об этом скажет Уайльд. Пожалуй, чуточку слишком красиво. И все-таки очень выразительно, если за его сентенцией мы ощутим суть всего нового умонастроения.

Уайльд считался олицетворением декаданса. Это сильное упрощение: многое он действительно перенял, многое и отверг – был драматический сюжет, а иначе не появился бы «Портрет Дориана Грея», его самая знаменитая книга. Но понять Уайльда, не зная тех веяний, какими ознаменовалась его эпоха, и впрямь сложно. Он был истинным героем своего времени. Жил его надеждами. Разделял его иллюзии. И, не обращая внимания на нападки и насмешки, упорно проповедовал свою фанатичную веру в красоту, которая спасет людей, если они научатся доверять ей одной.

Для него самого это никогда не были только слова.

После университета он поселился в Лондоне и начал сочинять – разумеется, стихи. Тоненькая книжка появилась в 1881 году. Родился писатель.

Стихи Уайльда, сверх меры отточенные, а оттого кажущиеся неживыми, ценят лишь самые преданные почитатели. Гораздо более известны его стихотворения в прозе. Этот цикл открывается стихотворением «Художник». В нем высказаны заветные мысли Уайльда о спасительной миссии искусства. Все эфемерно, кроме этой «радости, пребывающей одно мгновенье», и нет в мире божества, помимо красоты. Никто не относился к подобным мыслям настолько серьезно, как Уайльд, хотя самого его красота не спасла. Да и вряд ли кого-нибудь могла бы спасти, если говорить не об отвлеченных идеалах, а о реальной жизни.

Однако этого Уайльд не хотел и долгое время не мог признать. Чудо красоты внушало ему священный трепет, и он слагал гимны прекрасному, взирая на художника как на мага, чья власть беспредельна. Художник был для него существом избранным, ответственным только перед своим искусством и талантом, но уж никак не перед моралью, которая чаще всего сводится лишь к назиданиям пошляков; не перед добродетелью, убивающей фантазию и свободу; не перед логикой, оказывающейся простым набором банальностей.

Художник творит красоту, и лишь ее веления для него обязательны. Потому что она одна заключает в себе истину. И не позволяет миру окончательно одряхлеть.

Расплывчатые, порой явно запальчивые высказывания, однако они никогда не превращались под пером Уайльда в пустую декламацию. Он придавал очень серьезное значение своим теориям и наслаждался тем шоковым действием, которое они обычно производили. Его слава юного циника опережала литературную известность, побуждая воспринимать все написанное Уайльдом как дерзкое покушение на моральные устои. А он без труда парировал такую критику, устами одного своего героя заявив, что «сделаться образцом добродетельности проще простого, если принять вульгарное представление о том, что есть добро. Всего-то и нужно проникнуться жалким страхом, позабыть о воображении и о мысли…».

Ему самому подобные страхи остались неведомыми. Воспевая красоту, он и свою повседневную жизнь старался превратить в служение ей – без оглядки на пересуды, все более злобные год от года. Свою длинную и узкую комнату на Стрэнде, с видом на Темзу, Уайльд украсил развешанными по стенам карандашными портретами известных актеров той поры – их автографы для сохранности были покрыты лаком. На полках непременно красовалось несколько забавных вещиц вперемежку с изящно оформленными томиками французской поэзии и комплектами журналов по новому искусству. Свежие розы в кувшинах венецианского стекла, сигаретница из яшмы, недописанная рукопись на столе… Жизненный стиль, в котором продумана каждая мелочь и все подчинено одной цели: насколько возможно наполнить будничность поэзией. Той, что, по словам Уайльда, «сродни магическому кристаллу, потому что делает жизнь более прекрасной и менее реальной».

Недоумения и возмущения здравомыслящих его только подзадоривают. Не им ли сказано, что «снисходительность публики достойна удивления… она все готова простить, кроме таланта». И ведь он самым искренним образом убежден, что художник не может считаться с представлениями рядовых людей, что его жизнь должна сотворяться по законам искусства, как и жизнь каждого современно мыслящего человека.

Этих современно мыслящих молодых людей вскоре стали называть денди. Слово было не новым, оно вошло в обиход еще лет за десять до того, как Уайльд появился на свет. Был полузабытый теперь французский прозаик Барбе д’Оревильи, который в 1845 году напечатал очерк об опустившемся аристократе-англичанине, – свое падение этот человек обратил в некий вызов обществу, бравируя собственной независимостью от господствующих понятий и вкусов. Очерк назывался «О дендизме». Жизнь Уайльда стали воспринимать как продолжение описанной в нем истории.

И не без причины. Он тоже не чужд был бравады: с нескрываемым вызовом отверг все то, что считалось свидетельством трезвого ума вкупе с хорошим тоном, объявил своим долгом по любому поводу «не соглашаться с тремя англичанами из четырех». Он дразнил мещан, стараясь их задеть как можно чувствительнее. Его привычки и поступки часто выглядели осознанно экстравагантными, то смеша, то раздражая лондонский бомонд. Лишь очень немногие увидели за этими странностями позицию и убеждение, которые требовали самозабвенной преданности своей главной идее, сколь бы необычными ни оказывались формы, обретенные этой идеей на практике.

Самое грустное в том, что на практике она предоставляла основания для упреков в позерстве, даже для более серьезных – в том, что приверженные такой идее всего лишь комедианты. Они изо всех сил стараются продемонстрировать презрение к толпе и не признают никаких норм и обязательств. Уайльд уподоблял публику чудовищу, впавшему в ярость из-за того, что в его книгах она, как в зеркале, увидела собственный уродливый облик. Но это была заведомо проигранная полемика. Дендизм – это ведь, строго говоря, не философия и даже не позиция, а скорее просто эмоции и настроения, и поэтому ему не дано предложить собственный ответ на серьезные вопросы жизни. А Уайльд отдал дендизму слишком очевидную дань.

Зато он раньше очень многих понял: дендизм непременно скрывает в себе что-то холодное и худосочное, выдавая манерность даже там, где поначалу можно было распознать живое чувство. Для Уайльда не осталось тайной, как далеко может завести соблазн независимости от господствующих взглядов, став главным душевным побуждением. Вокруг него были люди, откровенно похвалявшиеся своей опустошенностью, анемией и безразличием ко всему, за исключением искусства. Этому настроению он сам одно время поддался едва ли не безоглядно. И конечно, вспоминал самого себя, взявшись за «Портрет Дориана Грея», где оно описано с исчерпывающей полнотой.