Полная версия
Потерянный во времени. И другие истории
Лаосцы устраивают мотоциклетные гонки на обнажившемся дне своей великой реки. Мы нашли пустую беседку. Сидя в беседке над рекой, положив руки на перила и оперев о них подбородки, смотрели на фигурки мотокентавров. Они срывались с места и неслись, обгоняя друг друга. Истовый рёв моторов висел в воздухе. В паузах между заездами был слышен звон гитар. Невидимые в зелени, в беседках сидели влюблённые пары и пели старинные песни. В голосах поющих грусть. День всё длился – долгий лаосский день. Вдруг день погас. Нервная дрожь пробила меня. И тут же по всему небосводу высыпали звёзды. В темноте еле слышно шелестел Меконг. На том берегу, за деревьями, в Таиланде зажглись неоновые фонари. Секунда глубокой, полной тишины – и глухой рёв прошёл по земле под нашими ногами, и в небо, оставляя за собой оранжевые расплывающиеся хвосты, помчались сотни ракет. Они вихляли, срывались, обгоняли друг друга. Добежав до высшей точки высоко на небосводе, над нашими закинутыми головами, ракеты взрывались, раскидывали красные искры и потом медленно и лениво опадали в реку струями тяжёлого багрового огня… И мы, держась за руки, долго смотрели на это.
Во мне зрела безумная идея бросить всё и остаться здесь. В самом воздухе этого города, этой маленькой страны разлит покой, и самоуглубление написано на лицах прохожих… Но в тот раз я ей ничего не сказал.
В другой раз вечером мы просто долго гуляли по пляжу Меконга. Навстречу нам шли два пожилых человека, он и она, супружеская пара, французы. Он был высокий, худой, седовласый, в очках с толстыми стёклами, похожий на Дон Кихота. Знаете, у близоруких людей почему-то всегда очень добрые глаза. Я уже встречался с ним на рынке по утрам, и мы здоровались. Не знаю, что его приводило на рынок. Вряд ли он был бескорыстный любитель утреннего супа, вроде меня; скорее, он делал какие-то не вполне законные дела с наркотиками или с оружием, в компании с одноруким австралийцем… Его жена была тоже высока ростом, крашеная блондинка с красивым холёным лицом, с серо-зелёными глазами, знаете, такой провинциальный вариант Катрин Денёв… Я знал, что у них магазинчик в городе. Да, конечно, они торговали какой-нибудь мутью, немецкими наборами вилок из нержавейки или японскими телевизорами, собранными на Тайване – но я был уверен, что их удерживает здесь не коммерция, а что-то другое. Они остались в Лаосе, после того как французы ушли. Остались навсегда. Глядя в их спокойные лица, я испытывал чувство глубокого и радостного почтения к их мужеству. Кивок, которым меня одарил пожилой француз, как удар меча по плечу, возводил меня в ранг сторожила. Я помню, сказал Ире:
– Живут тут уже лет тридцать, на окраине мира… Что-то приятное в них есть, да?
– Да, очень… Как вы думаете, если мы будем каждый вечер с ними здороваться, они пригласят нас в гости?, – сказала она вдруг с каким-то детским, удивившим меня любопытством.
– Раньше у вас кончится практика… Вы могли бы здесь жить?
– Как это?
– Ну, остаться здесь. Жить здесь. Навсегда остаться.
– А чем зарабатывать?, – деловито спросила она, сразу переводя разговор из плоскости аморфных мечтаний, которые так свойственны мне, в плоскость практическую, которая всегда меня пугала. Но у меня уже были планы.
– Я бы торговал антиквариатом. Знаете, оказывается, я всю жизнь мечтал иметь антикварную лавку на Меконге. Я это недавно понял. Может такое быть?, – спросил я этого усыпанного веснушками ребёнка, ища у него опору в сомнениях.
– Может! – сказала она щедро.
– Но почему же я тогда родился в Москве? Зачем? Отчего не здесь?, – посыпались из меня вопросы. Десятки вопросов. Я никогда ничего не знал о себе.
– А вы не волнуйтесь! – успокоил меня воробушек. – Мне кажется, это всё просто. Нас слишком много, за всеми не уследишь. Да, Он не может же уследить за каждым зёрнышком, какое куда упадёт.., – сказала она убеждённо. – Он нас высевает, а мы мигрируем.., – нарочито-детским, наивным языком объясняла она. – Не бойтесь, в этом греха нет, это придумали люди, ну не может же Он в самом деле всерьёз следить за тем, кто куда подался…
Я никогда раньше не говорил с ней на такие темы, не рассказывал о голосе, произнёсшем Овощ Господа Бога, и меня поразило совпадение терминологии.
– Так что? Вы думаете…
Я был слаб и ничтожен, как тряпка.
Она задумалась. Потом сказала разумно:
– Мы не можем остаться здесь. Нас выдадут. Вот если бы мы бежали в Таиланд… А какой у нас был бы магазинчик?, – тут же спросила она с таким живым интересом, как будто покупка его уже стояла в повестке дня. – Я бы хотела торговать цветами. Слушайте, а как это делается?
Мне стало не по себе. Стало страшно. Напоминаю, я был мальчик из хорошей, начальственной семьи, где такие разговоры даже вести боялись. А я почувствовал, что разговор вдруг соскользнул на опасные рельсы с уклоном… И если сделать одно неосторожное движение, то можно полететь, наращивая ход, так, что уже не остановишься… И весь хлам о будущем, о карьере, о родителях, о жене в Москве задребезжал у меня в голосе… Я посмотрел на неё, на её тонкий спокойный профиль, на нос, усыпанный веснушками. Что таится за гладким лбом с двумя завитками по бокам? Кто она? Провокатор из ГБ, вылавливающий склонных к побегу сотрудников советских колоний, наивная девушка-студентка, искушённая шлюха? Что я должен делать? Хватать её в объятия, признаваться в любви, тащить её немедленно в постель, переспать с ней и бросить, бежать с ней в Таиланд и связать с ней всю мою жизнь? Я не знал, понимаете, и спросить было некого!
Вот так. Я не мог отличить невинность от искушённости, провокацию от единственного в жизни шанса. Понимаете, я прочёл к тому времени уйму книг, сотни три романов самых лучших писателей, весь психоанализ, Фрейда, Юнга, но стоило мне столкнуться с самой обыкновенной девушкой, к тому же младше меня, как я ощутил полное бессилие понять, что она на самом деле думает.
К тому же она очень нравилась мне. Бессмысленно описывать чем. Просто нравилась. Это не придавало стройности моим мыслям.
– Переправиться просто, – сказал я, по инерции продолжая играть роль короля. – Вот этот парень мог бы помочь нам переправиться, – я кивнул на дальний берег Меконга, на невидимое шоссе и на две вереницы фонарей. И засмеялся весёлым фальшивым смехом, готовя себе алиби, доказывая ей на всякий случай, что всё это у нас с ней такая игра, шутка. Понимаете, я подстраховывался. Вот если бы я не подстраховывался, если бы я играл честно, как она, то я бы выиграл, но дело в том, что меня с детства учили – осторожности…
Пограничник из своей будочки провожал нас взглядом. Я понимал его мысли без слов, как это бывает между соотечественниками, живущими в одной жизни. Он торчал в своей будочке якобы для того, чтобы воспрепятствовать контрабанде из Таиланда. Но по ночам он помогал выгружать ящики из лодки и получал за это небольшую прибавку к своему небольшому жалованию. Переправиться в Таиланд было действительно пустяшным делом.
Да, я шутил, валял дурака. Я прятался в иронии, в ёрничестве и очень мерзко чувствовал себя. Мы медленно шли по берегу. Вот если бы она тогда сказала бы мне: «Давай убежим!» – бежал бы я? Способен ли я был бежать с девушкой, которую любил, на другой берег Меконга, в другую, необыкновенную жизнь, в удивительные места, к храмам и джунглям, способен ли был прожить жизнь в Таиланде, торгуя антиквариатом? Возможно, если бы она сказала: «Давай!», я бы согласился; я бы рывком вырвал себя из моей всегдашней иронической болтовни, от которой меня тошнит, я бы… если бы… ничего невозможного в этом не было… не очень-то широкая река… вот тогда я перешёл бы в компанию героев и авантюристов, жизнь которых наполнена самыми невероятными приключениями!, – сказал он с усмешкой. – Но ничего этого, как вы понимаете, не случилось. Я испугался. И я знаю, что она поняла, что я испугался.
Возникла пауза. Снова на лицо его наползла тень.
– А ведь всё могло повернуться так, что Флеминг с меня написал бы свой очередной роман, – сказал он, как всегда, с иронией, но лицо его скривилось в тоскливой гримасе. – О Господи, если б вы знали, как мне не хватает всего этого, как я иногда тоскую по утерянному Лаосу! Ну ладно, эти детали мы пропустим, – сухо прервал он сам себя. – Продолжаю. Хотя что же тут продолжать?
Вы знаете, я никогда в жизни не встречал таких женщин, – вдруг сказал он с необычной для него горячностью и сделал лёгкий жест рукой, как будто отбрасывал что-то внешней стороной кисти. – Никогда. Я хочу, чтобы вы это поняли. Никогда. Она была другая. Эти веснушки, эти широкие плечи… Знаете, в ней был покой, от природы данный покой, который и есть гармония. Она, конечно, не была никаким агентом КГБ, это меня научили во всех видеть агентов КГБ… В ней не было той суеты, которой так много во мне и которую я пытаюсь смирить философией. А она была мудра без философии. Ребёнок. Мне было с ней легко. После наших прогулок мы возвращались домой и до трёх часов ночи сидели у меня на балконе. Ну, не хочется заканчивать так печально, на ноте собственного ничтожества. Вы понимаете, она восприняла этот разговор всерьёз, она была готова и на ночной побег, и на магазинчик в Таиланде, и на то, чтобы провести всю свою жизнь со мной… и поняла, что я боюсь. Когда поняла, всё как-то умерло между нами, сдуло, как проколотый воздушный шарик.
Вы понимаете, люди рождаются для разного, и чаще всего не для того, для чего их воспитывают семья и школа. Она была рождена быть весёлой без причины, радостно-удивлённой по любому поводу. Давайте, я ещё расскажу вам о ней. Как все члены советской колонии в Лаосе, она скупала часы. Их собирали в тесных дощатых цехах Гонконга, на берегу грязного моря, и всеми возможными и невозможными путями развозили по Азии. Советские вывозили часы в Союз, там перепродавали. И мне, и ей это было противно. И всё-таки мы тоже покупали часы. Однажды, придя с рынка, мы вместе с ней ходили на рынок, она уселась на диван и, глядя на своё тонкое запястье, украшенное тремя разноцветными циферблатами, показывавшими три разных времени, выдала фразу, искупавшую позор нашей мелкой корысти: «Часы как кошка, гуляющая сама по себе. Сами пьют, сами мяучат, сами спят и сами идут, куда хотят…»
Да, она был философ-ребёнок, и иногда я умирал со смеха, видя, какое обиженное недоумение выражается на её бледном веснушчатом лице московского подростка. Однажды на рынке мы остановились у витрины лавки, в которой не было ничего, кроме корня в проволочной шапке. Корень покоился на бархатной подушке. Хозяин лавки стоял в двери и глядел на нас.
– Что это?, – спросила Ира, оборачиваясь к лаосцу. Лаосец был в голубой шелковой рубашке навыпуск, с широкими рукавами, в так называемой «фомвихановке». У него было гладкое коричневое лицо человека, которому может быть тридцать, а может быть семьдесят.
– А ничего, – ответил лаосец.
– А зачем это?
– А низачем.
– А сколько это стоит?, – продолжала допытываться она и даже наморщила лобик и напряжённо посмотрела на меня, ища помощи.
– А сто долларов, – сказал лаосец с той сухостью, которая намекала на то, что и удивление на лице, и настойчивые расспросы неприличны, когда речь идёт о столь самоочевидном предмете, как корень в проволочной шапке…
Вот так. Как мы с ней потом смеялись, вспоминая этот диалог! Вы понимаете?
Я кивнул.
– Кусочки. Камешки. Детальки без сюжета, – сказал он. – Сюжет в жизни, понимаете ли, даруется только героям, а нам, овощам, остаётся только гадать, когда нас, знаете, срежут под корень, соберут с грядки. Вообщем, я оказался недостоин своей свободы, упустил шанс. Проворонил!
Мы рассмеялись оба, сдержанно, как знатоки и ценители.
– Вот так. Второй час, – сказал он, взглянув на часы. – Вот и скоротали время до обеда.
Теперь мы сидели с ним напротив друг друга за столиком в буфете. В этот учрежденческий буфет сходился обедать высший свет тех полутора десятков контор, что были расположены в здании. Кто попроще ходил в столовую. Высший свет в основном состоял из дам, и все они были полными, как на подбор. Они входили в буфет, покачиваясь на высоких каблуках, громко разговаривая, по-хозяйски оглядывая прилавок. Их трапезы были обильны, хотя они беспрерывно говорили о диетах и калориях. Они уставляли столы перед собой тарелками с салатами, с сосисками, с яичницами, стаканами сока, чашечками кофе, блюдцами, на которых пышно громоздились ром-бабы… Плотный, жужжащий рой голосов висел в маленьком буфете.
Мы говорили вполголоса, как заговорщики. Перед ним стояла тарелка с двумя сосисками и зелёным горошком, передо мной чашка кофе. В обыденности этих сосисок и вечного зелёного горошка из консервной банки было что-то ужасное. Даже трагическое. Но это была моя мысль, он её, судя по аппетиту, с которым ел сосиску, не разделял. Он сладострастно намазал сосиску горчицей – в обилии горчицы, пожалуй, тонкий психолог мог бы угадать страсть к острым приключениям или тягу к самоубийству… Он продолжал, снова вернувшись к своему всегдашнему состоянию равнодушия и спокойной иронии:
– Девушки уехали, обе, практика у них кончилась, и я ощутил такую, знаете, пус-то-ту… Лицо его болезненно скривилось. – Пус-то-ту-у-у… И тут меня вызвал к себе консул.
Не знаю, стоит ли дальше рассказывать, – он насадил на вилку кусок сосиски и отправил его в рот. – История моего несостоявшегося побега кончилась. Продолжается история моих мучений. Её я могу длить вечно, не думаю, что вам это интересно, ладно, ограничимся, знаете, временем, необходимым мне для поглощения вот этих сосисок, а вам на то, чтобы управиться с вашим кофе…
Консул был злым духом советской колонии. Понимаете, посол витал в высоких сферах, советник по контролю был рассеян и безразличен. А консул проявлял живой интерес к жизни сограждан. По должности. Когда он на своём пятиметровом серебристом «Бьюике» подъезжал к «советскому дому», там начиналась паника, такая, как будто в машине сидел Фредди Крюгер. Вокруг дома в высокой траве проложены асфальтированные дорожки, дети носились по ним на велосипедах и иногда видели выползшую на асфальт змею, но они не боялись змей. Они боялись консула. Завидев его «Бьюик», они неслись домой и прятались. Всё замирало. Люди выключали радио, прекращали разговаривать по телефону, переставали сверлить дрелью стену или забивать молотком гвоздь, они замирали, как мыши, прислушиваясь в ужасе, у какой двери он остановится. А консул – молодой человек спортивного телосложения, в белой рубашке, с приспущенным узлом галстука, радушный, приветливый, улыбаясь, медленно запирал машину и в гробовой тишине поднимался по лестнице. Мне кажется, ему нравился страх, который он внушал. Его визит чаще всего означал неприятности и близкую отсылку на родину.
Я ждал разговора с ним во дворе посольства. Там был заросший ряской бассейн. Я стоял на его краю и глядел в тёмную неподвижную воду. Солнце поднялось, начало припекать. Я отошёл в тень и понял, что уже осень. Времена года в Лаосе меняются с непостижимой резкостью. Листья облетают в одночасье. Листопада как процесса в Лаосе нет. Я стоял в тени и завороженно смотрел, как в трёх метрах от меня в сияющем воздухе вращается маленький красный лист, по форме похожий на сердце. Потом вдруг – луч солнца упал под новым углом – чудо исчезло: узко и длинно блеснула серебристая паутинка… «Вас просят!» – крикнула секретарша.
Всё это напоминало дурной фильм ужасов. Монстр избрал своим местопребыванием подземелье. Я сошёл по лестнице и очутился в огромном зале. Стены отделаны черным мрамором. У светильников красные абажуры. На стене африканские маски. В дальнем конце зала за столом сидел консул и что-то писал. Он не поднял головы. Я пошёл к его столу, как-то само собой ожидая, что в углах его рта сверкнут два окровавленных кривых клыка. И он расхохочется смехом, от которого кровь стынет в жилах. Но когда он всё-таки поднял голову, клыков не оказалось. Молодой человек, ненамного старше меня, наверняка с чувством юмора, наверняка играющий в теннис, с улыбкой кивнул мне на стул и, разминая спину, откинулся назад, сладко потянулся всем своим спортивным, здоровым, полноценным телом.
– Вы, конечно, догадываетесь, почему я вас вызвал?, – улыбаясь, спросил он.
– Нет.
– Нет?, – он удивился. – А вы подумайте! Он ещё шире улыбнулся.
– Не знаю.
– А должны знать!
– А не знаю.
Улыбка не исчезла, но сделалась напряжённой.
– Что, правда не знаете?
– Я же уже сказал…
– Хорошо, – он рывком перебросил тело в новое положение, сел за своим столом с прямой спиной, всей позой показывая, что теперь у нас будет официальный разговор. – На вас поступил сигнал.
– Сигнал?
– Ну да, сигнал, – для него эта терминология была привычнее привычного. К нему всё время поступали сигналы. – Вас это удивляет?
Я пожал плечами и буркнул что-то невнятное. Я чувствовал, что у меня потеют ладони, что он затягивает меня в свою сеть, что на меня снова наваливается что-то коричневое, бесформенное, унылое, от чего мозг погружается в спячку… И уже в то мгновенье я, понимаете, понял, с какой-то обессиливающей ясностью, что уже упустил свой шанс, что теперь уже всё поздно и впереди не будет ничего, кроме тягомотины. Время для меня кончилось, началось опять нечто безвременное, безсобытийное, тупое, как коровья жвачка.
– Теперь понимаете?
– Что понимаю?, – трепыхнулся я.
– Вам лучше не валять дурака, а поговорить со мной. По душам. Вы что, думаете, я не человек, а?, – в его голосе прозвучала обиженная нотка. Он снова давал мне шанс. Влажная улыбка, блеск в глазах, намёк, кивок. – Я не прав? Слушайте, да что вы, ей богу, ну делов-то, эта девушка. Да они на практику сюда за этим и ездят!
Он рассмеялся. Я с ним не смеялся.
Он хотел, чтобы я рассказал сам. Чтобы выдал ему её. Чтобы я ему рассказал о том, где, да как, и как она мне показалась. Ну, в постели. Ну, студенточка. Чтобы мы поговорили как два мужика, чтобы я сам свёл всю эту историю к обычному свинству: ну, значит, пошли мы с ней… ну, я, значит, её… И чтобы он мог, встречая меня, многозначительно подмигивать и наслаждаться моим смущением, моей паникой, паникой женатого.
– Не знаю, о чём вы.
– Ну, ну… Упёрся человек, да? Я и не знал, что вы такой упрямый, – весело заговорил он со мной, как с ребёнком. – Ну, что же мы будем делать? Вы понимаете, что я не хочу копаться в вашем грязном белье? Нет у меня такого желания!
В голосе его теперь был праведный гнев. И обида. И веселье.
Он не хотел конфликта. Не видел причины для конфликта. Обычная ситуация, аморалка, обычная для него работа. Немного замарать человека, ну, и оставить, конечно, пусть работает.
Я пожал плечами. Я не спал с ней, у нас ничего не было, но говорить с ним об этом я не мог.
– Вы ничего не хотите сделать, чтобы себе помочь – сказал он. – А положение ваше серьёзнее, чем вам кажется. Он говорил, заставляя себя быть серьёзным, преодолевая собственную игривую весёлость, и было видно, что ему всё это моё упорство, Дон-Кихотство представляется очень смешным… – Послушайте, я совершенно не испытываю желания устраивать вам неприятности, но я же вам сказал, был сигнал. Я обязан реагировать! Вы обвиняетесь в нарушении правил поведения советских граждан заграницей.
– Я не нарушал, – сказал я, мучительно глядя в пол.
– Вам придётся написать объяснительную по поводу ваших нарушений.
– Я ничего писать не буду.
Он пододвинул ко мне через стол белый лист бумаги.
Я сомнамбулически, как во сне, зеркально повторил его жест, подвинул лист назад к нему.
В огромном зале воцарилось молчание. Некоторое время он рассматривал меня через стол, в упор. Я сидел на стуле, сгорбившись и потупившись. Все его попытки вытолкнуть ситуацию из того иррационального болота, в которое я её загонял, потерпели крах. Я чувствовал себя под его взглядом мелким, напакостившим зверьком… И мне было всё равно.
– Значит, не будете писать?
– Нет, – просипел я пересохшим горлом, чувствуя, как по бокам течёт липкий пот, пот страха. – Подвиньте мне мой кофе, пожалуйста. Спасибо, так. Собственно, уверяю вас ещё раз, я уже всё рассказал. Он засмеялся. – История рассады, дерзнувшей подумать о побеге… Овощ Господа Бога попытался стать героем.
– Да, но всё-таки должен быть конец, – сказал я.
– Конец, длящийся уже лет десять, сидит перед вами. Они вытолкнули меня назад, в неизменность, вот и всё, – сказал он с изящной улыбкой человека, любящего парадоксы. – Ну хорошо, вот настоящий конец. Последняя серия, после которой мне уже нечего будет сказать. Возможно, лишняя. Слушайте.
Он наслаждался своим мастерством рассказчика.
Через два дня я уже был в трёхстах километрах от Вьентьяна, в городе Фонгсали. Это крошечный городок в лаосских джунглях. Консул начал действовать: я был направлен туда в срочную командировку переводчиком при трёх инженерах, приехавших в Лаос из Ленинградской лесотехнической академии. Это была маленькая ссылка, за которой должна была последовать другая, окончательная…
Рядом с городком советские специалисты построили для друзей-лаосцев лесопилку, крупнейшую в мире (или в Азии? Забыл). Но было два обстоятельства, помешавших ей перепилить на дрова все леса Лаоса. Первое состояло в том, что наши специалисты намеревались пустить на распил дерево-рыбку. Оно называется так потому, что силуэт на распиле напоминает рыбку. Может быть, они не прислушались к тому, что говорили им местные жители, а может, Дух Лаоса отомстил им за европейское высокомерие или русское чванство – но вскоре они обнаружили, что из дерева-рыбки нельзя строить дома, ибо оно вызывает у людей чесотку. Второе обстоятельство состояло в том, что они забыли построить очистные сооружения. И щёлочь, которая так обильно используется на лесопилках, потекла в речушку, из которой крестьяне и жители Фонгсали берут воду. Речушка впадает в Меконг, а он, как известно, течёт по всей юго-восточной Азии. Лаосцы взмолились, вопрос решался чуть ли не самим Брежневым. Ленинградцы, к которым я был прикомандирован, ставили неудавшуюся супер-лесопилку на консервацию, утрясали последние дела – и пили. Я тоже пил с ними. Их жизнь в Лаосе кончалась, моя тоже. Жили мы все четверо в большом зале местной гостиницы – бывшего публичного дома. Это было уже как бы преддверие Родины.
Начинали мы с утра. Орали друг на друга, матерились. Немногочисленный персонал гостиницы боялся входить в зал. Бельё нам не меняли вторую неделю. Когда самогон кончался, я садился на японский мопед, который подобрал на лесопилке, и, укрепив на багажнике бак, ехал на окраину, в лавку, за новой дозой. Голый, в одних трусах, я бесстрашно носился по окраинам. Однажды во власти хмеля помчался по первой попавшейся дороге. Её прямизна привела меня в ярость. Я ржал, выл, хохотал и прибавлял газ. Вдруг на обочине я увидел трех мужчин с винтовками в руках. Нет, это были не страшные повстанцы патикане, а крестьяне из деревушки, вышедшие защищать её. Здоровые мужики, черноволосые, босые. Я подлетел к ним, намереваясь круто развернуть и мчать назад – но не удержался и грохнулся на повороте, вздымая облако красной непроницаемой пыли. Помню их недоумённые лица, кашель и собственное неудержимое хихиканье… В другой раз, бросив мопед на обочине, я неизвестно зачем ушёл в джунгли и лазил там по деревьям, на каждой ветке которых мог возлежать питон, переваривавший телёнка. Меня обуревал восторг. Потом – провал.
В памяти у меня остались какие-то куски. Вот я сижу на табуретке, и мне кажется, что я лечу. Это оттого, что я пьян. А ещё оттого, что мимо моих босых ног скользят быстроходные лаосские муравьи. Я гляжу на них, и мне представляется, что они парят над полом. А вот я вышел в туалет и, сидя на проржавевшем унитазе времён французского владычества, читаю интервью академика Спиркина в газете Manila Times. Спиркин утверждает, что сумел неопровержимо доказать существование биополя, экстрасенсы существуют. «Мост через реку Огуречная будет построен!» – кричу я, и в это мгновенье начинается гроза. Чудовищная гроза. Я залезаю ногами на унитаз, открываю узкое оконце, и в туалет с ударом грома и проблеском молнии врывается дождь. В секунду я весь мокрый. Неумолчный шум падающей с неба воды стоит в воздухе. Струи влетают в окно и разбиваются о стену. Я ору. Апофеоз. Затем вот что. Один из ленинградцев, он литовец, бывший джазмен, обняв меня за плечи (мы сидим в нашем зале у стола), рассказывает мне о ресторане «Лидо» на Рижском взморье, о широких песчаных пляжах Паланги, о серых водах Балтики… Вдруг шум под окнами, на площади. Мы идём смотреть. На площадь перед гостиницей привезли издырявленный пулями автобус. Патиканы напали на него. Шофёр и все пассажиры убиты. И всю ночь там, внизу, на площади маленького городка Фонгсали, потрескивают свечи, которые родственники убитых прилепили к пулевым отверстиям… Это, пожалуй, моё последнее воспоминание о Лаосе. Он помолчал. – Да, последнее.