Полная версия
В прошлом веке… Рассказы, эссе
– Твою мать! – заорал машинист.
Я не знаю… Ну, я же не специально…
Зарубин вприпрыжку, с наконечником, поскакал в туалет. У него уже не было никакой стеснительности. Он бежал по коридору без трусов и кричал: – Твою мать!!! Твою мать!!!..
Я пошёл за ним. Я хотел принести ему свои извинения. Я же хотел, как лучше… Но в туалете он, едва заслышав из-за дверцы мой голос, стал опять неприлично ругаться матом, и мне пришлось уйти.
Я потом, уже в палате, пытался объяснить, что случилось непредвиденное, что я не хотел. Но кто поверит человеку, который три дня назад ветерану войны поставил на задницу стакан?
Зарубин и не поверил.
Потом независимое расследование определило, что накануне кружкой Эсмарха пользовались женщины и, каким-то образом, туда попал чай. Вернее, чаинки, которые и забили наконечник прибора.
Зарубин всё равно меня не простил.
Лечение препаратами не помогало, и мне назначили день, чтобы откачивать жидкость из моего пузыря. Но…
Мне было шестнадцать лет, и в ту зиму я пару раз прокатнулся на лыжах с самой красивой на свете девушкой. Но два раза на лыжах – и всё.
И вот, когда я оказался в больнице, она неожиданно пришла. А потом стала приходить регулярно. Я не ходил – я не чуял под собой земли, я летал по больнице! Я всякий раз рассказывал этой девушке смешные истории, и она смеялась. А мне так нравилось, когда она смеялась. Наверное, несмотря на свои шестнадцать лет, я чувствовал, я уже понимал, что если девушка тебе смеётся, то ты ей нравишься.
И тут как-то утром врач Боровая, простукивая границы воспаления, не обнаружила их на обычном месте. Они значительно сузились. Потом ещё и ещё. Врачи не могли этого объяснить. Собирали консилиум, все стучали у меня пальцами по спине. Жидкости не было
Плеврит сдал позиции, и через несколько дней состояние моего здоровья пришло в норму.
А болезни уже и не могло быть места в моём организме.
Потому что его весь уже заполнила Любовь…
Шенк
Мой преподаватель по баяну Виктор Фёдорович Меркушев посоветовал мне после десятого класса поступать в культпросвет. Два года я проходил в музыкальную школу и, как мне показалось, в музыке преуспел. Наверное, это показалось и моим учителям: они выдали мне Свидетельство об окончании этой музыкальной школы, в которой учиться нужно было три года, а я уже через два играл «Амурские волны», пьесу, которая завершала курс самоучителя игры на баяне. И – чего меня ещё держать?
На прощание Виктор Фёдорович посоветовал мне идти прямой дорогой в культпросвет, на отделение оркестра русских народных инструментов. В общем – продолжать свою блестящую музыкальную карьеру.
Экзамены в культпросвет я сдал на «отлично». Что должно было меня насторожить. В девятом-десятом классе в учебных дисциплинах я не выделялся, и будущему Рихтеру баяна учителя, случалось, даже за четверть, выставляли двойки.
Уже через две недели занятий в культпросвете преподаватель физики и математики Карл Каламанович Зайнуллин всему нашему курсу авторитетно заявил, что Дунаенко он на все предстоящие два года обучения освобождает от занятий. Слушателям были предложены задачи. Пока шло «два умножить на два» и «три умножить на три», аудитория кое-как ещё справлялась. Но, когда Карл Каламанович спросил, сколько будет «корень квадратный из четырёх», вся группа оказалась поверженной в ступор. Очевидно, само это жуткое сочетание слов – «корень квадратный» произвело на рекрутов культурного фронта такое шокирующее впечатление, что тишина в классе зависла… И тут я бесстрашно поднял руку. И в тишине ясно и чётко произнёс правильную цифру ответа.
Изумлению одногруппников не было границ. Карл Каламанович улыбнулся, потом улыбка его озвучилась сдержанным хихиканьем. После чего от занятий физикой и математикой я был освобождён с гарантией выставления мне в дипломе самых отличных оценок.
Ну, и с музыкой у меня поначалу шло всё замечательно. На переменках я брал в руки баян и наигрывал свои «Амурские волны», «Ямщик не гони лошадей». Публика, конечно, не сильна была в математике, но в основном состояла из музыкально одарённых подростков. Которые на эту самую музыку, едва её где-нибудь заслышав, слетались, как пчёлки на мёд. И вот я сидел где-нибудь в центре внимания, а народ меня слушал.
От конкурса им. Чайковского меня отделяли каких-то несколько пустяковых лет.
И вот в это самое благодатное время, когда я был на пике своей музыкальной карьеры (я тогда, правда, не знал, что это уже был пик), мне сказали, что со мной хочет поговорить один заведующий клубом. Его звали Владимир Генрихович Шенк, а его сельский клуб находился в двадцати верстах от Актюбинска.
Шенку нужен был художественный руководитель. Он пришёл к нам в культпросвет, навёл справки и решил, что – вот оно, его художественно-музыкальное счастье – Саша Дунаенко! Мне этот завклуб так объяснил ситуацию: на баяне он может и сам играть. Но – злые языки на него капают, что за своё умение он, пользуясь служебным положением, начисляет себе лишнюю заработную плату. А советский народ приучили в таких случаях не дремать. И Шенк – от греха подальше – решил пригласить в штат отдельного баяниста. Тем более, что на носу был районный смотр самодеятельности, где нужно было не просто выглядеть на уровне, но и получить первое место.
Мне ужасно польстило, что слава о моём мастерстве уже покатилась по Актюбинской области. Ломаться я не стал. Тем более что за мою работу Шенк пообещал ещё и какие-то сумасшедшие деньги.
Смотр я провалил.
Нет, сыграл я там неплохо. И обработки аккомпанемента хору и солистам приятно ложились на слух. Но…
Вот на небесах – оно расписано, кому лётчиком быть, кому врачом, кому – музыкантом. Я пошёл в музыканты, потому что в молодости перед нами открыты все дороги, все пути. И мы не только можем пойти, куда угодно, мы, куда угодно, и идём.
Я тогда не знал, что, для того, чтобы стать музыкантом, нужно не только любить музыку, не только иметь замечательный слух. Музыкантом нужно родиться. А, если ты родился парфюмером, то, как ты не загоняй себя в гаммы и арпеджио, как ни мучай часами пиликания на скрипке, натиранием мозолей на гитарах и балалайках – ничего из этого не выйдет! Бросай фортепиано, иди и – нюхай!..
И вот для того, чтобы мы выбирали в жизни правильную дорогу, для этого время от времени жизнь устраивает нам экзамены, смотры художественной самодеятельности. Щёлкает по носу, по голове. Если не помогает – жёстко даёт под зад пинка.
Ну, представьте себе: выставили на сцене хор. Там человек сорок – уже и не помню, но – полная сцена. После первого ряда – на лавочки поставили, чтобы было видно каждого солиста, дальше – на столы. Все нарядные такие, торжественные. Первая песня, про то, как Ленин побывал в каждом из нас: «Ленин в тебе и во мне!».
Я – сбоку, на табуреточке. Тоже нарядный, при галстуке.
Объявили номер. Замер зал в предвкушении партийного удовольствия. Вдохнул и напрягся хор.
А я… А я – забыл с какой клавиши начинать. Что-то задумался. Может, о той же Партии что-то думал. Может – о Ленине. Может – о хоре – как он стоит красиво и торжественно.
Ну, в общем – хор вдохнул, красиво стоит, а я в полном смятении вспоминаю, с какой же клавиши начинать мне свой профессиональный аккомпанемент. А, чем больше думаешь, волнуешься, тем всё безнадёжнее…
Получилось, что выдержал паузу, как лучший артист Московского театра. И уже в момент, когда всем казалось, что всё рухнет, что всё накроется к чертям собачьим, в самое последнее мгновение я нашёл клавишу. Хор выдохнул…
Ну, место на смотре нам дали. И не самое последнее.
А с Шенком у меня состоялся потом серьёзный разговор.
Я, как обычно, приехал к нему в клуб, чтобы проводить репетиции, но моих артистов не было. Вместо них за обшарпанным столиком сидел Шенк с бутылкой портвейна. Пригласил к столу меня. Я тогда спиртного не употреблял совсем, поэтому просто присел рядом на табуретку.
Завклубом в гранёный стакан налил вина. Держал его короткими, толстыми, в густых рыжих волосинках, пальцами. И был он седой, лысый и старый.
Шенк в двух словах объяснил мне, что у него, хоть слуха и нет, но он никогда не сбивается, если играет на свадьбах, или кому аккомпанирует. И эту его способность в посёлке сейчас по достоинству оценили, и даже плюнули на то, что деньги за художественное руководство он будет начислять себе. Не мне, то есть, как уже было установилось, а, как раньше, себе.
Всё познаётся в сравнении. В данном случае сравнение оказалось не в мою пользу.
А ко мне у Шенка очень хорошее отношение. Он меня уважает. Ему со мной интересно и поговорить. И послушать мою игру.
И тут он разговорился.
Стал вспоминать молодость. Про то, как, вместе с родителями помыкался по ссылкам. Как им регулярно нужно было отмечаться в комендатуре, потому что немцы, потому что ссыльные. Как их там по чуть-чуть унижали: «Руки как держишь?!.. В глаза смотри, в глаза!..». Потому что, исходя из национальности, были они враги Родины. Вот он, Володя Шенк, в ссылке родился и уже сразу – враг.
Семья врагов Родины жила в посёлке Богословка. Жила тихо, смирно, не высовываясь. По вечерам Володька Шенк, как и другие подростки, ходил в сельский клуб, на танцы. Из дома приносили пластинки, крутили их на простеньком проигрывателе. Танцы, да ещё под музыку! Объяснять ли, какой получался праздник, когда тебе ещё вдобавок столько лет, что ещё ни разу не целовался, до девушки не дотрагивался, и каждый вечер хотелось жениться. И музыка была невыносимо заводной, и свет слабой электрической лампочки казался блеском роскошной хрустальной люстры.
Конечно, Шенк всё это излагал проще, усиливая периоды речи сочными матерными вставками, но общая картина была именно такой.
– И вот – рассказывает Шенк, – пришёл он, как обычно, на танцы в субботу вечером со своим другом, Никитой Кучугурой. Топтались под музыку, тесно прижавшись к девчонкам, выходили на улицу покурить. И всё время у Шенка перед глазами вертелась дочка начальника местного военного гарнизона, Элечка Стексова. Юбочка коротенькая-коротенькая, взлетает при каждом движении. Кофточка полупрозрачная на чёрном лифчике. И всё время перед Володькой туда-сюда. Ещё так – обернётся, взглянет через плечо, усмехнётся!.. Волосы длинные, светлые…
Красивая, зараза, но Шенк в её сторону старался и не смотреть. Дочка начальника гарнизона!.. Дотронешься – и ты уже не жилец. Родители враги Родины, сам Володька из этого же змеиного гнезда. Тут достаточно даже неосторожно посмотреть.
А как тут не смотреть?.. Вот, подошла Элечка, прямо перед Володькой встала спиной, пластинку на проигрывателе поменять. Приподнялась на цыпочки, нагнулась, чтобы иголку поставить… Юбочка короткая… Как будто специально…
И, в какой-то момент, скрипнул Володька зубами и прошептал, глядя на смеющуюся Элечку: – Ну, я тебя сегодня выебу!..
И вот это уже прочно, решительно засело у него в голове. И никакие инстинкты самосохранения уже в нём не работали. Чья дочь, что с ним может быть потом – ни о чём уже Володька не думал.
Вышли покурить с Никитой Кучугурой, Володька ему так и сказал: – Помоги, дружбан, эту заразу…
А Никита, что? Надо, значит, надо.
После танцев шутили возле Элечки, с ней разговаривали. Потом взялись её до дома проводить. Потому что темно уже и одной идти страшно. А у Никиты с собой китайский фонарик был.
По дороге девчонку схватили с двух сторон, затащили в кусты. Элечка не кричала, только сильно отбивалась и всё старалась укусить. Но Никита держал крепко. Даже посветил Володьке фонариком, когда тот что-то завозился.
– А пиздёнок у ней ещё совсем лысый был, – рассказывал Шенк, кротко улыбаясь юношеским своим воспоминаниям… – Дёргалась она, вертелась… Узко у ней там было… А я – молодой! Я бы тогда и через трусы ей всё пробил…
Потом девчонка вырываться перестала. Никита ушёл. Другу помог – чего тут рядом стоять? Шенк завершил своё мстительное дело. Эля всхлипывала, лежала, не двигаясь.
Володька сидел рядом, пока она не зашевелилась, потом сделала попытку встать. Володька ей помог, хотя Эля пыталась от него отстраниться.
Потом проводил её домой. Не рядом, а так – поодаль…
Шенк и Кучугура неделю прятались по сараям. Боялись, что Эля расскажет всё родителям и тогда обоим конец. Шенка бы, с учётом его происхождения, Элин папа смешал бы с землёй. А сверху бы танком прикатал Кучугуру.
Но всё обошлось. Начальник гарнизона Стексов получил новое назначение и вскоре вся семья из Богословки уехала. Ничего никому Элечка не рассказала…
Шенк вылил в гранёный стакан остатки портвейна. В мужских компаниях это означает конец разговора.
Мы расстались друзьями.
Я продолжал учиться в культпросвете ещё два года.
Хотя уже точно знал, что ни заведующего клубом, ни музыканта из меня не получится никогда.
Партизанские были
В последний год учёбы в культпросветучилище нам, будущим выпускникам, полагалось какой-то срок отработать практику в одном из клубов области. Потому что мы все, учащиеся Актюбинского Республиканского культпросветучилища, независимо от специализации, готовились быть, в первую очередь, клубными работниками. То есть, как предсказывал нам наше будущее преподаватель всех точных наук Карл Каламанович Зайнуллин – в любое время года открывать и закрывать замок на здании сельского клуба.
Руководство училища к практике своих воспитанников относилось дифференцированно. Например, наше отделение русских народных инструментов направили с концертами по области. И практика – мы могли своими глазами увидеть десяток-другой клубов и домов культуры, и – удовлетворение некоторых материальных интересов: на концерты продавались билеты.
Концертная программа состояла из нескольких компонентов: выступление оркестра, выступление домбриста-виртуоза Момына Байганина, песни русских и казахских композиторов в сопровождении оркестра. И ещё, конечно, с нами ездил конферансье – щеголеватый, подтянутый мужчина, который на сцене, в промежутках между номерами, профессионально шутил. Имени его я сейчас уже не помню, да оно и не имеет никакого значения, потому что, когда перед концертом в посёлке Бугетсай, вдруг выяснилось, что у нашего конферансье вдруг схватило горло – то заменять его выставили меня. А чего запоминать имя человека, который уже потом никогда в жизни не встречался. Вот мне сегодня Абдулов приснился. Лицо в гриме – он какого-то Пьеро играл, приехал на гастроли в Актюбинск. Ну, мы с ним ещё поговорили. Оказывается, когда-то мы с ним даже сфотографировались на фоне овощного прилавка. Я в тулупе и с бородой, а Абдулов – рядом стоял и чему-то радовался. Ну, так вот – Абдулова я почему-то запомнил, хоть и побыл с ним во сне всего минуту, а того конферансье – нет.
Несмотря на то, что мне пришлось его замещать.
Я так думаю, что на нашего руководителя оркестра, Сергея Георгиевича Цхе, я производил впечатление парнишки башковитого, хотя, как музыканта, возможно, и бездарного. Ну и, когда с конферансье случилась такая непредвиденная беда, меня уполномочили объявлять номера. Дикция у меня чёткая, лицо интеллигентное. А я и не стал сопротивляться. Во мне всегда сидела авантюрная жилка, которая заставляла ввязываться, порой, в весьма сомнительные предприятия. Ну, там – художественным руководителем, не имея ни одного часа опыта работы с коллективом, либо – Дедом Морозом на детские утренники. Я думал, что мне дадут Снегурочку и чуть не согласился. А, когда мне сказали, что Снегурочки не будет, что я должен делать ВСЁ САМ (?) и мне дадут за это три рубля (купишь водки бутылку, за два пятьдесят две, конфет!..) – я отказался категорически. Ещё вдобавок – приходить со своим костюмом Деда Мороза!
Нет.
Я отказался.
А сегодня – конферансье? Почему бы и нет?..
Ну и немного о погоде. На улице и в Доме культуры посёлка Бугетсай стоял декабрь. Мороз – если снять с руки варежку и оставить в воздухе, то она зависала. Причём, без разницы – тестируете вы погоду снаружи Дома культуры, или внутри.
А выступать нам надлежало в белых рубашечках, с бабочками. Рубашечки были модными, нейлоновыми, так что заметно не согревали. На Сергее Георгиевиче ещё был фрак – ему было теплее. Народ в зале собрался одетым по сезону: фуфайки, тулупы. Начальство в коротеньких дублёнках и унтах. От дыхания в помещении собирался пар. Но особо зал к началу концерта не прогрелся.
Теплее стало, когда заиграла музыка. «Кармен» Бизе, «Травиата» Верди, Чайковский, сцена из балета «Лебединое озеро». Потом вышла Александра Палий, и стало ещё теплее. У Александры был мощный голос, который вполне соперничал с полнозвучным сопровождением оркестра. Она пробовала раньше, как все, выступать с микрофоном, но у каждого, чуть ли не сразу, лопались перепонки. Александра спела «Заздравную» Дунаевского, и в зале наступило лето. Лиза Касьяненко пела тихо. Ей без микрофона никак. Но очень проникновенно она исполняла «До чего же он горек, сок рябины зимой!..». Суровый Сергей Георгиевич всегда в этом месте смахивал дирижёрской палочкой, случайно набежавшую, скупую мужскую слезу.
Я объявлял.
Всё шло, как по маслу.
И тут случилась заминка. Обычно всякие паузы в концерте у нас заполнял наш ковёрный конферансье. Но его не было. Вместо него был я, но заполнять паузы между номерами меня никто не учил. – Кто, если не я? – подумал я. И пошёл к микрофону.
А в детстве я очень любил читать книжки про войну. И мне запомнился эпизод из жизни и работы советских партизан. Наши партизаны были не только смелыми, но и хитрыми. Для того, чтобы свободно передвигаться по тылам немцев, они сформировали агитбригаду. И разъезжали себе, распевая песни, по оккупированным русским сёлам, собирая попутно сведения о живой силе и технике в фашистских войсках. О концертах своих объявляли заранее. Для того, чтобы привлечь внимание, использовали в заголовках такую надпись: «Съедение живого человека». И зрителей никто не обманывал. На концерте, действительно, объявлялся этот номер – «Съедение живого человека». На сцену приглашался желающий быть съеденным. Обычно желающего не находилось, и концерт продолжался.
Но однажды желающий нашелся. Вернее, «желающая». На сцену вышла девушка в лёгком летнем платьице и предложила себя для эксперимента. Но наш конферансье-партизан не растерялся. Он сказал девушке: – Раздевайся! – Потому что не хотел он её есть, вместе с туфлями, бельём и ситцевым платьем. А девушка тогда смутилась, покраснела и убежала со сцены.
И я, вооруженный на всякий случай, хитростями наших партизан, вышел к микрофону и объявил номер «Съедение живого человека». Всё шло, как по писаному. Ну, прямо, совсем, как в той книжке, буква в букву. Как только я объявил свой смертельный номер и по рядам прошёл, прокатился первый смешок, откуда-то из середины зала поднялся молодой парнишка и стал протискиваться к сцене. – Ну, блин, – подумал я, а на публику стал кричать, как я рад, что нашёлся такой смелый человек, что, наконец, можно будет перекусить кем-нибудь свеженьким, а то всё консервы, да консервы…
А паренёк-то и вот он уже, на сцене. И уже стоит напротив меня, ждёт аттракциона. Глаза голубые, ватник, ботинки. Да, именно ботинки, не валенки, не сапоги. Это я сильно запомнил. Потому что, когда я сказал парнишке, что ему нужно раздеться, что одетым я его есть не буду, он стал раздеваться. Фуфайку стал снимать, стягивать свитер. Я взялся ему помогать: привстал на колено, начал ботинки расшнуровывать. Трудно было, шнурки заледенели. Попутно думал, что бесконечно это всё продолжаться не может. Всякой сказке приходит конец. Сколько верёвочке не вейся, а одежда скоро кончится.
И, правда. Одежда кончилась.
На парнишке остались только длинные семейные трусы, которые сейчас опять стали входить в моду.
Он стоял и смотрел на меня своими чистыми голубыми глазами. Я отпустил ботинок, который держал в руке – и ботинок остался висеть в воздухе. Пой не пой, а зимы всё-таки ещё никто не отменял. Мороз крепчал. На мне была нейлоновая рубашка с бабочкой и брюки. А на мальчишке – только трусы.
Я жёстко скомандовал: – Снимай трусы!
Можно догадаться, что всё это время публика к происходящему на сцене не оставалась безучастной. Хохот, одобрительные крики. В общем, пауза заполнялась нормально.
Мальчишка взялся руками за то место на трусах, где была резинка, и сказал нерешительно: – Нет… Нельзя…
Я так думаю, он за резинку держался на всякий случай. По-моему, у него были подозрения, что я с него могу снять эту последнюю тёплую одежду. И, если я думал, что у мальчишки, возможно, не все дома, то не исключено, что и обо мне он был похожего мнения. У меня в запасе была ещё пара попыток заставить этого представителя мирного населения сбежать со сцены. И я крикнул ещё два раза: – Снимай трусы, не могу я тебя одетого кушать!..
А потом – я понимал, что проиграл, что это мой позор, – потом я сгрёб в охапку всю его одежду – штаны, фуфайку, свитер – всё, что зима заставляет человека надевать на себя, и насильно вытолкал со сцены. Под хохот публики и аплодисменты, которые были, неизвестно кому, а, скорее, известно – не мне, это точно.
После этого я уже не заполнял пауз между номерами наших дальнейших выступлений, какими бы длинными они ни случались. И даже не объявлял эти номера.
После концерта Сергей Георгиевич смотрел на меня волком, хотя ничего не сказал.
Чувствую, что я заставил его сильно засомневаться в моей башковитости.
После сдачи государственных экзаменов я окончательно забросил свою артистическую карьеру.
Стал руководителем фото-кинокружков на областной станции юных техников.
Презервативы СССР
По улице посёлка нашего Растсовхоз шёл пятнадцатилетний Антон Фишер и пел. Он всегда пел. А мне было лет восемь.
Из коридора мы с дядей Витей Будницким выглядывали на улицу и увидели и услышали Антона.
«Антон Фишер опять поёт» – сказал дядя Витя. «Гандон, да?» – я ляпнул слово, которое подобрал где-то на улице и посчитал, что оно подойдёт сюда очень кстати.
«Не надо так говорить» – сказал дядя Витя. Он, к тому же, был ещё и мужем моей учительницы, Алевтины Николаевны.
Я спросил: «Почему?». Я, правда, не знал. – «Это плохое слово», – коротко объяснил мне дядя Витя.
Секса в СССР не было. Но презервативы выпускать приходилось. И не столько потому, что было, на что надевать, а, всё-таки, наверное, чтобы меньше было абортов.
Советские презервативы выпускались сухими, густо пересыпанными тальком. Чтобы резина не склеивалась и в решительный момент граждан самой свободной страны психологически не травмировала.
Выпускали их сухими безо всякого злого умысла. Никто не хотел специально досадить женщине, которая просто так, из предполагаемого удовольствия, а не для деторождения, решила отдаться мужчине. При Советской власти между мужчиной и женщиной, на момент их интимного сближения, возникала такая любовь, что омрачить её было невозможно ни тальком, ни каким другим, даже весьма крупнозернистым, абразивом. Деньги тогда особого значения не имели, поэтому отношения носили чистый, бескорыстный характер. Никаких тебе олигархов, никаких чиновников с окладами олигархов.
Так что на тальк и сухую резину никто тогда внимания не обращал.
Единственное, что могло создать в обществе социальную напряжённость, так это перебои в снабжении граждан великой страны «Изделием №2».
В 70-е в Актюбинске возникла именно такая ситуация.
Презервативы – это, конечно, не колбаса. Такой продукт, что о нём не поговоришь в очереди с единомышленниками. Не выйдешь с плакатом на улицу: «Даёшь, мол, презервативы!». Тут не только власти – даже друзья, товарищи по работе посмотрят на тебя, как на сумасшедшего.
Поэтому актюбинский народ молча терпел.
Ну, я тоже – как все. Но потом подумал: не на всю же нашу страну напал этот презервативный кризис? Может, есть где такие оазисы, где заветных этих резиновых колечек полным – полно?
Ну, и – решил разослать во все концы необъятной державы письма с просьбой помочь молодой семье дефицитным противозачаточным средством. Я знал, что в каждой области есть своё ОблАПУ – областное аптекоуправление. И там сосредоточено всё, что нужно для здоровья человека. В том числе, – как я подумал – и презервативы.
Послал – как вроде в шутку. Подумаешь – конверт пять копеек – и в любой уголок Союза. На ответы даже не рассчитывал.
К удивлению, многие откликнулись. Со всей серьёзностью из ряда крупных городов ко мне пришли официальные бумаги, в которых за печатью и подписью, с исходящим номером сообщалось, что помочь мне не могут ничем и советовали обратиться в свое родное, Актюбинское ОблАПУ.
А вскоре пришло письмо и из самого ОблАПУ Актюбинска. Кажется, из Саратова им переслали моё послание, и наши провизоры оперативно отреагировали. В письме сообщалось, что, мол, дорогой Вы наш потерпевший, да как же это такое могло случиться, да презервативов этих у нас – хоть завались! И посоветовали заглянуть в ближайшую от моего дома аптеку, где меня уже ждут и готовы помочь справиться с замучившей меня проблемой.