bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Вдумайся мы глубже в сущность сознания младенца, мы нашли бы там значительно больше, чем нам сперва представлялось, только не то и не в таком виде, как нам это представлялось.

«Бедная моя малявочка, бедная моя голодная крошка, она хочет амам, хочет маляко». Младенец прекрасно понимает, он ждет, когда кормящая расстегнет лиф и подложит ему под подбородок платочек, и злится, если очень уж задержат ожидаемое угощение.

И все-таки всю эту тираду мать произнесла самой себе, а не ребенку. Он легче закрепил бы в памяти те звуки, которыми хозяйка скликает домашнюю птицу: «цып-цып-цып» или «утя-утя».

Младенец мыслит ожиданием приятных впечатлений и боязнью впечатлений неприятных; о том, что он мыслит не только зрительными, но и звуковыми образами, можно судить хотя бы по заразительности крика; крик возвещает несчастье, или крик автоматически приводит в движение аппарат, выражающий неудовольствие. Внимательно приглядитесь к младенцу, когда он слушает плач.

Младенец упорно стремится овладеть внешним миром: желает одолеть окружающие его злые, враждебные силы и заставить служить на благо себе добрых духов.

У него есть два заклятия, которыми он пользуется, прежде чем завоюет третье чудесное орудие воли: свои руки. Эти два заклятия – крик и сосание.

Если вначале младенец кричит, потому что его что-то беспокоит, то потом он научится кричать, чтобы предупредить возможное беспокойство. Оставь его одного – плачет, заслышав шаги, успокаивается; хочет сосать – плачет, увидев приготовления к кормлению, перестает плакать.

Младенец действует в пределах сведений, которые у него имеются (а их мало), и средств, которыми он располагает (а они невелики). Совершает ошибки, обобщая отдельные явления и связывая два следующие друг за другом факта как причину и следствие (post hoc, propter hoc[8]). He в том ли источник интереса и симпатии, которые вызывают у него башмачки, что он приписывает башмакам свою способность ходить? Так и пальтецо является тем волшебным ковром из сказки, который переносит его в мир чудес – на прогулку.

Я вправе делать подобные предположения. Если историк литературы вправе строить догадки, что хотел сказать Шекспир, создавая «Гамлета», то и педагог вправе делать, пусть даже ошибочные, предположения, когда они, за неимением иных, дают все же практические результаты.

Итак:

В комнате душно. У младенца сухие губы, слабо отделяется тягучая густая слюна, младенец капризничает. Молоко – пища, а ему хочется пить, – значит, дать ему воды. Но он «не хочет пить»; вертит головой и выбивает из рук ложку. Нет, он хочет пить, только еще не умеет. Ощутив на губах желанную жидкость, он мотает головой, ища сосок.

Придерживаю ему голову левой рукой и прикладываю ложку к верхней губе. Он не пьет, а сосет воду, жадно сосет – выпил пять ложек и спокойно засыпает. Если я ему раз-другой неумело подам жидкость с ложечки, он поперхнется, испытает неприятное чувство и тогда уже на самом деле не захочет пить с ложки.

Второй пример:

Младенец, постоянно капризничающий, недовольный, успокаивается во время кормления грудью, когда его пеленают, купают, вообще при частой смене положения. Этого младенца беспокоит сыпь. Мне отвечают, что сыпи нет. Нет, так, наверное, будет. Через два месяца сыпь таки появляется.

Третий пример:

Младенец сосет кулачки, когда ему что-то мешает, все неприятные ощущения, а значит, и беспокойство нетерпеливого ожидания он желает смягчить благодетельным, хорошо знакомым ему актом сосания. Сосет кулачки, когда хочется есть, пить, когда перекормлен и неприятный осадок во рту, когда что-нибудь болит, когда перегрет, когда чешутся кожа или десны. Отчего это бывает: врач предсказывает зубы, ребенок явно испытывает неприятные ощущения в челюсти или деснах, а зубы не показываются в течение нескольких недель? Не раздражает ли прорезывающийся зуб мелких нервных волокон уже в самой кости? Добавлю, что и теленок, прежде чем у него вырастут рога, страдает подобным образом.

И тут путь таков: инстинкт сосания, сосание, чтобы не страдать, сосание как удовольствие или привычка.


Повторяю: основным тоном и содержанием психической жизни младенца является стремление овладеть неведомыми стихиями, тайной окружающего его мира, откуда исходит добро и зло. Желая овладеть, младенец стремится познать.

Повторяю: хорошее самочувствие облегчает объективное изучение, а всякие неприятные ощущения, причина которых лежит внутри его организма, а значит, в первую очередь боль затмевают его шаткое сознание. Чтобы убедиться в этом, надо присматриваться к младенцу, когда он здоров, страдает или болен.

Ощущая боль, младенец не только кричит, но и слышит свой крик, чувствует этот крик в горле, видит его сквозь полуприкрытые веки в виде расплывчатых образов. Все это – сильное, враждебное, грозное, непонятное. Ребенок должен хорошо помнить эти минуты и бояться их; а не зная еще себя, связывает их со случайно возникшими перед ним картинами. Это и есть, наверное, источник многих непонятных симпатий младенца, антипатий, страхов и странностей.

Как он развивается

Изучать развитие интеллекта младенца неимоверно трудно, ибо младенец по многу раз усваивает и забывает: это и движение вперед, и затишье, и отступление. Быть может, изменчивость самочувствия играет в этом важную, а может, и главную роль.

Младенец изучает свои руки. Распрямляет, водит ими вправо или влево, отдаляет, приближает, расставляет пальцы, сжимает в кулачок, что-то говорит им и ждет ответа, правой рукой хватает левую и тянет, берет погремушку и смотрит на странно изменившийся вид руки, перекладывает погремушку из одной руки в другую, сует в рот, тут же вынимает и опять разглядывает – внимательно, не спеша.

Бросает погремушку, хватается за пуговицу на одеяле, изучает причину полученного отпора. Младенец не играет, имейте же, черт подери, глаза на лбу и заметьте его усилие воли, чтобы постичь! Это ученый в лаборатории, ищущий решение проблемы величайшей важности, которое от него ускользает.

Младенец навязывает свою волю криком. Потом мимикой лица и движением рук и, наконец – речью.

Раннее утро, скажем пять часов утра.

Проснулся, улыбается, лепечет, двигает ручонками, садится, встает на ножки. Матери хочется еще поспать. Конфликт двух хотений, двух потребностей, двух столкнувшихся эгоизмов; третий момент одного и того же процесса: мать страдает, а ребенок рождается для жизни; матери хочется отдохнуть после родов, а ребенок требует пищи; хочется вздремнуть, а ребенок желает бодрствовать.

И таких конфликтов будет без конца. Это не пустяк, а проблема; будь отважна в своих чувствах и, отдавая ребенка наемной нянюшке, скажи себе прямо «не хочу», хотя бы тебе врач и сказал, что не можешь, ибо он всегда скажет так на втором этаже с окнами на улицу и никогда – на чердаке.

Цена поцелуя

Бывает и так: мать отдает ребенку свой сон, но требует за это плату, а значит, целует, ласкает, прижимает к себе теплое, розовое, шелковистое тельце. Будь начеку: это сомнительный акт экзальтированной чувствительности, скрытой, затаившейся в любви материнского тела, а не сердца. Знай, что ребенок охотно прильнет к тебе, раскрасневшись от сотни поцелуев, с блестящими от радости глазами, то есть твой эротизм находит в нем отклик.

Значит, отказаться от поцелуя? Этого я не могу требовать, считая разумно дозированный поцелуй ценным воспитательным фактором; поцелуй успокаивает боль, смягчает резкое замечание, будит раскаяние, награждает усилия, является символом любви, как крест – символом веры, и действует как таковой. Я говорю: является символом любви, а не что должен являться символом любви.

А впрочем, если это странное желание прижимать к себе, гладить, обонять, впитывать в себя ребенка не вызывает у тебя сомнений, – делай как знаешь. Я ничего не запрещаю и не предписываю.


Когда я смотрю на младенца, как он открывает и закрывает коробочку, кладет в нее и вынимает камешек, встряхивает и прислушивается; когда годовалый ребенок тащит скамеечку, сгибаясь под ее тяжестью и пошатываясь; когда двухлетний, услышав, что корова это «муу», прибавляет от себя «адамуу», а «ада» – это имя их собаки, то есть делает архилогичные языковые ошибки, которые следует записывать и оглашать…

Когда среди разного хлама у ребенка постарше я вижу гвозди, веревочки, тряпочки, стеклышки, потому что это «пригодится» для осуществления сотни замыслов; когда дети пробуют, кто дальше «скакнет»; мастерят, возятся, затевают игру; спрашивают: «Когда я думаю о дереве, то у меня в голове маленькое дерево?»; дают нищему не двушку, чтобы видели и похвалили, а двадцать шесть грошей, все свое состояние, ведь он такой старый и бедный и скоро умрет…

Когда подросток, поплевав на ладонь, приглаживает волосы, потому что должна прийти подруга сестры; когда девушка пишет мне в письме, что «мир подлый, а люди звери», и умалчивает почему; когда юнец гордо бросает бунтарскую, но такую избитую, лежалую мысль – вызов…

О, я целую этих детей взглядом, мыслью и спрашиваю: вы, дивная тайна, что несете? Целую усилием воли: чем могу вам помочь? Целую их так, как астроном целует звезду, которая была, есть и будет. Этот поцелуй должен быть равно близок экстазу ученого и покорной молитве. Но не изведает его чар тот, кто в поисках свободы потерял в давке

Бога.

Когда ребенок еще не говорит

Ребенок еще не говорит. Когда он заговорит?

Правда, речь – показатель развития ребенка, но не единственный и не главный. Нетерпеливое ожидание первого слова – это ошибка, доказательство воспитательной незрелости родителей.

Если новорожденный в ванночке вздрогнет и взмахнет руками, теряя равновесие, он как бы говорит: «боюсь» – крайне любопытен этот рефлекс страха у существа, столь далекого от понимания опасности. Даешь грудь – не берет, как бы говорит: «Не хочу». Протягивает руку к желаемому предмету: «Дай». Перекошенным от плача ртом и оборонительным жестом говорит: «Я тебе не доверяю», иногда спрашивает мать: «Можно ли ему довериться?»

Чем является пытливый взгляд младенца, как не вопросом: «Что это?» Тянется за чем-нибудь, с трудом достает и глубоко вздыхает – этим вздохом облегчения он говорит: «Наконец-то». Попробуй отнять, десятком оттенков поведения он скажет тебе: «Не отдам». Поднимает голову, садится, встает: «Действую». Чем является улыбка рта, глаз, как не: «О, как хорошо мне на свете»?

Языком мимики говорит, языком зрительных образов и памяти чувств мыслит.

Мать надевает на него пальтецо, ребенок рад, поворачивается всем корпусом в сторону двери, выражая нетерпение, подгоняя. Мыслит картинами прогулки и воспоминанием об испытанных тогда приятных ощущениях. Младенец питает к доктору дружеские чувства, но, завидев у него в руках ложку, сразу распознает в нем врага.

Младенец понимает язык не слов, а мимики и интонаций.

– Где у тебя носик?

Не понимая ни одного из этих четырех слов, он по голосу и по движению губ знает, какого от него ждут ответа.

Не умея еще говорить, он умеет вести весьма сложную беседу.

– Не тронь, – говорит мать.

Несмотря на это, он протягивает ручонку и берет запрещенный предмет, мило склоняет головку, улыбается, проверяя, не возобновит ли мать еще строже запрещение или, обезоруженная изощренным кокетством, уступит, разрешит.

Еще не сказав ни одного слова, ребенок лжет, беспардонно лжет. Желая освободиться от несимпатичной особы, он подает условный знак, грозный сигнал и, сидя на известном сосуде, взглядывает издевательски и с торжеством на окружающих.

Попробуй подшутить над ним, протягивая и тут же отдергивая требуемый предмет, ребенок не всегда рассердится, подчас только обидится.

Ребенок и без слов умеет быть деспотом, приставать неотвязно, тиранить.

Очень часто, когда врач спрашивает, когда именно ребенок начал говорить и ходить, мать, смутившись, дает робко приблизительный ответ:

– Рано, поздно, нормально.

Она считает, что дата столь важного факта должна быть точной и что любое сомнение представит ее в дурном свете; я упоминаю об этом, чтобы показать, как непопулярна у населения мысль, что даже точное научное наблюдение лишь с трудом дает приблизительную линию развития ребенка, и как повседневно школярское желание скрыть свое незнание.

Как отличить, когда младенец вместо «ам, ан, ама» впервые сказал: «мама», а вместо «абба» – «баба»? Как определить, когда слово «мама» уже тесно связано в его сознании с образом матери, и ничьим другим?

Ребенок прыгает на коленях у матери, стоит, поддерживаемый ею или сам, опершись о край сетки у кроватки; стоит какой-то момент без посторонней помощи; сделал несколько шагов по полу и много шагов в воздухе; барахтается, ползает, ходит на четвереньках; толкает перед собой стул, не теряя равновесия; четверть хождения, полухождение, три четверти хождения, прежде чем наконец начнет ходить. Да и тут – и вчера, и всю неделю ходил, а опять не умеет. Чуть устал, пропало вдохновение. Упал и перепугался, боится, двухнедельная пауза…

Головка, бессильно опущенная на плечо матери, – еще не доказательство тяжелой болезни, так бывает при всяком недомогании.

Ребенок в любом своем новом движении подобен пианисту, которому нужны хорошее самочувствие и душевный покой, чтобы с успехом исполнить трудное музыкальное произведение; даже исключения из этого правила схожи.

Бывало, рассказывает мать, ребенку «уже нездоровилось, но он не поддавался и еще пуще, может быть, ходил, играл, говорил»; тут следует самообвинение: «я думала, мне только кажется, что он нездоров, и пошла с ним гулять»; самооправдание: «такая была хорошая погода» – и вопрос: «это ему могло повредить?»

Нормы и графики

Когда ребенок должен уже ходить и говорить? Тогда, когда он ходит и говорит. Когда должны прорезываться зубки? Именно тогда, когда прорезываются. И темечко как раз тогда должно зарастать, когда зарастает.

И спать младенец должен столько часов, сколько ему надо, чтобы выспался.

Ну да, мы знаем, когда это, в общем, происходит. В каждой популярной брошюре даны эти прописные истины для детей вообще, оборачивающиеся ложью для одного, твоего.

Потому что бывают младенцы, которым требуется больше сна и меньше сна; бывают ранние, а уже гнилые, еще когда прорезываются, зубы и поздние здоровые зубы здоровых детей: темечко зарастает и на девятом месяце жизни, и на четырнадцатом у здоровых детей; глупышки иногда начинают лепетать рано, а умные подолгу не говорят.

Номера пролеток, рядов в театре, сроки уплаты за квартиру – все то, что для порядка придумали люди, можно соблюдать; но кто умом, воспитанным на полицейских указах, захочет объять живую книгу природы, тот обрушит на себя всю тяжесть беспокойства, разочарований и неожиданностей.

Я вменяю себе в заслугу, что на поставленные выше вопросы я ответил не рядом цифр, которые я зову «маленькими правдами». Ведь важно не то, прорезываются сперва нижние или верхние зубы, резцы или клыки – это может заметить каждый, у кого глаза есть и календарь, – а чем является живой организм и что ему нужно – вот она, «великая истина», доступная лишь исследователю.


Даже у честных врачей должны быть две нормы поведения: с разумными родителями врачи – естествоиспытатели, они сомневаются, предполагают, решают трудные проблемы и ставят интересные вопросы; с неразумными – чопорные гувернеры: отсюда досюда – и знак ногтем на букваре.

«Каждые два часа по ложечке. Яичко, полстакана молока и два сухарика».

Внимание! Или мы с вами сейчас договоримся, или навсегда разойдемся во мнениях! Каждую стремящуюся ускользнуть и притаиться мысль, каждое слоняющееся без призора чувство надлежит призвать к порядку и построить усилием воли в шеренгу!

Права ребенка

Я взываю о Magna Charta Libertatis[9], о правах ребенка!

Быть может, их больше, я установил три основных:

1. Право ребенка на смерть.

2. Право ребенка на сегодняшний день.

3. Право ребенка на то, что он есть.


Надо ребенка знать, чтобы представляя, делать как можно меньше ошибок. А ошибки неизбежны. Но спокойно: исправлять их он будет сам – на удивление зоркий, – лишь бы мы не ослабили эту ценную способность, эту его могучую защитную силу.

Мы дали слишком обильную или неподходящую пищу: чересчур много молока, несвежее яйцо – ребенка вырвало. Дали неудобоваримые сведения – не понял, неразумный совет – не усвоил, не послушался. Это не пустая фраза, когда я говорю: счастье для человечества, что мы не в силах подчинить детей нашим педагогическим влияниям и дидактическим покушениям на их здравый рассудок и здравую человеческую волю.

У меня еще не выкристаллизовалось понимание того, что первое, неоспоримое право ребенка – высказывать свои мысли, активно участвовать в наших рассуждениях о нем и приговорах. Когда мы дорастем до его уважения и доверия, когда он поверит нам и сам скажет, в чем его право, загадок и ошибок станет меньше.

Из страха смерти не давать жизни

Бытует мнение, что чем выше смертность среди детей пролетариата, тем крепче поколение, которое выживает и вырастает. Нет: плохие условия, убивающие слабых, ослабляют сильных и здоровых. Зато мне кажется правдой, что чем больше мать из состоятельных кругов страшится мысли о возможной смерти ребенка, тем меньше у него условий стать хоть сколько-нибудь физически развитым и духовно самостоятельным человеком. Всякий раз, когда я вижу в выкрашенной белой масляной краской комнате, среди белой полированной мебели, в белом платьице, с белыми игрушками бледного ребенка, я испытываю неприятное чувство: в этой хирургической палате, а не детской комнате должна воспитаться малокровная душа в анемичном теле.

– Куку, бедная детусенька, где у тебя бобо?

Ребенок с трудом отыскивает чуть видные знаки позавчерашних царапин, показывает место, где, ушибись он сильнее, был бы синяк, доходит до совершенства в нахождении коросточек, пятнышек и следов.

Если каждое «бобо» взрослого сопровождают тон, жест, мимика бессильной покорности и безнадежного смирения, детские «фи», «бяка», «нехороший» сочетаются с проявлениями отвращения и ненависти. Надо видеть, как младенец держит перепачканные в шоколаде руки, пока мама не вытрет их батистовым платочком, все его отвращение и беспомощность, чтобы задать вопрос: «Не лучше, если бы ребенок, ударившись лбом о стул, давал ему пощечину, а во время мытья, с глазами, полными мыла, плевался и пинал няньку?..»

Двери – прищемит палец, окно – высунется и упадет, косточка – подавится, стул – опрокинет на себя, нож – порежется, палка – выколет глаз, поднял с пола коробок – заразится, спичка – ай, пожар, горит!

«Сломаешь руки, попадешь под машину, укусит собака. Не ешь слив, не пей сырую воду, не ходи босой, не бегай на солнце, застегни пальто, завяжи шарфик. Вот видишь, не послушался. Гляди – хромой, гляди – слепой. «На помощь – кровь! Кто дал ему ножницы?»

Ушиб – это не синяк, а боязнь сотрясения мозга; рвота – не засорение желудка, а боязнь скарлатины. Всюду ловушки и опасности, все грозное, зловещее.

И если ребенок поверит и не съест украдкой фунт незрелых слив и, обманув бдительность старших, не зажжет с сильно бьющимся сердцем где-нибудь в углу спичку, если послушно, пассивно, доверчиво подчинится требованию избегать всяких опытов, отказываться от попыток и отрекаться от каждого усилия воли, – что предпримет он, когда в себе, в своем духовном существе почувствует что-то, что грызет, жжет, ранит?

Есть ли у вас план, как возносить ребенка с младенчества через детство в период созревания, когда подобно удару молнии поразят ее менструации, его – эрекции и поллюции?

Да, ребенок еще сосет грудь, а я уже спрашиваю, как будет рожать, ибо это проблема, над которой и два десятка лет думать не слишком много.

Из страха, как бы смерть не отняла у нас ребенка, мы отнимаем ребенка у жизни; не желая, чтобы он умер, не даем ему жить.

Сами воспитанные в деморализующем пассивном ожидании того, что будет, мы беспрерывно спешим в волшебное будущее. Ленивые, не хотим искать красы в сегодняшнем дне, чтобы подготовить себя к достойной встрече завтрашнего утра: завтра само должно нести с собою вдохновение.

И что такое это «хоть бы он уже ходил, говорил», что, как не истерия ожидания? Ребенок будет ходить, будет обивать себе бока о твердые края дубовых стульев. Будет говорить, будет перемалывать языком сечку серых будней. Чем это сегодня ребенка хуже, менее ценно, чем завтра? Если речь идет о труде, сегодня – труднее.

А когда наконец это завтра настало, мы ждем новое завтра. Ибо в принципе наш взгляд на ребенка – что его как бы еще нет, он только еще будет, еще не знает, а только еще будет знать, еще не может, а только еще когда-то сможет – заставляет нас беспрерывно ждать.

Половина человечества как бы не существует. Жизнь ее – шутка, стремления – наивны, чувства – мимолетны, взгляды – смешны. Да, дети отличаются от взрослых; в жизни ребенка чего-то недостает, а чего-то больше, чем в жизни взрослого, но эта их отличающаяся от нашей жизнь – действительность, а не фантазия. А что сделано нами, чтобы познать ребенка и создать условия, в которых он мог бы существовать и зреть?

Страх за жизнь ребенка соединен с боязнью увечья; боязнь увечья сцеплена с чистотой, залогом здоровья; тут полоса запретов перекидывается на новое колесо: чистота и сохранность платья, чулок, галстука, перчаток, башмаков. Дыра уже не во лбу, а на коленках брюк. Не здоровье и благо ребенка, а тщеславие наше и карман. Новый ряд приказов и запретов вызван нашим собственным удобством.

«Не бегай, попадешь под лошадь. Не бегай, вспотеешь. Не бегай, забрызгаешься. Не бегай, у меня голова болит». (А ведь в принципе мы даем детям бегать: единственное, чем даем им жить.)

И вся эта чудовищная машина работает долгие годы, круша волю, подавляя энергию, пуская силы ребенка на ветер.

Ради завтра пренебрегают тем, что радует, печалит, удивляет, сердит, занимает ребенка сегодня. Ради завтра, которое ребенок не понимает и не испытывает потребности понять, расхищаются годы и годы жизни.

«Мал еще, помолчи немножко. – Время терпит. Погоди, вот вырастешь… – Ого, уже длинные штанишки. – Хо-хо! Да ты при часах. – Покажись-ка: у тебя уже усы растут!»

И ребенок думает: «Я ничто. Чем-то могут быть только взрослые. А вот я уже ничто чуть постарше. А сколько мне еще лет ждать? Но погодите, дайте мне только вырасти…»

И он ждет – прозябает, ждет – задыхается, ждет – притаился, ждет – глотает слюнки. Волшебное детство? Нет, просто скучное, а если и бывают в нем хорошие минуты, так отвоеванные, а чаще краденые. Ни слова о всеобщем обучении, сельских школах, городах-парках, харцерстве[10]. Так все это было безнадежно далеко и потому несущественно. Книга, ее содержание зависят оттого, какими категориями переживаний и опыта оперирует автор, каково было поле его деятельности и творческая лаборатория, – какова была почва, вскормившая его мысль. Вот почему мы встречаем наивные суждения у авторитетов, и тем более иностранных.

Стало быть, все позволять? Ни за что: из скучающего раба мы сделаем изнывающего со скуки тирана.

А запрещая, закаляем как-никак волю, хотя бы лишь в направлении обуздания, ограничения себя, развиваем изобретательность, умение ускользнуть из-под надзора, будим критицизм. И это чего-то да стоит, как – правда, односторонняя – подготовка к жизни. Позволяя же детям «все», бойтесь, как бы, потакая капризам, не подавить сильных желаний. Там мы ослабляли волю, здесь отравляем.

Это не «делай что хочешь», а «я тебе сделаю, куплю, дам все, что хочешь, ты только скажи, что тебе дать, купить, сделать. Я плачу за то, чтобы ты сам ничего не делал, я плачу за то, чтобы ты был послушный».

«Вот съешь котлетку, мама купит тебе книжечку. Не ходи гулять – на тебе за это шоколадку».

Детское «дай», даже просто протянутая молча рука должны столкнуться когда-нибудь с нашим «нет», а от этих первых «не дам, нельзя, не разрешаю» зависит успех целого и огромнейшего раздела воспитательной работы.

Мать не хочет видеть этой проблемы, предпочитает лениво, трусливо отсрочить, отложить на после, на потом. Не хочет знать, что ей не удастся, воспитывая ребенка, ни устранить трагичную коллизию неправильного, неисполнимого, не проверенного на деле хотения и проверенного на деле запрета, ни избежать еще более трагичного столкновения двух желаний, двух прав в одной области деятельности. Ребенок хочет взять в рот горящую свечку – я не могу ему этого позволить; он требует нож – я боюсь дать, он тянется к вазе, которую мне жалко, хочет играть со мной в мяч – а я хочу читать. Мы должны разграничивать его и мои права.

Младенец тянется за стаканом – мать целует ручонку, не помогло – дает погремушку, велит убрать с глаз соблазн.

На страницу:
4 из 7