Полная версия
Кошмар в Берлине
– Строчите, строчите ваши отречения, – нетерпеливо говорил Долль. – Это ничего не изменит, но если вам так приятнее… Мы в этом кабинете давно уже поняли, что в мире было всего-навсего три национал-социалиста: Гитлер, Геринг и Геббельс! Подписали? Следующий!
Потом с парой полицейских (среди которых на начальных порах попадались весьма сомнительные личности) и протоколистом бургомистр Долль обходил дома и квартиры этих национал-социалистов. В шкафах у них обнаруживались горы белья – в том числе и почти нового, в то время как в мансарде эвакуированная из Берлина мать, у которой разбомбили дом, не знала, во что одеть детей. В сараях до потолка высились штабеля дров и угля, но на двери висел крепкий замок, чтобы ни щепочки не перепало тем, кому не на чем даже сварить суп. В погребах у этих коричневых скупердяев стояли мешки с зерном («Это для курочек!»), с ячменем («Выдали для поросенка, вот ордер!»), с мукой («Да это же не настоящая мука, это мы мельничную пыль смели!») В кладовках полки ломились от припасов, но на каждую банку у них была заготовлена ложь. Они тряслись за свою бесценную жизнь, но этот страх пересиливало желание защитить свои сокровища: все-де получено по закону! Они шли до самой машины, которая увозила их хомячьи богатства, и угрожать не смели, но на лицах было написано праведное возмущение творящимся беззаконием.
Во время подобных рейдов Долль всегда имел суровый, даже злой вид, но ощущал лишь отвращение и усталость. Он всегда был одиночкой, он даже в браке свято оберегал свое право на уединение – а теперь ему приходилось целые дни проводить среди людей, говорить с ними, принуждать их к чему-то, видеть слезы, слышать всхлипы, протесты, жалобы, просьбы… Под вечер голова превращалась в рокочущую бездну.
Иногда мелькала мысль: куда подевалась ненависть? Вот же они, те самые нацисты: это им я мечтал отомстить, это их злодеяния я клялся не забывать и не прощать. А я стою и не чувствую ничего, кроме омерзения, и больше всего мечтаю оказаться в кровати, и спать, спать, спать, забыться сном – и не возиться больше во всей этой грязи!
Но он был так перегружен работой, что времени на себя у него не оставалось. Ни одну мысль он не мог додумать до конца – голова постоянно была занята другим. Иногда у него возникало смутное чувство, что однажды он просто иссякнет и останется от него лишь полый скелет, обтянутый кожей. Но думать об этом у него тоже не хватало времени, и он не знал: то ли его ненависть к нацистам правда затухла, то ли он слишком устал, чтобы испытывать хоть какие-то живые чувства. Он больше не был человеком, только бургомистром – исправно работающей машиной.
Но однажды ненависть вновь взбурлила в душе Долля. С давних пор проживал в городке некто герр Цахес, а до него – его родители, дедушки и бабушки: словом, он был коренной житель даже по меркам местных аксакалов. До того как нацисты пришли к власти, этот самый Цахес владел маленькой, еле державшейся на плаву фирмочкой, которая занималась оптовой продажей пива; кроме того, Цахес делал из артезианской воды, углекислого газа и разноцветных добавок шипучие напитки, которые так любят дети, а еще занимался оптовыми поставками табака для гостиниц. Всего этого, однако, не хватало, чтобы прокормить семью. Поэтому Цахесы заставляли двух лошаденок, которые обычно развозили пиво, выполнять еще множество различных тягловых работ: доставлять с вокзала чемоданы и ящики, возить из леса дрова, а в сезон вспахивать и возделывать угодья бедняков. При всем том они влачили самое жалкое существование: Цахес постоянно был на грани разорения, потеря любого клиента грозила крахом, и дни, когда на пивоварне выдавали зарплату, превращались в сущий кошмар для всех, кто так или иначе имел отношение к этому предприятию.
После того как к власти пришли нацисты, все в корне изменилось. Как и многие предприниматели, которые до 1933 года едва сводили концы с концами, Цахес вступил в партию в надежде освободиться от долгового рабства и в первых рядах пожать плоды всеобщего благоденствия, которое сулили новые правители. Разумеется, политика его ничуть не интересовала, он думал только о собственном процветании – и после 1933 года его дела действительно пошли в гору. На первых порах незаметно, а потом все наглее и наглее он перекрывал кислород конкурентам, у которых не хватило смекалки вовремя вступить в партию. Он принуждал хозяев гостиниц покупать товар только у него и платил услугами за услуги. Он улаживал мелкие политические осложнения, мог замолвить словечко перед бургомистром и вообще беззастенчиво использовал свое положение во всевозможных комитетах, правлениях и советах. Если кто-то вставал у него на пути, он тайком собирал на противника компромат, выведывал все о его словах и делах, а затем либо шантажировал, либо затягивал узел – смотря что представлялось ему более целесообразным.
Неудивительно, что его предприятие процветало. Кроме ломовых лошадей, он держал теперь особую упряжку, которая возила только ящики с бутылками и бочки. И всюду прислуживающий, перед всеми лебезящий голодранец Цахес сделался членом национал-социалистической партии герром Цахесом, заседающим там и тут, человеком, который мог позволить себе любую резкость, потому что знал, что за ним стоят большие деньги, а главное – партия, распоряжавшаяся счастьем и несчастьем, жизнью и смертью его сограждан. Ко всему прочему, Цахес отъелся, разжирел, и только бледный, нездоровый цвет лица и колючий взгляд его вечно бегающих темных глаз напоминали о былых голодных временах. Когда разразилась война, именно в его сфере все вздорожало и попропадало, но это не сказалось на его барышах: наоборот, на дефицитном плохом товаре он зарабатывал еще больше, чем на хорошем. Кроме того, многие ушли на фронт, и он занял ряд освободившихся постов; как все национал-социалисты, он не считал нужным придерживаться норм распределения продовольствия. Из деревни он вывозил вдоволь сала, яиц, птицы, масла и муки, а чего сам не съедал, продавал по завышенным ценам, в полной уверенности, что старому члену партии все сойдет с рук.
Так оно и было – пока не пришла Красная армия. Цахеса арестовали одним из первых. Его уверения, что он вступил в партию только по экономическим соображениям, были чистой правдой, но за много лет он сделался таким корыстолюбивым вредителем и врагом народа, что экономические соображения не могли облегчить его участь. Впрочем, ему опять повезло больше, чем он заслуживал. Вскоре ему была дарована относительная свобода, так как он оказался нужен на местном молокозаводе. Молочное производство Цахес освоил еще в юности и в трудные времена периодически подвизался на молокозаводе, так что лучшей кандидатуры было не сыскать. Волей-неволей пришлось отрядить его на предприятие, хотя никому это не нравилось. Доллю меньше всех. Но чтобы прокормить детей и их матерей, приходилось на время отодвинуть политические интересы.
Так продолжалось некоторое время, пока до ушей бургомистра не дошли кое-какие слухи. Тогда он вызвал бывшего пивовара, а ныне управляющего молокозаводом Цахеса к себе в кабинет.
– Послушайте, Цахес! – обратился он к бледному, но по-прежнему упитанному человеку, который избегал смотреть ему в глаза. – Мне все уши прожужжали, что у вас якобы есть большой тайник с продуктами. Что вы на это скажете?
Цахес принялся уверять, что никакого тайника у него нет – да Долль ничего другого и не ждал. Он, дескать, в свое время добровольно признался, что в саду в семи разных местах зарыты ящики с вином и шнапсом. Все эти ящики выкопали, а больше ничего у него и не осталось.
Пока Цахес с честнейшим видом все это произносил, Долль пристально наблюдал за ним и наконец сказал:
– Про те семь тайников в городе все знают. Тем не менее упорно ходят слухи, что это лишь малая толика ваших припасов, которые до сих пор не нашли…
– Никаких припасов у меня больше нет, герр обер-бургомистр, – твердо заявил Цахес. – Все, что было, забрали. Больше ничего не осталось.
– Посмотрите мне в глаза, Цахес, и повторите это еще раз!
– Что?.. – Цахеса ошарашило такое необычное требование. – Чего вы хотите?..
– Я хочу, чтобы вы мне – бургомистру, обер-бургомистру, неважно, – еще раз подтвердили, что у вас больше нет тайников – и при этом смотрели мне в глаза!
Но это было Цахесу не под силу. Уже на третьем или четвертом слове его взгляд убежал куда-то в сторону, с трудом воротился на лицо Долля, но тут же снова ускользнул. Цахес смешался, начал запинаться и наконец замолк…
– Да, – медленно проговорил бургомистр после долгой паузы, – теперь я уверен, что вы лжете. Доля правды в слухах есть.
– Ничего подобного, герр обер-бургомистр! Клянусь жизнью матери…
– Да бросьте, Цахес! – с отвращением перебил его Долль. – Подумайте, призовите на помощь здравый смысл… Вы же всегда были нацистом…
– Только формально, герр обер-бургомистр! Выбора не было – вот я и вступил в эту дрянную партейку. Иначе мне пришлось бы объявить о банкротстве – вот вам крест, герр обер-бургомистр!
– У вас нет ни малейшего шанса получить назад вашу недвижимость, и воспользоваться припрятанным добром вам не удастся! Но дело обстоит вот как, – и Долль принялся увещевать: – Все спрятанное, что я найду как бургомистр, остается, Цахес, нам, немцам. В городе сотни людей, Цахес, у которых нет даже самого необходимого, и вы знаете это не хуже меня. К тому же недавно открылась больница – там лежит уже восемьдесят человек, – как бы взбодрил их бокальчик вина, как бы поднялось у них настроение, если бы мы раздали им хоть немного сигарет! Цахес, будьте же человеком, подумайте раз в жизни не о себе, а о тех, кому приходится гораздо хуже, – помогите им! Только подумайте, какое великодушное пожертвование вы сделаете. Скажите, где ваш тайник!
– Я бы и рад был помочь людям, – ответил толстяк. Он так растрогался, что даже слезы выступили на глазах. – Но у меня больше ничего нет, я говорю вам истинную правду, герр обер-бургомистр! Да не сойти мне с этого места, если у меня осталось что-то в заначке…
– Вы двенадцать лет жили в изобилии и достатке, Цахес, – продолжал Долль, будто не слышал его пламенных заверений, – и ни разу не подумали о других. Теперь вы испытали на своей шкуре – а ведь вы на заводе всего шесть недель, Цахес, всего шесть недель! – как тяжела непривычная работа, какие страдания причиняет голод. Подумайте о людях, у которых нет вообще ничего. Докажите всему городу, что вас поносят зря, что вы способны на порядочные поступки! Скажите мне, где тайник!
На мгновение Цахес, казалось, заколебался – но тут же опять посыпались заверения и омерзительные клятвы. Битый час возился бургомистр с бывшим пивоваром. Чем дальше, тем больше он убеждался, что у этого человека есть тайник, и, скорее всего, даже крупный, – но добиться от него чего-либо не представлялось возможным. Гниль и разложение разъели его душу. Не помогли и красочные описания той незавидной участи, которая его ждет, если у него таки что-нибудь найдут. Никакой молокозавод его не спасет – засунут в самую темную дыру, посадят на хлеб и воду, и будет он целыми днями таскать тяжеленные мешки с зерном.
– Долго вы не протянете, Цахес, вы слишком опухли от алкоголя! И сахар, поди, не в порядке! Не исключено, что за эту совершенно бесполезную ложь вам придется заплатить собственной жизнью…
Но все уговоры были тщетны – никакие аргументы не могли заставить Цахеса выдать тайник. Он сидел на своих припасах, как злобный хомячок, и готов был скорее сдохнуть, чем с ними расстаться. Долль впустую потратил целый час – и наконец, пожав плечами, отпустил бывшего пивовара обратно на молокозавод. Он ни минуты не сомневался, что тайник существует и лежит в нем, вероятно, нечто весьма ценное! Однако вскоре бургомистр и думать забыл о пивоваре, с головой погрузившись в более насущные дела.
Как велика и обильна была эта хомячья заначка, Долль узнал всего несколько дней спустя от полицмейстера.
– Сходите на Зеештрассе, герр бургомистр, и посмотрите, как русские трясут цахесовский погреб!
– Так-так! – отозвался Долль с напускным равнодушием, хотя сердце у него разрывалось от гнева и огорчения. – Тайник все-таки нашли? Я был уверен, что он существует, с тех пор как допрашивал этого типа. Собирался и сам пошарить у него в погребе, но руки не дошли…
– Вы бы все равно ничего не нашли, – утешил его полицмейстер. – Этот Цахес уже больше года назад замуровал кладовку для угля – ох уж эти нацисты, не устаешь поражаться, как истово они верили в победу своего фюрера! И никто бы этот тайник не нашел, если б его не выдали.
– Кто же? – поинтересовался Долль.
– Бывшая горничная Цахеса. Она, конечно, думает, что русские ей отсыплют немножко. Ну-ну, пусть дожидается – они тоже не очень-то любят доносчиков!
Но когда Долль чуть позже узнал, как изобильна была хомячья заначка этого заодно-со-всеми-члена Национал-социалистической немецкой рабочей партии, гнев захлестнул его с новой силой, и он потребовал, чтобы Цахеса немедленно, сей же час доставили к нему с молокозавода.
– Ну что, Цахес, – сказал он этому мерзавцу, который, конечно же, все уже знал – ведь подобные новости распространяются по маленьким городкам с быстротой молнии. – Нашли ваш тайник – а ведь всего несколько дней назад вы здесь стояли и клялись жизнью матери, что ничего не прячете. Клятвопреступник, вот вы кто!
Цахес не отвечал: стоял, опустив голову, взгляд метался туда-сюда – лишь бы на бургомистра не смотреть.
– Вы хоть понимаете, какой ущерб причинили городу, да что там – всем немцам? – И бургомистр принялся перечислять: – Фургон табака, сигар и сигарет. Два фургона вина и шнапса – все это украдено у немецкого народа, получено в обход других. Но вы предпочитали лгать и уверять, будто никаких припасов у вас нет, и все приберегали для себя, в соответствии со старым добрым лозунгом вашей партии: частное превыше общего!
Цахес стал еще бледнее, все краски схлынули с его лица; над его головой бушевала буря, но он не произносил ни слова.
– Но и это еще не все. – И Долль продолжил перечислять: – Фургон белья – а у меня для больницы не осталось ни одной простыни, ни одного полотенца. Пять радиоприемников, три пишущие машинки, две швейные, одна лампа «горное солнце» – а еще целый фургон одежды и прочего барахла. Тьфу нас вас, разоритель, предатель собственного народа, сколько же вы наворовали!..
Долль распалялся все больше – его бесило безответное оцепенение Цахеса. В прошлый раз ему не удалось до него достучаться, не удалось пробудить хоть какие-то человеческие чувства – и опять то же самое!
– Вы не понимаете, – продолжал Долль, овладевая собой, – вы вообще не думаете о том, какой удар вы нанесли по жалким обломкам немецкой репутации, если, конечно, от нее еще хоть что-то осталось! Когда я с протянутой рукой являюсь в комендатуру и жалуюсь, что мне опять нечем накормить малых детей, туберкулезников, тяжелобольных, что мне неоткуда взять койки для больницы, – знаете, что мне там отвечают? «Бургомистр должен изыскивать средства. У немцев все есть – просто они прячут свое добро. Немцы – лгуны и обманщики. Поищи хорошенько, бургомистр!» И выходит, что русские правы! А с какой стати им менять свое мнение о нас, если они находят тайники вроде твоего, мерзавец ты эдакий?! А теперь сотни людей должны мерзнуть дальше, потому что в нужный момент ты не соизволил раскрыть рот, негодяй!
И тут опозоренный и обруганный Цахес все же раскрыл рот, в первый и единственный раз, и фраза, которую он произнес, была достойна настоящего национал-социалиста – она могла родиться только в мозгах члена партии:
– Я бы выдал герру обер-бургомистру свой тайник, если бы он пообещал мне долю, пусть даже небольшую…
Бургомистр Долль остолбенел, потрясенный этим бесстыдным, чудовищным эгоизмом человека, который был совершенно равнодушен к страданиям других – лишь бы самому не страдать. И ему вспомнился недавний разговор с адъютантом коменданта. Адъютант рассказывал, что простые солдаты Красной армии долго думали, будто немцы живут так же, как их собственный народ: что война разорила их до крайности, что они чуть ли не умирают с голоду… Они не видели другого объяснения, почему немцы так безжалостно разоряли их родину. Но по мере наступления, очутившись на немецкой земле, они все увидели собственными глазами: деревни, богатые и благоустроенные, каких у них на родине не осталось, хлева, в которых теснился откормленный скот, здоровое, сытое сельское население. И в крепких каменных домах этих крестьян они обнаружили не только огромные радиоприемники, холодильники, всяческие удобства – нет, среди всего этого великолепия нашлись самые простенькие, дешевенькие швейные машинки из Москвы, пестрые платки с Украины, иконы из русских церквей – сплошь награбленное, наворованное добро. Зажиточные хозяева отнимали последнее у бедняков. И тогда в солдатах Красной армии вспыхнула ненависть и глубокое презрение к этому народу, который не ведал стыда, не желал обуздывать свою алчность, стремился все захапать, все загрести под себя – и пусть остальные пропадают.
Типичный представитель этого народа стоял сейчас перед бургомистром. Удивляться было нечему: в конечном итоге им было совершенно все равно, кого обречь на гибель – русских или немцев. Они не чувствовали никакой общности со своим народом, хотя эта самая общность возводилась в один из основных принципов их партии. Из всего они хотели извлечь выгоду, на всем нажиться, и не важно, сколько тысяч людей придется загубить. Много их нынче развелось, таких цахесов. И Долль велел полицмейстеру увести бывшего пивовара и посадить в самую дрянную камеру, на хлеб и воду. На молокозавод придется подыскать кого-нибудь другого. А этот предатель собственного народа пусть под строжайшим надзором целыми днями таскает тяжеленные мешки – авось долго он так не протянет!
Цахеса увели; больше Долль его не видел и не знал, что с ним сталось. Потому что вскоре после этого Долль заболел – и его болезнь была не в последнюю очередь спровоцирована этими переживаниями.
Когда за подлецом закрылась дверь, бургомистр остался один в кабинете. Он сидел за столом, подперев голову рукой. Он чувствовал, что его ярость выдохлась и душу наполняет тихое, невыразимое отчаяние. С яростью легче было справиться, чем с этим отчаянием, в котором не было ни проблеска надежды. К полной своей неожиданности, он обнаружил, что в этом отчаянии растворилась и его ненависть. Он постарался припомнить все то зло, которое причинили ему нацисты: многолетние преследования, арест, слежка, угрозы, бесчисленные запреты. Тщетно: он больше не испытывал к ним ненависти. Более того: он понял, что ненависть испарилась давно. Когда он производил конфискации у членов партии, держался сурово и безжалостно, он просто выполнял свой долг. С тихим ужасом он осознавал, что в домах людей, которые в партии никогда не состояли, он вел себя точно так же. Всех, всех их он в равной степени презирал. Он не мог ненавидеть тех, кого считал всего-навсего мелкими, злобными зверьками – так, именно так смотрели первые русские солдаты на него и его жену, так и он теперь смотрел на всех немцев.
Но ведь он и сам из той же стаи, он сам немец – слово, которое во всем мире давно превратилось в ругательство. Он один из них, и ничто не отличает его от соотечественников. Как в старой поговорке, которая и по сей день не устарела: с волками жить – по-волчьи выть. Он тоже вкушал ворованного хлеба из разоренных земель – и теперь должен за это ответить! О да, он не мог их больше ненавидеть хотя бы потому, что сам был одним из них. Ему осталось только бессильное презрение – и себя он презирал не меньше всех прочих.
Как ему говорили в комендатуре? Все немцы лгут и обманывают. Цепочка случайностей привела к тому, что он сделался бургомистром провинциального городка, и на этом посту он ежедневно убеждался: русские, увы, правы. На него нахлынули воспоминания: он снова видел пришедшую к нему на прием женщину, мать двоих маленьких детей. По ее лицу катились слезы: ее дом в Берлине разбомбили, и у нее не осталось буквально ничего – ни кроватки, ни кастрюльки, ни одежды для детей. «Сжальтесь, герр бургомистр, вы не можете просто прогнать меня! С пустыми руками я к детям не вернусь!»
У бургомистра тоже ничего не было, но он все же изловчился помочь. Нашел членов партии, у которых требуемого было в избытке, и уделил от этого избытка просительнице – не то чтобы много, но достаточно. А на следующий день перед ним стояла уже другая женщина, соседка той, которую он только что облагодетельствовал, тоже мать, тоже очень бедная: оказалось, что особа, ради которой он так старался, которую всем обеспечил, ночью стащила у соседки несколько тряпок с веревки! Немцы против немцев, каждый за себя, наперекор всем и всему.
Вспомнился бургомистру и извозчик, которого наняли перевезти вещи парализованного старика в дом престарелых, но когда он дотуда добрался, все, что еще было пригодно к употреблению, с телеги исчезло – то ли сам извозчик украл, то ли, как он утверждал, прохожие растащили. Немцы против немцев!..
Подумал он и о подлеце враче, который, стремясь отомстить за какие-то старые обиды, признал больную женщину здоровой и пригодной к тяжелой работе, – этот врач щедро раздавал дефицитные лекарства своим друзьям, но оставлял без помощи тех, кто был ему безразличен и тем паче враждебен. Ну и что, что они страдают – пусть страдают дальше! Немцы против немцев!
Он вспоминал, как люди крали друг у друга лошадей из стойла, птицу, с большим трудом откормленных кроликов, как они проникали на соседские огороды, выдергивали из земли овощи и рвали с деревьев недоспелые плоды, ломая при этом плодоносящие ветки – не для какой-то своей пользы, а просто чтобы напакостить ближнему. Словно выпустили на волю орду сумасшедших, которые, руководствуясь своими безумными хотениями, творили что в голову взбредет. Он знал, как они доносят друг на друга, как бросаются бессмысленными, лживыми обвинениями, рассыпающимися при первой же проверке и придуманными просто по злобе, чтобы нагнать на соседей страху – пускай боятся! Немцы против немцев!..
Долль сидел за бургомистерским столом, обхватив голову руками, и было в этой голове совершенно пусто. Как наивно было думать, что мир только и ждет, как бы помочь немцам выбраться из грязи, из этой жуткой воронки, в которую их швырнула война. И не менее наивно было полагать, будто он, Долль, чем-то отличается от своих соотечественников: он тоже всего-навсего мелкий злобный зверек, как и все они. Ему не подавали руки, сквозь него смотрели как сквозь стену.
И правильно делали: немцы, все и каждый из них, достойны ненависти и презрения. Долль тоже кое-кого ненавидел, например старого ветеринара Виллема-порося, а также скопом нацистов, всех до одного. Но теперь его ненависть – и общая, и частная – иссякла: ведь он был не менее достоин ненависти, чем те, кого он ненавидел.
Ничего не осталось, Долль был опустошен – и им овладела глубокая апатия. Эта апатия, постоянно подстерегавшая его на протяжении последних месяцев, но на время заглушенная навязанной ему активной работой на бургомистерском посту, наконец-то прорвалась и завладела им. Он смотрел поверх стола, заваленного бумагами, его поджидали десятки срочных дел – но какой во всем этом смысл?.. Немцы обречены на гибель, и он в том числе! Все усилия тщетны!
В дверь заглянула секретарша:
– Пришли из комендатуры – вас срочно вызывают к коменданту, герр бургомистр!
– Да, хорошо, – отозвался он. – Сейчас иду…
Но никуда не пошел, а остался сидеть за столом; секретарша еще несколько раз напоминала ему о коменданте. Не то чтобы он думал о чем-то определенном, не то чтобы пытался побороть апатию – этот путь тоже бессмыслен, все пути бессмысленны, так как все ведут немцев в никуда…
Нет, он просто сидел, и никаких внятных соображений не было в его голове. Если бы он взялся описывать свое душевное состояние, то, наверное, сказал бы, что внутри у него клубился туман – серый, густой туман, в котором не видно ни зги и не слышно ни звука. И больше ничего…
Наконец – поддавшись настойчивым уговорам секретарши – он поднялся и отправился в комендатуру, просто потому, что ходил туда уже сотни раз. Это было ничуть не лучше и не хуже всего прочего, что он сейчас мог сделать. Пойдет он в комендатуру или нет, больше не имело значения. Ничто больше не имело значения – даже сам герр доктор Долль. Поражена была самая сердцевина его существа, и инстинкт самосохранения отказал.
Вскоре после этого бургомистр Долль серьезно заболел – и перестал быть бургомистром. Его жена, которой тоже нездоровилось, отправилась с ним в районную больницу…
Глава 5
Прибытие в Берлин
1 сентября этого беспощадного 1945 года герр и фрау Долль прибыли в Берлин. Они почти два месяца пролежали в больнице и по-прежнему были далеки от выздоровления. Но они боялись, что если еще промедлят, то потеряют берлинскую квартиру.
Поезд, который должен был отходить в полдень, тронулся только с наступлением сумерек; несмотря на разбитые окна и загаженные купе, он был переполнен. Набившиеся в неосвещенные вагоны люди были настроены агрессивно, взрывались от любого слова и каждого соперника в борьбе за сидячее место воспринимали как личного врага.