Полная версия
Рюссен коммер!
Я положила руку на мешок, ощутив под ладонью большую кость, тазобедренную, наверное. Не знаю, зачем я это сделала, просто хотелось, чтобы кто-нибудь взял меня сейчас за руку или обнял. Меня едва не стошнило. Теперь всегда тошнило, когда было страшно или больно.
Петькин отец вернулся, и мы поехали.
– Сейчас сделаем небольшой круг, покажу тебе кой-чего, – крикнул он.
Обалдеть, подумала я, мало того что еду на военном тягаче, так ещё и с экскурсией.
– Быстрее, высунь голову в люк, смотри! – заорал Петькин отец. – Быстрее!
Я вскочила, но, не удержав равновесия, рухнула на мешок, и мне послышалось, что кости захрустели. Я поднялась, потирая ушибленную руку, и, добравшись до люка, высунулась наружу.
Ветки, ломаясь, скребли броню и цеплялись за меня, одна чуть не выбила мне глаз. Я огляделась, пытаясь понять, на что же я должна смотреть. И тут увидела торчащее из снега крыло, а затем разглядела и весь самолёт, вмёрзший в снег. Это был немецкий штурмовик, изрядно проржавевший и даже поросший мхом. Видимо, из него и достали кости лётчика. Выглядело впечатляюще, особенно из люка советской МТ-ЛБ.
– Красота, а? – крикнул Петькин отец, когда я вернулась внутрь. – Скажи ж, красота!
Наконец он остановил тягач. Какое-то время сидел молча, просто глядя в окно перед собой, а потом, обернувшись, сказал непривычно тихо:
– Ну всё, конечная остановка. Приехали.
В ушах звенело, и меня трясло, словно тягач продолжал ехать. Он осмотрел мои лыжи, скривился. Достав откуда-то свёрток, вытащил из пропитавшейся жиром бумаги кусок сала и как следует смазал им лыжи.
Мы выбрались наружу, Петькин отец первым, потом я, держась за его руку. Но поскользнулась и едва не вывихнула ногу. Он схватил меня, как в детстве, и, крутанувшись, поставил на землю, утопив по колено в снегу. Я засмеялась, словно на мгновение снова стала такой, как показал рукой Петька, метр от земли.
– Всё, топай отсюда, и чтоб не видел тебя больше, – смутившись, буркнул Петькин отец. – Давай, давай, вот туда, – указал он на красно-зелёный столбик. – Не бойся, тут нет никого, главное, не заплутай.
– Не поймают? – с сомнением спросила я.
– Не должны. Я пару раз водил тут людей, все потом вернулись, – помявшись, ответил он. И, увидев мои вздёрнутые брови, замахал руками: – Не-не, не черноту всякую, те через Мурманск на велосипедах пробирались. Наших, местных. Ну, запрет на выезд у них, кредиты не выплачены, не выпускают. А им за покупками надо было, фейри там всякое, сыр, вещички, ну, сама знаешь.
Он дал мне мятую советскую карту, но я не была уверена, что она мне поможет. В школе на уроках ОБЖ нас учили, как не потеряться в лесу, но я помнила только, что мох на деревьях растёт с северной стороны, а человек часто плутает по кругу, сбиваясь в левую сторону, поэтому нужно всё время забирать вправо.
Какое-то время я шла на лыжах, но мокрый снег налипал на них, они вязли и плохо скользили. Я сняла их, провалившись в снег, и пошла, помогая себе лыжной палкой. Снег забивался в ботинки, пальцы окоченели, и очень скоро я уже не чувствовала ног. Было страшно – вдруг я хожу кругами и выйду в конце концов к российской погранзаставе, поэтому всё время прислушивалась. Но уже ночью наткнулась на указатель заповедника Värriö и поняла, что я уже на другой стороне.
Через несколько часов я вышла к деревне Куоску, но не решилась постучаться в какой-нибудь из домов, побоявшись, что местные выдадут меня пограничникам. Пошла дальше по автомобильной дороге. Рядом притормозила машина с местными номерами. За рулём была женщина.
– Я в Рованиеми, – сказала она по-русски. – Если тебе по пути или всё равно, поехали.
Я забралась на заднее сиденье и уснула, так и проспав всю дорогу, пока она меня не растолкала. Я даже не сказала ей спасибо – вспомнила об этом, когда машина уже скрылась.
На другой стороне улицы светилась вывеска Arctic City Hotel, но я не могла снять себе номер без документов. В забегаловке Hesburger на Маакунтакату, 31, взяла сою во фритюре, картошку и американо и пошла дальше. В магазине обуви Sievi выбрала полусапожки и прикупила тёплые носки.
– Можно по-русски, – сказала мне продавщица, когда я обратилась к ней по-английски.
Я расплатилась и тут же, в магазине, надела сухие носки и переобулась.
– Ты откуда вообще? – спросила она, глядя на мои обмороженные, отёкшие ноги. – Как оказалась тут?
Я не ответила и вышла. Пустая коробка и старые сырые ботинки остались в магазине. За спиной звякнул дверной колокольчик. В этот момент я вдруг осознала, что спаслась, и даже вскрикнула. Это было так внезапно, словно я случайно укололась об эту мысль, как о забытую в одежде булавку.
Resan (Torkel Rasmusson)
Поезд из Лулео до Стокгольма стоил шестьдесят евро и шёл тринадцать часов. Во втором классе были только сидячие места, и спина основательно разболелась. Я чувствовала себя, как будто мне сто лет, и не могла уснуть.
Напротив сидел высокий мужчина в костюме, белокурый, с молочной кожей, почти прозрачной, так что можно было разглядеть все прожилки. Он скинул ботинки, показав смешные носки с оленями, и вытянул ноги. Я завидовала его спокойствию, расслабленности, тому, как он пил чай из кружки-термоса, слушал музыку и в такт ей шевелил пальцами ног, смотрел на маленькие деревушки с красными деревянными домиками, которые мы проезжали, и сам даже не подозревал, какой он счастливый. Просто потому, что ему никогда не надевали мусорный мешок на голову.
В половине седьмого поезд пришёл на Т-Сентрален, большой вокзал в центре Стокгольма, и на платформе, у входа на вокзал, меня уже ждала Гудрун. Мы договорились, что она будет каждый день встречать этот поезд, пока я не появлюсь.
– Добро пожаловать, наконец-то, – обняла она меня. – Как ты?
– Вот, – зачем-то протянула я руки, обнажив запястья, на которых ещё виднелись тонкие следы от верёвок.
Гудрун охнула и снова обняла меня.
Ей было пятьдесят, крашеные волосы, высокие скулы, мелкие морщинки вокруг глаз. Она хорошо выглядела и была улыбчивой. Внешне – типичная шведка, ну или типичная шведка в моём представлении. Её отец был сотрудником советского посольства в Стокгольме в конце 60-х, в Союзе у него осталась семья, а с матерью Гудрун случилась интрижка, за которую МИД быстро вернул его обратно в Москву. Гудрун выросла в Швеции и русский выучила только в начале 90-х, когда впервые приехала в Россию. Но отец умер от цирроза печени за месяц до её приезда, и они так и не встретились.
– А где твой багаж?
У Гудрун был мягкий шведский акцент.
– Это все мои вещи, – показала я свою сумку, в которой лежала пачка евро, зубная щётка с пастой и крем для лица, купленные в Лулео.
Гудрун всплеснула руками:
– Ладно, ничего, это всё наживательное, главное, ты в безопасности.
– Наживное, – машинально поправила я.
Мы поехали в отель, который выбрала Гудрун. «Леди Гамильтон» в Старом городе. 1500 крон за ночь, тесный, но уютный номер, на стенах – фотографии короля Карла XVI Густава и кронпринцессы Виктории, на тумбочке – журнал с портретом королевы. «Сильвии опять нехорошо», – перевела мне Гудрун заголовок.
– Моя мать училась с королём в одном классе, – кивнула Гудрун на Карла Густава. – Он уже тогда был полный идиот.
– Почему вы не отрубите ему голову? – спросила я, падая на кровать. – Ну, в смысле, не отправите в отставку.
– У нас столько проблем, ультраправые, миграционный кризис, кризис левых, уход богачей от налогов… А Бернадоты – они просто фрики. Смешно с ними бороться. Даже нам, левым.
Гудрун одолжила мне свой смартфон, и я выложила в Фейсбук фотографии груди, сделанные в фотобудке на вокзале. Они отсырели и помялись при переходе через границу. Я подробно написала про пытки и отказалась от выбитых из меня показаний. В мессенджере были сообщения от друзей, что Майю и Тетерю поймали, а Феликса – нет. Не удержавшись, пролистала последние новости из России. Освятили ракетный комплекс и провели торжественное богослужение в воинской части. Женщина убила соседскую собаку, чтобы накормить детей, и получила два года условно. Одна охранница убита, три заключённые тяжело ранены: бунт в московском женском СИЗО № 6 вспыхнул после того, как десятки женщин заразились туберкулёзом. Россиянин, работавший на ЦРУ, смог выехать из России вместе с семьёй. Муж отрезал жене нос, заподозрив в измене. В Москве идёт расследование по делу леворадикальных экстремистов. В Мурманской области арестован полицейский, организовавший побег через границу одной из участниц группировки, пошедшей на сделку со следствием.
– Как ты думаешь, я выгляжу трусом? – спросила я Гудрун, отложив смартфон. – Они в тюрьме, а я здесь.
Гудрун села на кровать рядом и обняла меня. От неё пахло цветочной туалетной водой.
– Тебе просто повезло больше. Их поймали, а тебя нет. Ты бы хотела поменять с ними местом? Оказаться сейчас там?
Я вспомнила пакет, надетый мне на голову, клеммы на сосках, крики заключённой, умирающей от рака, жидкий тюремный чай, склизкую кашу, пинки охранников.
– Я готова мыть тут полы и задницы лежачим больным, но в тюрьму я больше не вернусь. Ни на один день.
– Ну, полы мыть совсем не обязательно, – засмеялась Гудрун. – Мы найдём тут тебе работать получше. А пока собирайся, поедем сдавать тебя.
Интересно, что теперь будет с Петькой, подумала я, причёсываясь перед зеркалом.
* * *Миграхунсверкет, шведская миграционная служба, находилась на станции Сандбюберг, на синей ветке метро, и чем дальше мы отъезжали от центра, тем больше в вагоне появлялось чернокожих мужчин и женщин в длинных одеждах, в чадре, в парандже. На станции Сольна Странд напротив нас сели арабы, он в светлых штанах и куртке, а она – в никабе, с прорезью для глаз, вся в чёрном, без единой полоски кожи.
– Это что за херня? – тихо спросила я Гудрун.
Но она не ответила, сделав знак, что расскажет после.
– Они живут в западных пригородах Стокгольма, в Тенсте и Ринкебю, районах для мигрантов. Русские тоже живут там, ну, русские в широком смысле слова – русские, украинцы, белорусы, узбеки, молдаване. Но их немного.
– А почему женщина одета в мешок?
– Это их национальная одежда. Мы тут в Швеции считать, что люди могут носить всё что хотят.
В большом зале Миграционной службы было шумно. Мягкие кожаные стулья стояли в ряд, словно в кинотеатрах, повсюду были женщины в паранджах и бурках, с орущими детьми на руках, и чернявые мужчины, подпиравшие спиной стены. Мужчин было больше. Гудрун взяла талончик, и нам пришлось долго ждать своей очереди. Я не так себе всё это представляла. Думала, что меня встретят в отдельном кабинете и будут долго, с интересом, слушать о моих приключениях, всё-таки о новых арестах в России много писала Анна-Лена Лаурен из «Дагенс Нюхетер». Но, затерявшись в шумной, пёстрой толпе, я ощутила себя маленькой, ничтожной и никому не интересной.
– Несколько лет я работала в миссии Шведской церкви, с беженцами и мигрантами, – сказала Гудрун. – Знаешь, важно чувствовать, что ты делаешь что-то нужное. Что сам ты нужен.
Я понимала её, как никто другой. Весь последний год я выходила с одиночным пикетом против политических репрессий, в дождь, снег, солнце, стояла как дура посреди улицы, а мимо шли люди, равнодушно скользили взглядом по портретам политзаключённых, или смеялись, или кричали на меня, или поддерживали, но на ходу, не замедляя шага, по пути с работы домой. Многие спрашивали: «Зачем тебе это нужно?» Наверное, чтобы чувствовать, что делаешь что-то нужное, что сам ты нужен, зачем же ещё.
– Ты больше не работаешь там?
– Одна моя подопечная была гбайя, из ЦАР. Она соврала инспектору, что её приговорить к ритуальному съедению. Переборщила с историей и получила «негатив», отказ в убежище. Другая – женщина из Азербайджана, её дочь был больной, а такие болезни в Баку не лечат. Ещё она была беременна дочкой, а муж заставлял делать аборт, потому что хотел сына. Она тоже немного приукрасить историю, запутаться в деталях на интервью, и её выслали обратно. Третий был афганский парень, Шабир, сирота. Его насиловал родной дядя. Он прикинулся несовершеннолетним, скостил себе четыре года. Его тоже выслали. У нас была связь, но мы скрывали, потому что он врал, что ему нет восемнадцати, и это было совращение несовершеннолетнего.
Я с любопытством посмотрела на Гудрун, но ничего на это не сказала.
– Почему их всех высылают?
– Беженцев много, обычные истории уже никого не трогают за сердце. Все хотят война, политика, преследования ИГИЛ, оторванная взрывом конечность, а остальных не жалеют…
– Европейцы пресытились чужими страданиями?
– Да, да, именно. Как кино. Мелодрамы и трагедии всем уже надоели, зрители просят что-нибудь из другого жанра.
– Меня тоже вышлют? – испугалась я.
– Нет, тебя не должны. Главное, запомни всё, что говорить на дорожном интервью.
Чтобы хоть чем-то заполнить ожидание, Гудрун учила меня шведским словам первой необходимости. Asyl, асюль, – политическое убежище, fristad, фристад, – убежище, asylrått, асюльротт, – право на убежище. После сдачи в «миграхунку», как звали это место русские, полагалась комната в транзитном общежитии, бесплатное питание, удостоверяющая личность пластиковая карта, банковская карта для пособия. Пособие оказалось совсем не таким, как я представляла. В день платили всего 71 крону, столько стоило пиво в стокгольмском баре. Или три буханки хлеба. Или две поездки на метро. Через несколько недель из трансферного общежития отправляли на более-менее постоянное место жительства, если так можно говорить об убежище. В Стокгольме таких мест уже не осталось, и кому везло, отправлялись в Карлстад – четыре часа от Стокгольма на автобусе, а кому нет – в Керуну, за полярный круг. Но это касалось только тех, кому негде было жить. Я могла оставаться в Стокгольме, пока хватало денег.
– На первом интервью ты должна объяснять следователю, зачем ты искать политическое убежище здесь, как сюда попала, обращалась ещё куда-то за убежищем, была ли у тебя шенгенская виза, должна подтвердить свой идентитет. Интервью есть важное, ты должна запомнить, что говорила. Знай, главная задача миграхунсверкет – поймать тебя на ошибке или неправде и выгнать из Швеции.
– Я заучила всё наизусть, я не ошибусь.
– И не общайся с другими беженцами. Они стучат друг на друга. Приезжают к следователям, рассказывать, кто назвал ненастоящее имя, кто похвастался кражей в магазине, кто лгал о том, как добрался сюда. Миграхунсверкет всё это записывает и высылает потом из страны. Причём всех, и стукачей, и тех, кого они предать. О, твой номер, – пихнула меня Гудрун в плечо.
Мы подошли. В окошке сидела измождённая женщина, лет сорока пяти, которая смотрела сквозь меня.
– Я говорю только по-английски, – сказала я ей, когда женщина обратилась ко мне по-шведски. – Но со мной переводчица, – кивнула я на Гудрун.
– Имя?
– Я политический активист из России, – затараторила я, – я бежала от преследований правительства, меня пытали…
– Имя? – повторила женщина.
Я представилась, и она начала печатать.
– Из какой вы страны?
– Я же сказала, из России.
– Как вы попали в Швецию?
– Это долгая история. Ко мне домой вломились…
– Отвечайте на вопросы, – раздражённо ответила женщина.
Я повернулась к Гудрун:
– Не очень-то у вас тут вежливые люди.
– Она не шведка, – понизив голос, сказала Гудрун. – У неё сильный славянский акцент.
– Я родом из Польши. А вежливые люди – в Крыму, – ответила нам женщина, дав понять, что понимает по-русски, и мы смущённо переглянулись. – Отвечайте на вопросы.
– Через Мурманскую область, – пробормотала я.
– Каким образом?
– В багажнике автомобиля, – ответила я так, как научила меня Гудрун. – Мне закрыт выезд из страны по политическим мотивам. Подписка о невыезде. И мои документы у следователя.
На польку это не произвело никакого впечатления. Наверное, слышит такие истории в день по сто раз.
– Ваша семья?
– У меня есть мама, она живёт в Петербурге.
– Муж, дети?
– Нет.
– Ваше здоровье? Болеете ли чем-нибудь, принимаете ли лекарства?
– У меня остеохондроз ещё со школы, да и всё, пожалуй.
Гудрун нагнулась к моему уху и прошептала как можно тише: «Это чтобы знать, во сколько ты обойдёшься Евросоюзу. Здоровые беженцы выгоднее больных».
Меня сфотографировали, взяли отпечатки пальцев. Совсем как в полиции. Я даже ощутила себя как дома, на какое-то время забыв, что я в Швеции. Хотя, конечно, здесь меня не звали «политической» и не отправляли на 48 часов в спецприёмник за то, что грублю дежурному полицейскому. Здесь вообще всем было на меня плевать.
После фотографирования меня пригласили на разговор с инспектором. Я повторила ему свою историю про пересечение границы и подробно рассказала о пытках и времени, проведённом в СИЗО.
– Нужно ли вам жильё?
– Нет.
– Есть ли у вас деньги?
– Да.
– Собираетесь ли вы искать работу?
– Да.
– Есть ли у вас проблемы со здоровьем?
– Меня пытали током, цепляли клеммы на соски…
– У вас есть проблемы со здоровьем? – перебили меня.
– Нет.
Мне выдали бумаги и сказали, что приглашение на развёрнутое интервью и временное удостоверение личности пришлют по почте.
* * *Корреспондентка Expressen ждала меня в баре «Волосатая свинья» на Лилла Нюгатан, Маленькой новой улице. Пернилле было за шестьдесят, русский она учила ещё в институте, когда в Швеции модно было увлекаться всем русским, и говорила плохо.
Мы сели за столик в углу у окна, под жёлтым торшером. За окном гуляли туристы, теснившиеся на узкой улочке. Пернилла попросила рассказать, чем мы все занимались.
– Ничего особенного, – пожала я плечами. – Ходили на митинги, пикетировали ФСБ и СК, требовали отпустить политзэков. Ездили в регионы вокруг Москвы, разрисовывали баннеры с Путиным, писали политические слоганы на стенах. В Москве всем плевать, а в провинции каждая такая надпись – событие. Майя писала политические стихи, читала их на улицах. Мы с Феликсом делали театральные сценки в отделении и выставляли в сети.
– Но вас объявили экстремистской организацией. Было за что?
– Один раз швырнули коктейлем Молотова в офис «Единой России». Ночью, когда там никого не было. И проткнули шины одному полицейскому, главе отделения, в котором нас избили после задержания. В общем, больше ничего такого.
– Хулиганство, но не терроризм, – закивала Пернилла.
Я показала ей фотографии ожогов на груди, и она оживилась.
– Мне цепляли клеммы на соски. Привязывали к кушетке за ноги и за руки. Крутили полевой телефон, и это было так больно, что хотелось умереть.
Пернилла осторожно, одним мизинцем, придвинула ко мне диктофон.
– Эту пытку называют «Звонок Путину».
– Звонок Путину?
– Ну да, это же полевой телефон. Они как будто по нему звонят.
– А что полицейские, которые пытать тебя? Они смеяться?
– Нет, просто смотрели, как я корчусь. Сущие садисты, как в нацистских лагерях.
– Что они хотеть?
– Чтобы я оговорила своих друзей. Я всегда считала себя сильной, мне казалось, что я многое способна вынести. Но я сломалась уже через несколько минут и начала говорить всё, что они от меня хотели. Я наговорила столько, что моих друзей могут упрятать на двадцать лет. Хотя, конечно, их тоже будут пытать или уже пытают, вот прямо сейчас, когда мы пьём кофе. Я не знаю, смогут ли они вынести пытки. Я не знаю, кто вообще сможет их вынести.
– Многие написали тогда, что ты предать всех…
– Да. Я так себя и чувствую, слабой, всех предавшей. Мне стыдно, я не сплю ночами и плачу, но что я могу с этим сделать? Люди, которые это пишут, не были в подвале Следственного комитета, не лежали связанные на кушетке, им на грудь не плескали воду, чтобы ток бил сильнее. Я чуть не захлебнулась в собственной рвоте, так мне было больно.
Пернилла накрыла мою ладонь своей.
– Как твои ощущения, как ты ощущать себя сейчас тут?
– Я сегодня сидела на скамейке, курила, смотрела на прохожих. И думала о том, что никогда не чувствовала себя в такой безопасности.
– Ты здесь в безопасности, – закивала она.
– Наверное, только здесь поняла, что значит жить без страха. Не какого-то большого, уважительного страха, который сопутствует активистам в России, не страха того, что к тебе вломятся среди ночи или отправят в колонию по сфабрикованному делу. Нет, множество маленьких страхов, ежеминутных, сопровождающих тебя везде и во всём. Страх гулять в парке или в лесу, особенно если ты женщина. Страх возвращаться домой поздно. Страх пойти в гости домой к другу, которого знаешь много лет, ведь даже старое знакомство не убережёт тебя от приставаний или изнасилования. Страх быть сбитой на пешеходном переходе, страх быть избитой, страх забыть запереть входную дверь, страх, страх, страх. Я думаю, что любой человек из России чувствует то же самое. Это можно описать словами, хотя и трудно, но понять это может только русский.
Пернилла закивала, показывая, что не очень понимает, о чём я, но верит.
* * *Я гуляла в Старом городе, разглядывая старые дома и узкие улочки, как вдруг кто-то меня окликнул по имени. Я обернулась. Подошёл мужчина, лет за пятьдесят, полный и лысоватый. Представился Сергеем.
– Я знаю, кто вы. Про вас писали в газетах. А я тоже, как вы, эмигрант. Политический.
– Политический? – оживилась я. – Кофе хотите?
Мы зашли в кафе на Стура Нюгатан, 31, Большой Новой улице. Несколько веков назад тут была пыточная, а теперь – обычное кафе с неплохим кофе и бельгийскими вафлями.
– Почему вы уехали из России? – спросила я. – Что случилось?
– Я уехал, потому что не могу жить при диктатуре Путина.
Я подумала, что он, возможно, издевается, и посмотрела на него внимательно. Но он был абсолютно серьёзен.
– Не можете жить при диктатуре Путина? – переспросила я.
– В последнее время стало совершенно невыносимо. Но вы же и сами всё знаете.
– И поэтому вы приехали в Швецию?
– Сначала в Италию. Но это был кошмар. Меня поселили с африканцами, в каком-то огромном спортивном зале, где на полу лежали матрасы. Там можно было находиться только ночью, а утром нас всех выгоняли. Я ночевал там только раз, у меня поднялось давление, и я пошёл в Миграционную службу, попросил, чтобы мне предоставили нормальное жильё. К тому же нас отвратительно кормили, и у меня всё время была изжога.
– Ну, это ж вам не дом отдыха… А что Миграционная служба?
– Мне сказали, что ничего не могут сделать. Я провёл там ещё неделю, затем потребовал назад свои документы и решил вернуться в Россию.
– Итальянская миграционная служба хуже диктатуры Путина?
Он, казалось, не услышал иронии.
– В России я получил новую туристическую визу. И теперь прошу убежища здесь.
– Но что вы говорите миграционным инспекторам? Почему Швеция должна дать вам убежище?
– Потому что я не могу жить при диктатуре Путина!
Я спешно допила кофе и попрощалась.
– На интервью в Миграционном агентстве я скажу, что знаком с вами, хорошо? – крикнул он мне вслед.
Потом по скайпу со мной связался Тамерлан Мусаев. «Вы ничего не знаете о Швеции. Я вам могу рассказать, что они делают с людьми». Я погуглила его имя и прочитала про угон самолёта в 1993 году. Мусаев с женой и новорождённой дочерью захватил рейс «Тюмень – Петербург», показав стюардессе «фенюшу», гранату Ф-1, и приказал, залетев на дозаправку в Хельсинки, направляться в Штаты. Но Финляндия и Штаты отказались принимать самолёт, а вот Швеция, на свою голову, согласилась.
Мусаев позвонил мне, и я увидела на экране рано постаревшего, осунувшегося человека.
– Мне тоже казалось, что Швеция – это рай на земле. Когда меня обманом выманили из самолёта, то все были очень приветливы. Сотрудники аэропорта, газетчики, правозащитники. Все улыбались. И еда была вкусная.
Я представила себе тот рейс, сумасшедший с гранатой в руке, его жена, бьющаяся в истерике, орущий младенец, перепуганные пассажиры.
– И камера была как в санатории, и мороженым кормили, и фруктами…
– А зачем вы самолёт-то угнали? 93-й год, границы открыты, лети куда хочешь.
Он не ответил, притворившись, что не слышит меня.
В газетах я прочитала, что Мусаева экстрадировали в Россию. Там ему дали 10 лет, из которых он отсидел всего 7, а жена вышла замуж за другого.
– Вот увидите, эта милая демократическая Швеция на самом деле имеет уродливое звериное нутро. Меня разлучили с семьёй, вышвырнули в Россию, где уже ждала тюрьма, из-за них я переболел туберкулёзом и потерял близких.
– Но вы же угнали самолёт…
– Поймите, Швеция только с виду санаторий, – вновь пропустил он мои слова мимо ушей. – На самом деле это концлагерь, в котором гнобят всех, кто не хочет ходить строем. И Швеция очень боится, что мир узнает правду о ней. Поэтому я хочу, чтобы мир знал правду. Вы должны рассказать эту правду, это ваш долг политического активиста.