Полная версия
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Он снова видит перед собой Трудель, в том коридоре, на сквозняке, прислонившуюся к плакату Народного трибунала – простодушно, ни о чем не подозревая. Снова его охватывает беспокойство, как в ту минуту, когда над головой девушки красовалась надпись «Именем немецкого народа», снова он вместо незнакомых имен читает свое собственное – нет-нет, это дело для него одного. И для Анны, конечно же и для Анны. Он ей покажет, кто «его» фюрер!
Добравшись до центра, Квангель первым делом кое-что покупает. Пустяки – несколько почтовых открыток, ручка, несколько стальных перышек, бутылочка чернил. Но даже эти покупки он делает в разных местах – в универсальном магазине, в филиале «Вулворта» и в канцелярской лавочке. А под конец, после долгих раздумий, покупает еще и пару простеньких, тонких хлопчатобумажных перчаток, причем не по карточкам.
Потом он заходит на Александерплац в один из больших пивных ресторанов, берет бокал пива и кое-что поесть, опять-таки не по карточкам. На дворе 1940 год, началось разграбление покоренных народов, немецкий народ серьезных лишений не испытывает. Купить можно почти все, и даже не слишком дорого.
Что же до самой войны, то она идет в чужих краях, далеко от Берлина. Да, конечно, порой над городом уже появляются английские самолеты. Тогда местами падают бомбы, и на следующий день население совершает дальние прогулки, чтобы поглядеть на разрушения. Большинство потом посмеивается: «Если они думают порешить нас таким манером, им потребуется лет сто, да и тогда будет не очень-то заметно. А мы тем временем сотрем их города с лица земли!»
Вот что говорит народ, а с тех пор, как Франция запросила перемирия, число тех, кто так говорит, изрядно увеличилось. Большинство всегда с теми, за кем успех. Люди наподобие Отто Квангеля, в разгар успеха покидающего ряды, составляют исключение.
Он сидит в ресторане. Время еще есть, на фабрику пока рано. Однако тревога последних дней отпустила. С той минуты, как он осмотрел дом, с той минуты, как сделал эти мелкие покупки, все решено. Дальнейшие поступки обдумывать уже не нужно. Теперь все пойдет само собой, дорога ясна. Надо просто идти вперед: первые решающие шаги уже позади.
Пора на работу, он расплачивается и уходит из ресторана. Хотя путь от площади Александерплац неблизкий, он идет пешком. Нынче и без того потратился – на трамвай, на покупки, на еду. Достаточно? Более чем! Квангель хоть и решил теперь жить по-новому, однако менять давние привычки не намерен. Останется по-прежнему бережливым и людей будет держать на расстоянии.
И вот он снова стоит в цеху, сосредоточенный и бдительный, молчаливый и холодный, в точности как обычно. Ничем не выдавая, что произошло у него в душе. Какой-нибудь любитель перекуров вроде «столяра» Дольфуса нипочем не заметит. У таких людей представление о сменном мастере сложилось давно: старый болван, за грош удавится, только и думает что о работе. Вот пусть так и считают.
Глава 15
Энно Клуге снова выходит на работу
Отто Квангель еще только заступил на смену в столярном цеху, а Энно Клуге уже шесть часов стоял за токарным станком. Да, этот хлюпик не рискнул отлеживаться в постели и, несмотря на слабость и боль, поехал на фабрику. Встретили его там не слишком ласково, но иного он и не ждал.
– Что, Энно, никак опять надумал у нас погостить? – спросил мастер. – Надолго ли – на недельку или на две?
– Я совершенно здоров, мастер, – с жаром заверил Энно Клуге. – Опять могу работать и буду работать, вот увидишь!
– Ну-ну! – весьма недоверчиво буркнул мастер и пошел было прочь. Но вновь остановился, задумчиво взглянул Энно в лицо и полюбопытствовал: – Что у тебя с рожей-то, Энно? Отутюжили маленько, а?
Голова Энно опущена, он смотрит на деталь, а не на мастера:
– Точно, мастер, отутюжили…
Мастер в задумчивости стоит перед ним, продолжает сверлить взглядом. В конце концов, решив, что понял, в чем дело, говорит:
– Ну что ж, может, оно и впрямь на пользу пошло, может, тебе, Энно, и впрямь поработать охота!
Мастер ушел, а Энно Клуге обрадовался, что побои истолкованы именно так. Пускай думает, что досталось ему за уклонение от работы, тем лучше! Сам он об этом ни с кем говорить не намерен. А коли они все здесь так считают, то и с вопросами приставать тоже не станут. Разве что посмеются у него за спиной, и пускай, ему без разницы. Он намерен работать, да так, что они рты поразевают!
Со скромной улыбкой и все же не без гордости Энно Клуге записался на добровольную воскресную смену. Иные из коллег постарше, которые знали его по прежним временам, не удержались от колкостей. А Энно только посмеялся с ними вместе и с удовольствием отметил, что и мастер тоже усмехнулся.
Кстати, вывод мастера, будто Энно поколотили за тунеядство, сыграл ему на руку и в дирекции. Вызванный туда сразу после обеденного перерыва, Энно Клуге стоял точно обвиняемый, напугавшись еще больше оттого, что один из судей был в форме вермахта, другой – в мундире штурмовика[15] и лишь третий – в штатском, правда тоже с каким-то значком.
Офицер вермахта полистал какие-то бумаги и равнодушным, но крайне пренебрежительным тоном перечислил Энно Клуге его прегрешения. Такого-то и такого-то числа направлен из вермахта в военную промышленность, явился на указанное предприятие лишь тогда-то и тогда-то, проработал одиннадцать дней, по причине желудочных кровотечений ушел на больничный, лечился у трех врачей и в двух медицинских учреждениях. Тогда-то и тогда-то выписан на работу, проработал пять дней, три дня прогулял, один день проработал, снова желудочное кровотечение и т. д., и т. д.
Офицер вермахта отложил бумагу, с отвращением посмотрел на Клуге, точнее, устремил взгляд на верхнюю пуговицу его пиджака и, повысив голос, сказал:
– О чем ты, собственно, думаешь, свинья ты этакая? – Он вдруг заорал, но было заметно, что орет он по привычке, без малейшего внутреннего волнения: – Никто здесь не поверит в твои идиотские желудочные кровотечения, не на тех напал! Я тебя в штрафную роту закатаю, там тебе мигом все кишки повыпустят, живо поймешь, что такое желудочные кровотечения!
Офицер орал еще довольно долго. Энно, еще с армии привыкший к ору, особо не испугался. Слушал нагоняй как положено, держа руки по швам штатских брюк, неотрывно глядя на ругателя. Когда офицер поневоле делал паузу, чтобы перевести дух, Энно надлежащим тоном, четко и ясно, однако не смиренно и не нагло, вставлял:
– Так точно, господин обер-лейтенант! Слушаюсь, господин обер-лейтенант! – Однажды он даже умудрился, правда, без заметного результата, ввернуть фразу: – Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я здоров! Осмелюсь доложить, буду работать!
Так же внезапно, как заорал, офицер умолк. Закрыл рот, отвел взгляд от верхней пиджачной пуговицы Клуге, посмотрел на своего соседа в коричневом мундире, недовольно спросил:
– Желаете добавить?
Разумеется, этот господин тоже имел что сказать, вернее, проорать – похоже, все здешние начальники объяснялись с подчиненными только криком. Этот кричал об измене народу и саботаже, о фюрере, который не терпит предателей, и о концлагерях, где он, Клуге, получит по заслугам.
– А в каком виде ты явился сюда? – неожиданно гаркнул коричневый. – Где тебя так отделали, мерзавец? С такой харей на работу явился! По бабам шлялся, потаскун? Вон где здоровье разбазариваешь, а мы тебе плати! Где ты был, где тебя этак угораздило, ходок хренов, а?
– Отутюжили меня, – пробормотал Энно, съежившись от страха под взглядом допросчика.
– Кто, кто тебя отутюжил, говори! – рявкнул коричневорубашечник, размахивая перед носом у Энно кулаком и топая ногами.
И в этот миг все мысли вылетели у Энно Клуге из головы. Напрочь забыв о своих намерениях и об осторожности под угрозой новых побоев, он испуганно прошептал:
– Осмелюсь доложить, эсэсовцы отутюжили.
Страх бедолаги был настолько неподдельным, что троица за столом тотчас ему поверила. На лицах у них проступила сочувственная, одобрительная усмешка.
– Отутюжили, говоришь?! – вскричал коричневый. – Проучили, вот как это называется, наказали по заслугам! Повтори!
– Осмелюсь доложить, наказали по заслугам!
– Что ж, надеюсь, ты это запомнишь. В другой раз так легко не отвертишься! Ступай!
Еще и полчаса спустя Энно Клуге так дрожал, что не мог работать на станке и затаился в уборной, где мастер в конце концов отыскал его и с бранью погнал в цех. А потом стал рядом и, не переставая браниться, наблюдал, как Энно Клуге запарывает одну деталь за другой. В голове у бедного хлюпика все слилось: ругань мастера, насмешки товарищей, угроза концлагеря и штрафной роты, – он толком ничего не соображал. Обычно ловкие руки не слушались. Работать он не мог, а надо было, иначе вообще каюк.
В конце концов даже мастер уразумел, что дело тут не в лени и не в злом умысле.
– Кабы ты вот только что не сидел на больничном, я бы отправил тебя домой на пару деньков, отлежаться. – И добавил, уходя: – Но ты ведь знаешь, что тогда будет!
Да, еще бы не знать. Энно продолжал работать, старался не думать о боли, о невыносимой тяжести в голове. Некоторое время его магически притягивал блеск вращающегося резца. Достаточно сунуть туда пальцы – и покой обеспечен, можно полежать в постели, отдохнуть, поспать, забыть! Но он тотчас же подумал, что того, кто умышленно себя калечит, ждет смертный приговор, и рука отдернулась…
То-то и оно: смерть в штрафной роте, смерть в концлагере, смерть в тюремном дворе – каждый день грозил ему гибелью, а ее необходимо избежать. Но сил у него так мало…
Смена худо-бедно подошла к концу, и вскоре после пяти Энно тоже влился в поток идущих домой. Весь день он мечтал о покое и сне, но, очутившись в тесной гостиничной каморке, не смог заставить себя лечь. Снова вышел на улицу, купил немного поесть.
А когда вернулся в номер, выложил на стол еду и стал возле кровати, все равно не смог там находиться. Что-то не давало ему покоя, не позволяло остаться в каморке. Надо купить кой-какие умывальные принадлежности да заглянуть к старьевщику, не найдется ли у того синей рабочей блузы.
Энно Клуге опять вышел на улицу и уже в аптекарском магазине вдруг вспомнил, что в квартире у Лотты, откуда его бесцеремонно вышвырнул приехавший в отпуск муж, остался весьма увесистый чемоданчик с пожитками. Он выбежал из аптеки, сел на трамвай, рискнул – поехал прямо к ней. Не бросать же все свои вещи! Боязно, конечно, получить еще порцию побоев, но что-то толкало его вперед, к Лотте.
И ему повезло, Лотта была дома, муж как раз куда-то ушел.
– Твои вещи, Энно? – спросила она. – Я сразу снесла их в подвал, чтоб он не нашел. Погоди, принесу ключ!
Но он не выпустил ее из объятий, уткнулся головой в крепкую грудь. Напряжение последних недель оказалось ему не по силам, он попросту разрыдался:
– Ах, Лотта, Лотта, без тебя я просто не выдержу! Я так по тебе тоскую!
Все его тело сотрясалось от рыданий. Лотта не на шутку оробела. Мужчин она навидалась, в том числе и слезливых, но они рыдали спьяну, а этот трезвый… Вдобавок говорит-то как – он по ней тоскует и не выдержит без нее, давненько она не слыхала этаких слов! Если слыхала вообще!
Она утешала его как могла:
– Отпуск у него всего на три недели, потом можешь опять ко мне переехать, Энно! Возьми себя в руки, забери свои вещи, пока он не явился. Ты же знаешь!
О, ему ли не знать! Он прекрасно знает, сколько вокруг опасностей!
Лотта проводила его до трамвайной остановки, помогла донести чемодан.
Энно Клуге поехал в гостиницу, на душе немножко полегчало. Всего лишь три недели, из которых четыре дня уже миновали. Тогда муж снова уедет на фронт, и можно занять его место в постели! Энно рассчитывал вообще обойтись без женщин, но не выходило, не мог он без них. До тех пор он еще разок поищет Тутти; ведь ясно теперь: если маленько поплакаться, злость у них как рукой снимает. Сразу готовы помочь! Хорошо бы пожить эти три недели у Тутти, в одинокой гостиничной каморке он не выдержит!
Но, несмотря на баб, он будет работать, работать, работать! Никаких фокусов, ни в коем случае! Он исправился!
Глава 16
Гибель госпожи Розенталь
Воскресным утром госпожа Розенталь с испуганным криком пробудилась от глубокого сна. Ей снова привиделся кошмар из тех, что пугали ее теперь почти каждую ночь: они с Зигфридом спасались бегством. Спрятались, преследователи прошли мимо, искоса, словно бы насмешливо глянув на них, так плохо спрятавшихся.
Зигфрид вдруг побежал, она бросилась за ним. Но не могла бежать так быстро, как он. Крикнула: «Не так быстро, Зигфрид! Я не поспеваю! Не оставляй меня одну!»
Он оторвался от земли, полетел. Сперва совсем низко над мостовой, потом все выше, исчез над крышами. Она стояла одна на Грайфсвальдерштрассе. Из глаз катились слезы. Большая, вонючая ладонь закрыла ей лицо, не давая дышать, чей-то голос прошептал в ухо: «Старая жидовка, никак я наконец тебя поймал?»
Она не сводила глаз с окна, с маскировочной шторы – в щелки сочился дневной свет. Ночные кошмары уступили место кошмарам предстоящего дня. Снова день! Снова она проспала советника, единственного человека, с которым могла поговорить! Твердо решила не спать и все равно уснула! Снова целый день одиночества, двенадцать часов, пятнадцать! О, это выше ее сил! Стены комнаты наваливаются на нее, вот-вот раздавят, видеть в зеркале все то же бледное лицо, снова и снова пересчитывать все те же деньги – нет, больше так нельзя! Самое страшное и то лучше этого праздного сидения взаперти.
Розентальша торопливо одевается. Подходит к двери, поворачивает задвижку, тихонько открывает, выглядывает в переднюю. В квартире тишина, в доме тоже пока тишина. Детского гомона на улице пока не слышно – наверно, еще очень рано. Может быть, советник еще у себя в библиотеке? Может быть, она успеет сказать ему «доброе утро», обменяться двумя-тремя фразами, которые придадут ей сил, чтобы выдержать бесконечный день?
Она решается, решается вопреки запрету. Быстро пересекает переднюю, входит в его комнату. Немного пугается света, льющегося в открытые окна, уличного многолюдия и шума, заполнившего комнату вместе с воздухом города. Но куда больше ее пугает женщина со щеткой, чистящая цвиккауский ковер. Женщина худая, средних лет; платок на голове и щетка свидетельствуют, что это уборщица.
При появлении Розентальши она прерывает работу. Секунду смотрит на нежданную гостью, несколько раз быстро зажмуривается, словно глазам своим не верит. Потом прислоняет щетку к столу, принимается возмущенно махать руками, а при этом время от времени восклицает «Кыш! Кыш!», будто прогоняя кур.
Госпожа Розенталь, уже отступая к двери, умоляюще произносит:
– Где же советник? Мне надо с ним поговорить!
Женщина плотно сжимает губы и отчаянно мотает головой. Потом вновь машет руками и шипит «Кыш! Кыш!», пока Розентальша не ретируется к себе в комнату. Уборщица тихонько закрывает дверь, а она опускается в кресло у стола и растерянно плачет. Все напрасно! Снова день, обрекающий ее на одинокое, бессмысленное ожидание! В мире столько всего происходит, может, именно сейчас умирает Зигфрид или немецкая авиабомба убивает ее дочку Эву, а она поневоле сидит здесь в потемках сложа руки.
Она с досадой трясет головой: больше так нельзя. Нельзя! Если уж ей суждено мыкать горе, если суждено быть гонимой и жить в вечном страхе, то она поступит по-своему. Пусть даже эта дверь закроется за ней навсегда, ничего не поделаешь. Гостеприимство ей оказали из добрых побуждений, но ничего хорошего оно ей не принесло.
Вновь она стоит у двери, но спохватывается. Вновь подходит к столу, берет толстый золотой браслет с сапфирами. Может быть, так…
Однако той женщины в кабинете уже нет, окна закрыты. Розентальша нерешительно стоит в передней, неподалеку от входной двери. Потом слышит звон тарелок, идет на этот звук и находит прислугу на кухне, где та моет посуду.
Она с мольбой протягивает браслет и запинаясь говорит:
– Мне правда необходимо поговорить с советником. Пожалуйста, очень вас прошу!
Прислуга хмурится: ну вот, сызнова мешать явилась. На браслет она бросает лишь беглый взгляд. И опять начинает махать руками и шикать, а Розентальша опять отступает к себе в комнату, прямо-таки опрометью бежит к ночному столику, достает из ящика назначенное советником снотворное.
Она вытряхивает на ладонь все таблетки, штук двенадцать или четырнадцать, идет к умывальнику, глотает их, запив стаканом воды. Сегодня она должна спать, весь день проспит… А вечером поговорит с советником и услышит, что надо делать. Не раздеваясь, она ложится на кровать, лишь слегка прикрывшись одеялом. Тихо лежит на спине, устремив взгляд в потолок, ждет сна.
И он словно бы вправду приходит. Тают мучительные мысли, вечные кошмарные образы, рожденные гнездящимся в мозгу страхом. Она закрывает глаза, тело обмякает, она уже почти во сне…
И вдруг, уже на сáмом пороге сна, ее опять словно вытолкнуло оттуда. С такой силой, что она аж подскочила. Тело дернулось, как от внезапной судороги.
Снова она лежит на спине, неотрывно глядя в потолок, все та же вечная мельница крутит в голове все те же мучительные мысли и образы страха. Затем – мало-помалу – кружение стихает, глаза закрываются, близок сон. И снова на его пороге – толчок, встряска, судорога сводит все тело. Снова ее изгнали из покоя, умиротворения, забвения…
Так повторяется три или четыре раза, и она сдается, перестает ждать сон. Встает, медленно, чуть пошатываясь, опустив руки, идет к столу, садится. Глядит прямо перед собой. В том белом, что лежит перед нею, узнает письмо Зигфриду, начатое три дня назад, несколько первых строчек. Продолжает смотреть, узнает купюры, драгоценности. Вон там, чуть дальше, поднос с едой для нее. Обычно по утрам она, вконец изголодавшись, накидывалась на завтрак, сейчас ее взгляд равнодушен. Есть не хочется…
Сидя вот так, она смутно осознает, что таблетки все же кое-что изменили – не смогли подарить ей сон, но тем не менее рассеяли бешеную утреннюю тревогу. Она просто сидит, иногда прямо в кресле впадает в дремоту и, вздрогнув, опять просыпается. Так проходит некоторое время, много или мало, она не знает, но некоторое время кошмарного дня, наверно, все же прошло…
Позднее она слышит шаги на лестнице. Снова вздрагивает – секунду анализирует свои ощущения, пытается понять, можно ли вообще услышать из этой комнаты, что по лестнице кто-то идет. Но в следующую секунду здравый смысл отступает, и она лишь напряженно прислушивается к шагам на лестнице, шагам человека, который с трудом тащится вверх по ступенькам, то и дело останавливается, а потом, кашлянув, идет дальше, опираясь на перила.
Теперь она не только слышит, но и видит. Совершенно отчетливо видит Зигфрида, как он тихонько крадется по безлюдной пока лестнице наверх, в их квартиру. Конечно же они опять его избили, голова кое-как замотана бинтами, успевшими промокнуть от крови, и лицо у него в ссадинах и синяках от их кулаков. Вот Зигфрид с трудом тащится вверх по лестнице. Дышит с хрипом и свистом, они пинками отбили ему легкие. Она видит, как Зигфрид исчезает за поворотом лестницы…
Еще некоторое время она сидит в кресле. Не думая ни о чем определенном, в том числе о советнике и об их уговоре. Ей необходимо наверх – что подумает Зигфрид, войдя в пустую квартиру? Но она ужасно устала, нет сил подняться!
И все-таки она встает. Достает из сумки связку ключей, хватает сапфировый браслет, будто талисман, который ее защитит, – и медленно, пошатываясь, выходит из квартиры. Дверь за нею захлопывается.
Советник, которого прислуга после долгих колебаний все-таки разбудила, появляется слишком поздно и не успевает удержать гостью от вылазки в чересчур опасный мир.
Бесшумно открыв дверь, советник секунду стоит на пороге, прислушивается. Ни наверху, ни внизу ни звука. Затем, все же кое-что услышав, а именно быстрый, энергичный топот сапог, он отступает к себе в квартиру. Но остается возле двери. Если найдется хоть малейшая возможность спасти эту несчастную, он, несмотря на все опасности, снова отворит ей свою дверь.
Одержимая одной мыслью – как можно скорее добраться до квартиры, до Зигфрида, – госпожа Розенталь даже не заметила, мимо кого прошла по лестнице. Но гитлерюгендфюрер Бальдур Персике, направляющийся на утреннюю поверку, ошеломленно замирает на ступеньках, разинув рот, когда эта женщина, едва не толкнув его, проходит мимо. Розенталиха, о которой уже несколько дней не было ни слуху ни духу, воскресным утром идет по лестнице, в темной вышитой блузке без еврейской звезды, в одной руке ключи и браслет, другой тяжело опирается на перила, – ну и напилась тетка! В воскресенье с утра пораньше уже вдрызг пьяная!
На секунду опешив, Бальдур стоит как вкопанный. Но когда госпожа Розенталь исчезает за поворотом лестницы, он приходит в себя и захлопывает рот. Чутье подсказывает ему, что момент настал, теперь главное – все сделать правильно! Нет, на сей раз надо действовать в одиночку, теперь ни братья, ни папаша, ни Баркхаузен ему свинью не подложат.
Бальдур ждет, потом, удостоверившись, что госпожа Розенталь уже добралась до квангелевского этажа, на цыпочках возвращается в свою квартиру. Там все еще спят, а телефон висит в передней. Он снимает трубку, набирает номер, затем называет добавочный. Удача: несмотря на воскресенье, его соединяют, и на проводе как раз тот, кто нужно. Он коротко докладывает, потом придвигает стул к двери, приоткрывает ее и готовится терпеливо караулить полчаса и даже час, чтобы птичка опять не упорхнула…
У Квангелей встала пока только Анна и тихонько хлопочет по дому. Временами заглядывает к Отто: тот по-прежнему крепко спит. Такой усталый и измученный, даже сейчас, во сне. Словно что-то не дает ему покоя. Она стоит, всматривается в лицо человека, бок о бок с которым прожила без малого три десятка лет. Конечно, она давно привыкла к этому лицу, к резкому птичьему профилю, к тонким, почти всегда сжатым губам – они ее больше не пугают. Просто мужчина, которому она целиком посвятила свою жизнь, выглядит так. Не во внешности дело…
Однако сегодня утром ей кажется, будто его лицо еще заострилось, губы стали еще уже, складки возле носа – еще глубже. Что-то его тревожит, какие-то тяжкие заботы, а она не сумела вовремя поговорить с ним, не сумела помочь ему нести этот груз. Сейчас, воскресным утром, через четыре дня после известия о гибели сына, Анна Квангель вновь твердо уверена, что должна, как прежде, оставаться рядом с мужем, более того, уверена, что вообще была не права, затеяв это упрямое противостояние. Ей ли не знать: Отто легче промолчать, чем сказать хоть слово. Приходилось постоянно его ободрять: не разговоришь его, так нипочем первым рта не откроет.
Ладно, сегодня Отто наконец заговорит. Согласился нынче ночью, когда пришел с работы. Вчерашний день у Анны прошел хуже некуда. Когда он убежал, не позавтракав, когда она долгие часы понапрасну его ждала, когда он и к обеду не появился, когда ей стало ясно, что началась его смена и он уж точно не придет, – ее одолело глубокое отчаяние.
Что с ним, что произошло, когда у нее сорвалась с языка эта опрометчивая фраза? Что не дает ему с тех пор покоя? Она ведь знает его: с тех пор он только и думал, как бы показать ей, что это не «его» фюрер. Будто она всерьез так считала! Надо было объяснить ему, мол, просто сорвалось с языка, в первую секунду, от горя и гнева. Она могла бы сказать про них совсем по-другому, про этих преступников, которые так бессмысленно отняли у нее сына, – а вырвались, как нарочно, именно эти слова!
Но что тут поделаешь, сказанного не воротишь, и теперь он где-то мотается, подставляется под всевозможные опасности, чтобы доказать, что он прав и что она обошлась с ним несправедливо! Чего доброго, вообще домой не вернется. Вдруг сказал что или сделал, разозлил фабричное руководство или гестапо, – вдруг уже в кутузке сидит! Обычно-то он спокойный, а нынче спозаранку уже был сам не свой!
Анна Квангель не выдерживает, сил нет ждать его сложа руки. Она делает несколько бутербродов и отправляется на фабрику. Она и в этом верная его жена: даже сейчас, когда на счету каждая минута, когда хочется поскорее удостовериться, что все в порядке, – даже сейчас она идет пешком, на трамвай не садится. Да-да, идет пешком – бережет деньги, как и он.
От вахтера мебельной фабрики она узнает, что сменный мастер Квангель, как всегда, пришел на работу минута в минуту. С курьером она посылает ему «забытые» бутерброды и дожидается, когда тот вернется.
«Ну, что он сказал?»
«А должен был?.. Он же всегда молчит!»
Уфф, гора с плеч, теперь можно идти домой. Покамест ничего не случилось, несмотря на всю его утреннюю тревогу. А вечером она с ним потолкует…
Возвращается он ночью. По лицу видно, как он устал.
«Отто, – с мольбой говорит она, – я ведь ничего такого в виду не имела. Просто вырвалось в первую минуту, от испуга. Не сердись на меня!»