
Полная версия
Престол и монастырь
Прочитав грамоту, правительница, видимо, осталась ею довольна и даже милостиво протянула к докладчику руку. Такой милости в последние дни редко удостаивался бывший дьяк. Вообще отношения их после праздника Преображения заметно приняли другой характер. Кроме того что наклонности и взгляды худородного, перелившего в новую форму прежнюю закваску, не могли не возбудить презрения в царственной молодой женщине, последние серьезные события, с вопросами о жизни и смерти, не могли не оторвать ее от чувственной стороны…
– Грамоту эту разошли, Федор Леонтьич, – проговорила благосклонно царевна. – Да изготовлен ли указ в окрестные города и уезды о том, чтоб по-прежнему все денежные и хлебные сборы доставляли б сюда, в Москву, а не смели б слушаться наказов Петра и не везли бы ничего к Троице.
– Указ готов, государыня, и разошлется немедля.
– Хорошо. Теперь больше заниматься не буду.
По окончании занятий в последнее время Софья Алексеевна тотчас же отпускала докладчика, вообще она старалась не длить своих аудиенций с ним. Но Федор Леонтьич теперь не уходил, нерешительно переминаясь.
– Ты еще хочешь о чем-нибудь доложить?
– Стрельцы чинят большое воровство, государыня. Твоих наказов не слушают, к Троице перебегают, всех твоих сподручников ловят и переводят туда…
– Ты лжешь, Федор Леонтьич, клевещешь на моих верных и старых слуг… Кого они схватили?
– Да вчера схватили Кузьму Чермного… Андрея Сергеева и…
– Чермного… схватили… – машинально повторила царевна упавшим голосом, как будто дело касалось до лиц, ей совсем незнакомых.
– Схватили и увезли, государыня. Увезли и Петрова.
– И Петрова? – повторила она тем же голосом.
– И Петрова, государыня.
Софья Алексеевна как будто застыла.
– Стрижев и Кондратьев, на днях бежавшие было с отцом Сильвестром, – начал снова, после небольшого молчания, передавать новости Федор Леонтьич, – вчера воротились сюда во дворец к тебе, государыня, молили Евдокимова спрятать их здесь. Евдокимов спрашивал меня… я не велел…
– Ты не велел?.. Понятно… а я велю…
– Помилуй, государыня, теперь каждому из нас только до себя…
– Тебе… да… но не мне… Я, если не в силах защитить, так хоть укрою… укрою… – повторяла она почти бессознательно, потирая рукой лоб, как будто сбирая разбродившиеся мысли. – Прикажи псаломщику Муромцеву запереть их в церкви Распятия Господня… или нет… постой… церковь обшарят… лучше в тайник спрятать… как было тогда… только не им теперь… а мне… В какой тайник спрятать?.. Я подумаю… а теперь пусть Евдокимов отведет их в мою мыльную… там надежно… искать не будут…
– Слушаю, государыня, да вот уж и об себе хотел доложить…
– О себе? Что… тоже прятаться?
– Моей головы, государыня, пуще всего домогаются. Мне и укрыться трудно – везде найдут. Велел было я моему подьячему, двоюродному братцу Семену Надеину, спросить в подмосковной деревне у доброхота моего Перфилья Лямина, не можно ли в лесу у него поставить келью, где бы я укрылся. Перфилий говорит: лесу-де много и прожить можно. Так я и велел у дворцовой лестницы держать наготове лошадь, а у Девичьего коляску.
– И хорошо… беги!
– Бежать-то опасно, государыня. По всему Кремлю бродят стрельцы. Пожалуй, чего доброго, признают…
– Выбери ночь потемнее…
Федор Леонтьич вышел. Царевна, казалось, не заметила его ухода. Она не могла думать, соображать, точно камень свалился на голову, точно гром небесный оглушил ее. Какие-то отдельные, неясные представления бродили в голове… она силилась придать им окраску, форму, и не удавалось.
Да и не было времени оглянуться сознательно. Тотчас после ухода Шакловитого в дверях, без зова, явилась бледная, расстроенная фигура Федоры Калужиной, любимой комнатной девушки Софьи Алексеевны.
– Матушка государыня, спаси нас! Защити Пресвятая Богородица! – выкрикивала девушка визгливым и отчаянным голосом.
– Что еще? – безучастно, равнодушно спросила царевна.
– Стрельцы навалили везде… вся площадь и двор полны… здешние все да и из-под Троицы…
– Зачем?
– Позволь, государыня, изымать Федьку Шакловитого. Царь Петр Алексеевич прислал нас и накрепко наказал доставить его к Троице, – отвечал вместо Калужиной полковник Спиридонов, отстраняя девушку и входя в покои. За плечами Спиридонова виднелись головы другого полковника, Сергеева, и стрельцов. Говор и шум слышались в соседних покоях и переходах.
– Петр Алексеевич велел, а царь-брат Иван Алексеевич запрещает и строго взыщет с ослушников, – холодно сказала царевна, – подите спросите у братца…
Спиридонов вышел и через несколько минут воротился смущенный.
– Что царь Иван Алексеевич?
– Он изволил сказать, что сам прибудет к Троице и, что хотя за Федьку Шакловитого не стоит, буде он виноват, но выдаст его только тогда, когда приедет за ним боярин Петр Иванович Прозоровский.
– Вот так и передайте Петру Алексеевичу.
Полковники переглянулись между собой. Переминаясь и не зная, на что решиться, они постояли-постояли, но затем стали выходить.
Гроза на этот раз миновала Федора Леонтьича, но не надолго. Наказы за наказами, все страшнее и грознее, присылались из Троицы; стрельцы, никогда не любившие начальника за надменность, роптали и волновались.
– Не отвечать же нам всем за него, изменника, вора, – говорили они громко, не стесняясь, – не выдают, так силой добудем.
И вот караулы денные и нощные усилились около дворца, и не стало возможности не только Федору Леонтьичу, а и самому малому зверьку перебежать оттуда непризнанным.
На другой день, с утра, волнение между стрельцами увеличилось. Посланные от Петра полковники Нечаев, Спиридонов и Сергеев, ошеломленные с первого раза отказом старшего царя, потом одумались. «Царь-то Иван, – думали они, – не в своем разуме, все делает по воле царевны, а как царевны не будет, и он стоять за Федьку не станет… а мы тогда будем в ответе». И решили они на другой день исполнить непременно приказ Петра.
Теперь, при сложившихся обстоятельствах, арестование стрелецкого начальника не выдвигало никаких затруднений. Энергия Софьи Алексеевны сломилась. Покинутая всеми, разбитая в своих верованиях, обманутая в доверчивости на преданность и благодарность окружающих, она в эти моменты, казалось, ничего не чувствовала, как будто все нервы парализовались, только отражая внешнее, но не передавая и не возбуждая никаких ощущений.
Бессознательно увидела она входивших к себе, как и накануне, тех же стрельцов, бессознательно выслушала опять ту же просьбу о выдаче им изменника Шакловитого и бессознательно выговорила:
– Делайте, как хотите!
Слышала она потом шепот и шумную беготню в соседних покоях вслед за уходом полковников, стук и возню в своей опочивальне, где укрывался красивый Федор Леонтьич, слышала все это и ни на что не отозвалась. Только когда до ее слуха долетел подавленный, глухой крик слишком знакомого голоса, а потом странное шуршание, как будто волочили что-то грузное мимо ее комнаты, какою-то резкою болью кольнуло в ее сердце, да и то почти мимолетно. По-прежнему сидела она застывшая, окаменелая… не шевельнулась, не встала посмотреть, что делалось с тем, кого она прежде хоть и чувственно и животно, но все-таки любила.
А между тем Федор Леонтьич в синяках, с связанными и закрученными назад руками лежал плашмя на дне телеги, прыгавшей по тряской дороге к Троице, стукаясь при каждом толчке то затылком, то висками. Невесела была ему дорога, но еще более невеселым представлялось будущее.
Глава XI
На следующий же день началось следствие. В одном из царских покоев Сергиево-Троицкого монастыря изготовлена была допросная камера с обычными принадлежностями следственного процесса. Допросы должны были производиться, как они уже производились несколько дней, с самого начала перебежки стрельцов, доверенными лицами Петровской партии, между которыми выделялись в особенности князь Борис Алексеевич Голицын, боярин Борис Васильевич Бутурлин, боярин Тихон Никитич Стрешнев, Федор Абрамович Лопухин и князь Иван Борисович Троекуров. Большею частью при допросах присутствовал сам Петр, к крайнему неудовольствию Бориса Алексеевича.
– Никто в своем деле не судья, – не раз говаривал он молодому царю, – и не след юноше мешать старикам.
Но возбужденное состояние увлекало Петра и заставляло его принимать личное участие в допросах.
Главная обязанность производства допросов лежала на князе Троекурове, как человеке опытном в таком деле, рассудительном и умеющем выслеживать истину в разноречивых и неопределенных показаниях.
Утром 7 сентября в следственную камеру ввели связанного Федора Леонтьича и поставили перед боярами, сидевшими за столом, на этот раз без участия Петра. Трудно было узнать в этом изможденном, всклокоченном и грязном оборванце красивого, стройного дьяка; только и напоминали его большие темные блестевшие глаза, казавшиеся еще больше от осунувшихся щек.
После обычного увещевания говорить правду, ничего не скрывать и не покрывать никого, кто бы ни были виновные, так как только чистосердечное и полное раскаяние и раскрытие всех обстоятельств могут преклонить к милости государя, князь Троекуров поставил первым вопрос: «С какой целью днем и в ночь на 8 августа собрано было в Кремле такое большое количество вооруженных стрельцов?»
На этот вопрос Шакловитый отвечал, что стрельцов собирали и прежде для охраны, из опаски озорства потешных конюхов, на которых поступали многие жалобы, и что 7 августа наряжено было в Кремль сто стрельцов для сопровождения царевны в поход в Донской монастырь. Когда же нашлось на Верху письмо, объявлявшее об умысле потешных напасть на дворцовые хоромы в ночь на 8 августа, то царевна в поход не пошла, а приказала стрельцов оставить в Кремле и на ночь.
На второй же вопрос: «С какой целью собирались стрельцы на Лубянке и посылались разведчики к Преображенскому?» – Федор Леонтьич заперся, отрицая положительно сбор стрельцов, посылку лазутчиков и всякую мысль о нападении на Преображенское. Точно так же он отрекся и от подговоров убить царицу Наталью Кирилловну и царя Петра. Только в одном сознался он, именно в том, что года за два по приказу царевны разузнавал у стрельцов, согласны ли они будут на венчание ее царским венцом, но что и эту мысль он покинул, оставив челобитную у себя, никому, кроме двух или трех лиц, ее не читая.
Для очной ставки позваны были изветчики-стрельцы. Из них Филипп Сапогов упорно уличал своего бывшего начальника в нередком подговоре его убить царя Петра и Наталью Кирилловну, Кузьма Чермный и Обросим Петров – в подговоре стрельцов зажечь Преображенское и в пожарной суматохе убить Наталью Кирилловну, а денщики Турка и Троицкий – в постоянном возбуждении неудовольствия между стрельцами против нарышкинского двора. На все эти улики Шакловитый твердил одно: «Знать не знаю, ведать не ведаю, ничего не мыслил, ничего не приказывал».
По окончании очных ставок подсудимых отвели на монастырский воловий двор, где находился застенок. Здесь, в виду орудий пытки, в присутствии тех же бояр, за исключением князя Бориса Алексеича, вообще не одобрявшего употребления пыток, произведен был новый допрос. Шакловитый показал: помнится, будто слова «зажечь в Преображенском» говорил, но без умысла на жизнь великого государя, про царицу же Наталью Кирилловну, может, и говорил, но только норовя стрельцам или для утешки царевны Софьи Алексеевны, когда та печалилась.
Подвергли пыточным допросам сначала изветчиков Обросима Петрова и Кузьму Чермного, подтвердивших слово в слово свои прежние показания, а потом подняли на дыбу и Федора Леонтьича, причем ему дано пятнадцать ударов[20]. При этом допросе он во всем, что ни доводили на него изветчики, повинился.
Допрос кончился, и бояре разошлись. Боярин Троекуров отправился к Борису Алексеевичу передать результат следствия.
– Сознался? – спросил Борис входившего Троекурова, заметив его сияющее лицо.
– Сознался… добровольно… почти… только и успели поднять да положить с пятнадцать… А ты вот недоволен, князь Борис Алексеевич, – говорил Троекуров с удивлением и как будто с упреком, смотря на сморщенное лицо Голицына.
– Не люблю я, Иван Борисович, пыток. Мало ль что может насказать человек под кнутом? Пожалуй, оговорит и мать, и отца… Вот если б он сознался добровольно… на письме… Большое бы тебе сказали спасибо.
– Можно… и без кнута… – проговорил Троекуров, раздумывая. – Только пусть не мешают мне… пусть я один буду допрашивать.
– Хорошо, Иван Борисович, завтра один допрашивай.
– Еще забыл тебя спросить, Борис Алексеевич, не слыхал ли ты, кто будет стрелецким начальником после Федора Леонтьича?
Намек был слишком ясен, и не мог не догадаться князь Борис.
– Не слыхал еще… не говорил государь… а полагаю, что тебя назначат. Рука у тебя твердая, поноровки не даст.
– На меня, князь, положиться можно. Не прихвостень какой-нибудь худородный. Не пойду, как Федька, с братцем твоим… Да вот, кстати, о твоем братце. Как ты мыслишь, если Федька его будет оговаривать?
– Оговаривать, Иван Борисович? Мало ль кто вздумал бы оговаривать! Брата я знаю коротко… ни на какое бесчестное дело он не способен. Да чаю я, что он и сам подъедет к Троице, давно бы был, если б не хворь…
– Верю, князь, и сам знаю, да говорят-то больно много о нем… Вчера говорит мне Лев Кириллович, что, мол, мы все пытаем Федьку, а корень оставляем – известно, чьей головой жила сестрица…
– У Софьи Алексеевны своя голова не хуже чужой – не занимать стать другой. Пустое говорят.
– Пустое, Борис Алексеич, по зависти. Понимаю я это, да рука-то у них сильна… За братцем Львом Кирилловичем то же говорит и сама старая царица, а там лопухинские… мало ль их… Ведь князья Голицыны у многих как бельмо…
– Э, Иван Борисович, на всякое чиханье не наздравствуешься. Пусть говорят, лишь бы только царь жаловал.
– Что и говорить, Борис Алексеич, царь тебя любит. Известно, против тебя не пойдет. Я и сказал так… ради твоей опаски… чтоб чужие уши не слыхали…
– Не услышат, Иван Борисович, не бойся. Своих секретов у меня нет, своих слов не сдерживаю, а чужих не передаю, – успокаивал князь Борис Алексеич, улыбаясь своими веселыми голубыми глазами.
На другой день утром следственная камера изменилась. Вместо совета боярского и длинного неизбежного стола, покрытого сукном, заседал только один Иван Борисович, да и заседал-то он не как судья с приличной важностью, а просто как добрый боярин дома у себя в благодушном расположении духа. Перед ним не длинный судейский стол, а другой, гораздо меньше, покрытый салфеткой, на котором вместо роковой чернильницы с бумагами красовался графинчик с добрым вином. Совсем другой вид. По комнате носился не холодный запах смерти, а аромат вкусных яств, поставленных где-то в соседнем покое.
В камеру ввели Федора Леонтьича, изнуренного, страшно изменившегося даже со вчерашнего дня, но глаза его казались еще больше, еще жизненнее, еще больше блестели затаенной злобой.
– Здравствуй, Федор Леонтьич, – ласково обратился к нему Иван Борисович, показывая на стул недалеко от себя. – Извини, потревожил. Хотелось мне поговорить с тобой с глазу на глаз подушевно.
Федор Леонтьич молча опустился на стул.
– Видишь что… Федор Леонтьевич, вчера ты сознался…
– Ни в чем я, князь, не винился и не в чем мне виниться. А что, может, вчера болтал, так на дыбе да под кнутом. Известно, все вы кровопийцы…
– Сознался… – продолжал Троекуров, как будто и не слыша опровержений подсудимого, – и показания твои согласны с показаниями других и обстоятельствами дела. Стало, виновен и подлежишь лишению жизни, но мне жаль тебя… Вспомнил я, Федор Леонтьич, твое прежнее обходительство, и захотелось помочь тебе… облегчить чем-нибудь… Посуди сам: сторона Петра взяла верх, свои братья стрельцы вам все изменили, царевне больше не встать, и держаться тебе за нее нечего. Расскажи все по душе, как было, ничего не скрывая, может, царь и смилуется.
– Милости мне ждать от него нечего, – порывисто оборвал подсудимый.
– Конечно, гнев на тебя велик, – продолжал Троекуров невозмутимо, ласково посматривая на подсудимого, – нечего таить, но, видя твою правду и чистосердечность, может внять твоим мольбам, может помиловать. Зажил бы тогда припеваючи на свободе в вотчине своей… Достатку у тебя, слава богу, довольно… утех много… разных… телом бы набрался, а то посмотри, какой теперь… ослабел, бедняга… Подкрепись хотя стопочкой.
И боярин, прежде налив себе стопочку душистого вина, опорожнил ее, а потом предложил Федору Леонтьичу.
Тот протянул сначала нерешительно дрожавшую руку, потом вцепился в стаканчик и жадно выпил. Приятная теплота разлилась по всем жилам истощенного организма, живее погнала кровь к сердцу и к голове, возникли жизненные, обольстительные представления различных утех, какое-то сладкое ощущение охватило все нервы. Но вместе с оживлением еще настойчивее заговорили насущные потребности организма. Два дня Федор Леонтьич ничего не ел, голод немилосердно сосал, терзал, доводил до исступления, и теперь это новое искусственное оживление вызвало еще более невыносимые муки. А вдобавок еще этот сладко щекотавший обоняние запах от яств!
– Иван Борисович!.. Я… два дня ничего не ел!..
– Два дня! Ах, бедняга… бедняга! Как же ты, думаю, проголодался-то… Два дня! Ну уж намылю же я голову отцу Павлу! Видишь что… Федор Леонтьич, народу теперь собралось много, рук недостает кормить, да и продовольствие-то на исходе… Везде такой беспорядок… Будь покоен, я распоряжусь…
– Мне теперь, Иван Борисович… теперь дай есть, – шепотом молил Шакловитый, – а там… после, может, и не нужно будет, – прибавил он с грустной улыбкой.
– Теперь, Федор Леонтьич! Так я велю подать тебе, что у меня там изготовлено. – Боярин пошел было уже приказывать, но на дороге остановился.
– Да как же, Федор Леонтьич, а ты хотел показание-то написать… После обеда несподручно.
– Напишу, князь, все напишу, давай мне бумагу и перо. Только, ради Христа, прикажи принести мне хоть хлеба.
– Сейчас, сейчас, – заторопился Троекуров, – вот тебе бумага и перо. Пиши, голубчик, с Богом, а как напишешь, так тебе сейчас и обед готов.
И Федор Леонтьич стал писать свое последнее предсмертное показание[21], в котором высказал почти то же: что умысла на жизнь царя Петра у него никогда не было, что если носились слухи о близкой его кончине, то ему неизвестно, кем и с какой целью рассказывались эти слухи, что об убийстве царицы Натальи Кирилловны бывали у него речи с Кузьмой Чермным, но по почину последнего, что об этом знал также и Василий Васильевич Голицын, что о поджоге в Преображенском действительно упоминалось, что стрельцы собирались неоднократно ради опаски, но не для бунта, о нем знавал и Василий Васильич, что включать во все акты имя царевны как самодержицы он начал не ранее получения о том памяти из Посольского приказа и что, наконец, венчания царевны царским венцом ни он, ни Голицын ей не советовали.
С лихорадочной живостью написал это показание Шакловитый и подал его Ивану Борисовичу. Князь прочитал толком, с расстановкой, взвешивая каждое слово и немножко хмурясь.
– Говорил бы о себе, Федор Леонтьич, каялся бы да просил милости, а тут других оговариваешь. Другим будет своя линия. Ну, да уж нечего делать, написал… Вот сейчас подадут тебе кушать, а меня извини, мне недосужно, надобность сходить к благоприятелю, – сказал Иван Борисович, складывая показание в карман кафтана и собираясь уходить.
Князь вышел, а Федору Леонтьичу подали его последний в жизни обед, вкусный и обильный различного рода яствами: поросятиной, гусятиной, солониной в разнообразных приготовлениях и наконец с фруктами.
Иван Борисович отправился между тем к князю Борису Алексеичу, у которого должны были собраться и все члены боярского суда над Шакловитым. В это время бояре еще не прибыли, а Борис Алексеич молча суетился по комнате, прибирая все нужное для совета и убирая все излишнее по домашности.
– Вот, Борис Алексеич, и собственноручное показание Федьки без пытки и не под кнутом, – говорил Троекуров, подавая показание Голицыну.
Князь взял бумагу и стал внимательно читать.
«Не по мысли ссылка на братца, – думал про себя Троекуров, – да как тут быть-то… Оно, конечно, можно было бы понагнуть Федьку как следует… так не угодишь Льву Кириллычу с сестрицей, а ведь они сила…»
– Нового тут ничего не написано, – заметил князь Голицын, складывая бумагу Троекурова, – вот соберутся все – почитаем… потолкуем.
Скоро собрались все члены, и заседание открылось. Пришел и сам Петр.
Прочитав показание, Иван Борисович предложил на общее обсуждение вопрос: следует ли подвергать подсудимого новому допросу или же приступить к суду над ним?
Почти все бояре согласились с бесполезностью дальнейших допросов Шакловитого, и все единогласно нашли, по данным показаниям, подсудимого достойным смертной казни. Только Лев Кириллович не остановился на одном обвинении, а пошел дальше.
– Что вору Федьке отсекут голову – справедливо, и я о том не спорю, но ведь он не один, может, за ним таятся другие, еще больше виновные. Вот хоть Василий Васильевич Голицын. Федька ссылается на него в подговоре извести мою сестрицу, царицу Наталью Кирилловну, по приказанью Василья собирались стрельцы в Кремле, и память о самодержавстве царевны первоначально была из Посольского приказа. Нельзя ж все это оставить. По-моему, надо бы Федьку пытать крепко и расспросить об участии других подробно.
– Показания Федьки одинаковы – под пыткой и без пытки, стало, сказать нового ничего не может. Разве в мучениях зачнет клепать на всех и каждого без разбора, так таким наговорам веры иметь не след. Не верю я даже и всему тому, что он и написал-то, себя оправляя. А что ты, боярин Лев Кириллович, наметки делаешь на князя Василья Васильича, то неправда, и давно бы он был здесь, если б не лежал хворый в Медведкове. Князья Голицыны искони не были изменниками и, с Божией помощью, не будут. Знаю я брата Василия – не виноват он ни в чем, разве в несчастии… так в этом пусть Бог его судит, а не мы. Заслуг он оказал немало, не то что какие-нибудь выскочки… – говорил Борис Алексеевич, бурливо и азартно горячась. Лев Кириллович тоже вскипел, и дело приняло бы острый оборот, если бы не находчивый Иван Борисович. Услыхав крупную речь князя Бориса и заметив затруднительное положение Петра, уважавшего Льва Кирилловича, как дядю, и сердечно любившего старого пестуна, он поспешил вмешаться в спор успокоительной речью.
– Судить и рядить, бояре, нам самовольно никого не след, без царского указу, а от государя слова о князе Василии Васильиче мы не слыхали, стало, и говорить о нем не приходится. Речь теперь наша, бояре, должна быть одна: подлежит ли за воровство свое Федька Шакловитый смертному убивству?
На этот категорический вопрос все члены – бояре отвечали одним утвердительным «повинен».
– Так и приговор напишем, только не соизволишь ли, государь, – доложил князь Троекуров, обращаясь к Петру, – прежде сослаться с государем-братцем Иваном Алексеевичем?
– Всенепременно, – отвечал Петр, – я напишу к нему сам, а до его указа приговора не исполнять.
Заседание кончилось, и бояре поднялись со своих мест. В это время вошел стряпчий с докладом, что перед монастырскими воротами остановились и просят дозволения въехать князь Василий Васильич Голицын с сыном Алексеем Васильичем, окольничие Неплюев и Змеев, думный дворянин Косогов и думный дьяк Украинцев.
Бояре переглянулись между собой, на всех лицах выразилось напряженное выжидание.
– Пусть Украинцев не медля явится сюда, а прочим сказать – ожидать моего указу на посаде, – отчетливо, после небольшого раздумья, сказал Петр, уходя осматривать крепостные снаряжения.
Бояре разошлись, решая по-своему, каждый в уме своем, важный для них вопрос: чья сторона возьмет верх?
В комнате оставались только Борис Алексеевич, суетливо убиравший со стола принадлежности письмоводства, и князь Троекуров, видимо выжидавший ухода товарищей.
– Слышал, Борис Алексеевич, теперь и сам речи Льва Кириллыча? Не от себя ведь он говорил, а со слов сестрицы-царицы. Понаведаться бы тебе к ней да уладить…
– Нечего улаживать, Иван Борисович, – отвечал еще не успокоившийся князь Борис, – от родни да от чувства я не отступлю. Либо я пропаду, либо выгорожу брата Василия, а улаживать не буду – только лишняя свара…
– Ну, как знаешь, как знаешь. Свой ум – царь в голове. Я только как добрый слуга твой чаял тебе помочь, – говорил Троекуров, прощаясь и уходя довольный, что разузнал-таки почву, на которой следует крепко держаться. «Князь-то Василий теперь выгородится, да не поднимется, – решил он сам с собой. – Царь хоть и уважает Бориску, а все-таки бабы поставят на своем. Вот и ладно, что Федьку не настроил».
Глава XII
На другой день любимый дядька Ивана Алексеевича, боярин князь Петр Иванович, приехавший в Москву, вручил старшему царю собственноручное письмо Петра, в котором тот просил его уполномочить на перемещение и назначение судей; кроме этого, боярину поручено было словесно испросить у царя Ивана разрешение на самостоятельные распоряжения в Троице по розыскному делу.