
Полная версия
Престол и монастырь
Правда, до сих пор ее правление имело еще некоторый вид права по болезни старшего царя и малолетству младшего, но это призрачное право не могло продолжаться долго. Жизнь Ивана Алексеевича не обещала продолжительности, а малолетство Петра, видимо, должно было сократиться чрезвычайно быстрым развитием здоровых сил ребенка. Какое же будущее ожидало царевну? Возвращение к прежней затхлой теремной жизни или монастырское пострижение? От того и другого отворачивались ее молодые силы; то и другое казалось ей уж невозможным, как невозможно птице жить в воде, как невозможно рыбе нырять в вольном воздухе. Самая смерть казалась приветливее ей, изведавшей обольщения власти. Обладание властью всегда и во все времена имело и имеет на природу человека всемогущественное влияние, каково же должно быть это влияние на существо, достигшее власти усилием своей воли, и притом же после теремной жизни…
И вот царевна стала задумываться все более и более об упрочении за собой этой власти, о приискании каких-нибудь, хоть бы только призрачных, прав на нее.
Раздумывалась Софья Алексеевна, раздумывались преданные ее делу бояре, об том же раздумывался и теперь ближний ее человек окольничий Федор Леонтьевич Шакловитый, сидя за своим письменным прибором. Только думы его никак не могли уложиться в письменную форму: вместо красивых букв из-под пера опытного дьяка выходили не то цветы, не то здания, не то птицы, не то квадраты, не то треугольники какие-то.
– Монах пришел к тебе, Федор Леонтьич, – доложил вошедший в комнату караульный стрелецкий урядник Афанасий Ларионов.
– Какой монах?
– Сил… Сил… имя-то мудреное. Мы зовем его лешим медведем.
– Какой леший медведь?! – с досадой повторил вопрос окольничий.
– Да вот что живет в Андреевском монастыре[13].
– Дурак! Не смей обзывать так преподобного отца Сильвестра Медведева. Проси его скорей сюда.
Вошел небольшого роста плотный монах. На широком, одутловатом лице его на первый взгляд бросалось выражение смирения и благодушия, не ладившееся с лукавым огоньком быстро бегавших глазок, в узких разрезах прищуренных век. С сильною проседью густая окладистая борода и такие же густые волосы, выбивавшиеся из-под черного клобука, придавали физиономии некоторую сановитость, скрывавшую от наблюдения сильно развитую челюсть.
– Благослови, преподобный отче, – с оттенком особенного благоговения обратился к вошедшему хозяин, низко кланяясь и протягивая руки под благословение.
– Да благословит Бог тебя, доброе чадо, и дом твой, – отвечал тот несколько певучим голосом, осеняя крестным знамением хозяина и подавая ему для поцелуя руку, предварительно помолившись перед образами, стоявшими в киоте в серебряных и золотых окладах, украшенных драгоценными камнями. Мелкими разноцветными искрами горели драгоценные камни, отражая мерцающий свет предыконной лампадки.
– Милости прошу присесть сюда, преподобный отче, – говорил хозяин, усаживая гостя в переднем месте у стола и заботливо подкладывая за его спину подушку, вышитую хитрым узором.
– Уж несколько дней собираюсь к тебе, отче, – продолжал хозяин, – каждый день собираюсь, да все не удосужился: делов много, а нужно бы тебя видеть очень.
– И я о тебе соскучился, Федор Леонтьич; в последние дни никто из наших не забегал ко мне.
– Не прикажешь ли, отче, медку?.. Видишь, как парит, а в жар-то он хорошо прохлаждает, особливо после пути.
Скоро искристый мед зашипел в объемистом кубке.
– А какая нужда случилась во мне? – спросил отец Сильвестр, отведывая понемногу шипучего напитка и прищуривая глазки.
– Да что, отче, все по старому делу. Заботит оно больно нашу матушку государыню. Об этом-то деле я и хотел поговорить с тобой.
– Давненько я государыню не удостоился видеть, да как быть! В Успеньев пост хворь накинулась, так мне и не случилось побывать на Верху. Какое же дело-то это?
– Перед тобой мне скрываться нечего, отче, ты и сам без меня все знаешь, знаешь, каково положение нашей милостивицы. Ведь она и сама с тобой частенько советуется. Вот что: прихожу это-то я к государыне, а на ней и лица нет, бледная такая и дрожит вся. Что, мол, с тобой приключилось, матушка государыня, спрашиваю я ее, а она как вскинет на меня очи да так и залилась слезами. «Не долго уж, видно, мне быть с вами, други мои, – отвечала она мне сквозь слезы, – отымут вас от меня вороги злые». Я допытываюсь и, как бы ты думал, что узнаю?.. Сидела государыня за своими царскими делами, как вдруг грянет гром, стекла даже зазвенели в палате. Государыня к окну, смотрит, а небо такое синее да чистое, ни одного облачка не видно на нем. Государыня и вспомнила тогда такой же гром и в такое же ясное время – помнишь пятнадцатого-то мая? Вспомнила и испугалась. Опять, видно, кара будет, только от кого будет эта кара – неизвестно. Думает так-то государыня; а к ней и входит стряпчий и говорит: не извольте, мол, беспокоиться, государыня, это потешные конюхи царя Петра Алексеича тешатся. Видишь, отче, они уж и пушки завели. Ну долго ль до беды с такой забавой?
– Опасная забава, Федор Леонтьич, совсем непригодная, – вставил отец Сильвестр, прихлебывая из кубка, – а особенно в руках таких пьяных озорников и головорезов, как потешные.
– Вот государыня и говорит мне: «Видно, Федор, век мне быть под опаской от мачехи да от сына ее. Горько мне, а пуще горько за моих ближних. Возьмут пьяницы верх, пойдет все вверх дном, смута будет без конца; мне будет тошно, а вам еще тошней: изведут вас в корень конюхи». Зачем, государыня, отвечаю ей, доводить до этого, мы преже того сами их изведем. Она выслушала меня да так ласкова улыбнулась и говорит: «На тебя-то я, Федор, надеюсь да еще на двух-трех, а прочие-то как? Сможете ли вы? Ты бы, Федор, проведал у стрельцов, какая будет от них отповедь, если б я вздумала венчаться царским венцом».
– Ну, что ж, Федор Леонтьич, говорил со стрельцами?
– Сегодня вечерком велел собраться сюда человекам тридцати стрелецким урядникам. Поговорю с ними, да не чаю от них большого проку. Народ ноне в стрельцах не прежний – послушливый да смирный такой. Всех бойких-то мы ведь повыметали.
– Да, народ не прежний, – задумчиво повторил Сильвестр, – забегает он ко мне в монастырь частенько побеседовать. С таким народом ничего не поделаешь.
– Так вот, преподобный отче, я и хотел поговорить с тобой, позаймовать от тебя ума-разума. Как тут быть?
– Времена трудные, Федор Леонтьич, больно трудные. Надо нам действовать сообща, дружно.
– Как действовать-то?
– Первое, Федор Леонтьич, нужно зорко наблюдать за тамошним двором, что делается у конюхов-то.
– Это-то мы наблюдаем. Постельницы Натальи Кирилловны нам передают все в точности. Рассказывали они нам, как обозлилась Наталья Кирилловна, когда узнала, что царевна в грамотах стала писаться самодержицей наряду с братьями-государями. Даже не утерпела и высказала своим-то: «Для чего учала она писаться с великими государями обще? У нас люди есть и того дела не покинут». Кто же эти люди, и не замышляют ли они чего? Для разведок я и подсылаю к ним в тайности моих молодцов наблюдать и передавать мне. Раз сказали они мне, будто стольник Григорий Языков при многих людях выболтал: «Государское имя царя Петра Алексеича видим, а бить челом ему ни о чем не смеем». Я и хотел допытать, что значат те его речи. Приводили его ко мне стрельцы, и пытал я его один на один крепко, да ничего не узнал. Стоит в одном: сказал-де зря, без всякого умыслу. Так и выгнал его из Москвы, пригрозив не болтать напредки под смертной казнью. Были у меня и другие люди под пытаньем: верховый дьякон дворцовой церкви Воскресения Никифор да еще татарин Обраим Долокодзин, частенько пришатывающийся к Кирилле Полуэктовичу и к кравчему Борису Алексеичу, да и от них тоже ничего не допытался, хоть пытал и крепко, клал на плаху и грозил топором. Вот сегодня не будет ли удачней. Велел ночью привести сюда поблизости, в Марьину Рощу, какого-то дворянина, приметного в доброхотстве к конюхам. Уж я ли не стараюсь, отче, ничего, кажись, не упускаю из виду. Вот когда князь Михаил Алегукович Черкасский представлял Петру новгородских дворян, перед Крымским походом, так при имени князя Путятина что-то шепнул царю… я сейчас же послал гонца к Василью Васильичу, чтоб зорко смотрел за этим Путятиным.
– Все это хорошо, Федор Леонтьич, да все мало, надо принять и другие меры…
– Какие же?
– Мало ль их! Всякая хороша, если ведет к цели, – значит, Богу годна. Разумно делает царевна по моему совету, что приучает народ к своему государствованию, заранее именуясь самодержицею и приготовляясь к венчанию. Русский народ не любит новизны, и необходимо ему давать свыкнуться с новыми порядками; но это не все…
– Что ж еще-то?
– Нужно, – продолжал Медведев внушительным тоном, прищуривая и почти закрывая глазки, – нужно возбудить народ, а главное, стрельцов против наших ворогов.
– Да как возбудить?
– Вот хоть бы письмецо написать какое-нибудь подметное, с известием о смутных замыслах потешных. Это может большую пользу принести, главное, отвратить народ. А стрельцов можно раздражать какими-нибудь стеснениями или, например, истязаниями, причиняемыми будто бы Нарышкиными… Разве нет у тебя между верными людьми схожих, по облику, с Львом Нарышкиным?.. Да ты понимаешь, как это сделать! Не учить же тебя, Федор Леонтьич!
– Понимаю, отче. У меня в стрельцах есть один молодец, схожий со Львом, а в потемках так и совсем не распознаешь.
– Понял, Федор Леонтьич?.. Ну а когда начнется смута против конюхов, так мудрено ль в смятении принять не одних потешных или ближних людей – Льва и Бориса, а и самую медведицу с сыном. Только помеха будет большая от старика Иоакима.
– А разве старика, отче, нельзя также принять? Царевна не токмо что стоять за него, она даже сама рада будет. Я знаю ее мысли… и доподлинно говорю тебе, что Иоакиму при царевне не быть.
– Да и сам посуди, Федор Леонтьич, какой Иоаким патриарх! На таком месте нужно человека ученого и речистого, который бы твердо стоял за царевну, а старик едва грамоте знает. Кого ж царевна метит назначить патриархом?
– Кого ж, отче, как не тебя! Ты разумом дошел и велеречием. Всем известно, как еще покойный государь-батюшка Федор Алексеич тебя изволил сам навещать, лично беседовать… и посылать за тобой не за редкость. А расположение-то царевны к тебе ты и сам знаешь какое. Она без твоего совета, почитай, ничего не делает.
– Так… так… Федор Леонтьич, государыня меня жалует. Да и тебя тоже прошу при случае молвить обо мне доброе словечко, а я в долгу не останусь: буду за тебя радеть всеми силами… А не знаешь ли, как мыслит об этом князь Василий Васильич?
Напоминание о князе темным облаком пробежало по красивому лицу бывшего думного дьяка.
– От князя, отче, не скоро допытаешь правду, да и человек-то он нетвердый. Вот хоть бы и насчет царевны. Где он показал ей преданность? Все мотает, как бы вильнуть в сторону. Раз только он и проговорился. Закручинилась как-то царевна уж очень сильно – забоялась за свое государствование… я утешал ее. Тут только он и обмолвился: «Для чего и прежде вместе с братьями ее (Наталью Кирилловну) не уходили, ничего бы теперь и не было». Да и государыня-то, я тебе скажу, отче, по тайности, не так уж к нему благоволит, как прежде.
Отче Сильвестр не отвечал, но лукаво метнулись его глазки на хозяина, и едва заметная насмешливая улыбка передернула углы рта.
– Засиделся, однако, я у тебя, Федор Леонтьич, а у самого на дому есть нужное дельце, – говорил гость, поднявшись с места и молясь перед иконами.
Федор Леонтьич снова почтительно подошел под благословение святого отца и снова усердно облобызал его руку.
– Не смею удерживать тебя, святой отче, знаю, как время тебе дорого. Не забудь и меня грешного в своих святых молитвах.
Глава II
Проводив преподобного отца Сильвестра, Шакловитый вышел на крыльцо, выходящее на двор, где кучками толпились стрельцы. На дворе собралось до тридцати урядников четырех стрелецких полков, между которыми находились пятисотенные Ларион Елизарьев и Василий Бурмистров, пятидесятники и пристава Андрей Кондратьев, Обросим Петров, Алексей Стрижов, Афанасий Ларионов, Борис Дмитриев и другие.
– Пятисотенные и пятидесятники стрелецкие! Сами вы видите, как велика к вам царская милость, а вся эта милость исходит только от одной нашей благоверной государыни, царевны Софьи Алексеевны. Докажите же ей вашу преданность, вашу готовность служить ей честно, нелицемерно, вашу готовность положить за нее животы свои. А доказать ноне вы можете челобитною, чтобы ей, благоверной государыне, венчаться царским венцом. Если таково ваше желание, то напишите челобитную, я доложу царевне, а потом подадим великим государям, когда они выйдут на обновление лета (1 сентября).
Речь была коротка, но не убедительна. Видно было, что бывший думный дьяк, борзый в писании, не обладал даром элоквенции, да и в тоне его голоса не звучало той твердости и уверенности, которые так влияют на неразвитые умы.
Вообще отношения нового начальника к стрельцам нисколько не напоминали отношений бывшего начальника – князя Хованского. Бывало, простые слова покойного князя-товарища и такого же служаки, разделявшего нередко труды походной жизни с простыми людьми, прямо доходили до нехитрых душ стрельцов и звучали симпатичной струной. Не таковы были отношения Шакловитого. Бывший подьячий обращался со стрельцами холодно, высокомерно и строго. Между ним и стрельцами не было ничего общего. Они боялись, но не любили его.
– Как изволишь, – нерешительно ответили стрельцы на речь начальника, – а мы челобитной писать не умеем.
– Это ничего, – заметил им Федор Леонтьич, – челобитную я вам сам напишу.
Решение это, видимо, еще более озадачило стрельцов.
– Да послушает ли нас царь Петр Алексеевич? – заговорили они опасливо и с явным желанием избавиться от предложенной чести.
– Если не будет слушать вас, – ответил бывший дьяк, – и отойдет от вас на Верх, так вы задержите ближних его людей, боярина Льва Кирилловича и кравчего Бориса Алексеевича, тогда он остановится и ваше челобитье примет.
– Да патриарх с боярами откажутся венчать царицу, – послышались некоторые более смелые голоса из стрельцов.
– А что такое патриарх? – запальчиво закричал Шакловитый, раздосадованный нерешительностью и колебанием подчиненных. – Не теперешний, так другой будет на его месте, свято место пусто не будет! Любой из духовных властей пойдет на его место, а если и откажутся, возьмем простого старца. Такая же честь будет и ему! А о боярах не тревожьтесь: все они сохлое, зяблое дерево; только один из них постоит до времени – князь Василий Васильич.
Затем, отпуская стрельцов, Шакловитый наказывал:
– Когда воротитесь в слободы, призовите тихомолком в съезжие избы известных вам товарищей, в небольшом числе, правоверных, старых и разумных, поговорите с ними накрепко, а что скажут они вам, донесите мне. Челобитную же я приготовлю.
Для более чувствительного убеждения при отпуске каждый стрелец получил по пяти рублей.
Сцена эта разочаровала Шакловитого. Вместо жданных восторженных изъявлений беззаветной готовности и преданности в ответах стрельцов ясно проглядывало сомнение, видимое нежелание вмешиваться не в свое дело. Времена были не прежние – не прежние были и люди.
Взбешенному дьяку-окольничему хотелось на ком-нибудь сорвать раздражение.
«Бабы, трусы, – думал он про себя, провожая далеко не ласковым взглядом уходящих стрельцов, – изменники, предатели, а может, и подкупленные потешными конюхами. Не из этих ли подкупателей-лиходеев сидит у меня теперь в тайнике? Душу у него вытяну, а допытаюсь о замыслах конюхов…»
– Эй!.. Терентьич!
– Чего изволишь… – отозвался выбежавший из ближайших служб старший домоправитель.
– Тот сидит в тайнике?
– Сидит, батюшка Федор Леонтьич.
– Взять его сейчас туда… знаешь, в Марьину… Я сам допрошу его.
– Слушаюсь, батюшка, а мастера брать с собой?
– Взять.
В то время Марьина роща далеко не была таким избитым, расчищенным и излюбленным местом общественных гульбищ, как в настоящее время. Тогда это было дикое, глухое место, где могло удобно хоронить всякое преступление, оставаясь незримым божескому свету в густой, с трудом проходимой чаще. По такому дорогому качеству роща эта сделалась любимым местом допросов с пристрастием людей, преданных юному царю Петру. Здесь пытали стольника Языкова, дьякона Никифора, татарина Долокодзина и многих других. Сюда же привели и новую жертву, какого-то дворянина, часто бывавшего, по словам шпиона-стрельца, в домах Льва Нарышкина и Бориса Голицына.
– Говори все, что знаешь, да говори правду, а не то допытаюсь пыткой, – начал свой допрос Шакловитый. – Бывал ты в домах Льва Нарышкина и Бориса Голицына?
– Бывал… и нередко. Дворецкий нарышкинский мне кум, а милостником у Бориса Алексеича братец моей супружницы.
– Рассказывай, что там говорят о царевне Софье Алексеевне.
– Разговаривали мы о своих делах, а о царевне не слыхал я ни разу ни единого слова.
– Врешь… не будешь говорить доброй волей, так скажешь под пыткой… Что умышляют против царевны? Говорят ли о скором венчании ее на царство?
– Ничего не говорили, ничего не слыхал, – был ответ.
– Так принимайтесь, – распорядился окольничий.
Связанного по рукам дворянина раздели и с обнаженной спиной положили ничком на землю. Жертва билась, сколько позволяли члены. Служители стали держать за голову и за ноги.
– Мастер – за дело!
Заплечный мастер расправил свою плеть или, вернее, кнут с длинными ременчатыми концами, постепенно суживающимися до толщины тонкого шнура. Ловко взмахнул он кнутом; тонкий ремень, опоясав в воздухе изогнутую линию, со свистом упал на обнаженную спину. Ярко-багровый рубец резко обозначился во всю ширину спины. Несчастный громко вскрикнул от боли.
– Скажешь теперь, что слышал у злодеев?
– Знать не знаю, ведать не ведаю.
– Бей!
Новый свист, и новая полоса легла подле первой. За этим ударом следовали другие в правильных промежутках. Отчаянные вопли и раздирающие крики несчастной жертвы все более и более раздражали самовольного судью – и палача – и доводили его до самозабвения. Скоро из-под новых ударов потекли кровавые струйки; крики становились тише и глуше.
– Скажешь теперь?
– Ничего не знаю.
– Встань.
Несчастный пробовал приподняться, но силы ослабели, и он не мог даже подняться на колени, Его подняли и держали служители.
– Не скажешь?
– Не ведаю.
– Мастер, долой два пальца с каждой руки!
Палач мигом отхватил от рук по два пальца; кровь ручьями брызнула из порубленных мест.
– Скажешь?
– Не ве… – Несчастный не в силах был говорить.
– Не говоришь… так вырвать у него язык!
Служители схватили голову дворянина, раскрыли рот, и палач острым ножом вырезал язык. Кровь полила изо рта. Весь окровавленный, искалеченный несчастный лишился чувств, а может быть, и жизни.
Так ничего и не сказал.
А в голове окольничего все без умолку и безустанно слышатся слова Натальи Кирилловны: «У нас люди есть и того дела не покинут». Значит, есть же, живут же подле меня такие люди и замышляют же они против нас злое! Знать бы их… всем бы урезал языки… Да как тут узнаешь!
Между тем как ретивый окольничий пытал и допытывался признаний в таких замыслах, которых в действительности не было, выборные стрелецкие, возвратившиеся в слободы, стали исполнять данное им поручение. В слободских полковых съезжих избах поочередно сменялись толпы за толпами. Рьяные пропагандисты стороны царевны Софьи Алексеевны, между которыми выдавались Обросим Петров, Андрей Кондратьев и в особенности пятидесятники Никита Гладкий, Кузьма Чермный и Алексей Стрижов, до хрипоты кричали о милостях к ним царевны, для которой следовало изготовить челобитную о венчании ее на царство. Но холодно принимали стрельцы дело царевны: иные колебались, иные наотрез отказывались от всякого участия.
– Дело это великое и вовсе не подходное нам, – говорили они, – не рука нам вмешиваться в государственные распри, а можем мы только молить Бога об устроении царства по его святой воле.
Так ли говорили стрельцы пять лет назад!
Охотников подписать челобитную оказывалось мало. Наступило и прошло новолетие 1687 года, а Софья Алексеевна на свое коронование не решилась и отложила его до ближайшего будущего, когда вернее подготовятся меры и обеспечится успех. Каковы же были эти меры?
Мудрые советы преподобного отца Сильвестра упали на плодородную почву.
Вдруг по всей Москве разнеслась молва о подметном письме. Пятисотенный Ларион Елизарьев, возвращаясь в стрелецкую слободу, поднял на Лубянке письмо, которое и принес к своему начальнику Шакловитому. По прочтении этого письма оказалось, что в нем заключается только объявление народу, будто в Казанском соборе, за иконою Богоматери, имеется другое письмо с подробным содержанием. Действительно, на указанном месте нашлось это другое письмо – четырехлистовая тетрадь, написанная полууставом, вся наполненная самыми оскорбительными выражениями о царевне Софье и с призывом народа к избиению всех бояр, ей преданных.
Это письмо давало царевне право казаться испуганной и принимать для своей защиты всевозможные меры, но оно не затрагивало интересов стрельцов и не возбуждало их против партии царицы. Требовалось действовать и с этой стороны.
И вот по улицам московским стали совершаться странные дела. В июльские ночи 1688 года стала разъезжать по улицам толпа всадников под предводительством знатного боярина на богатом коне, одетого в белый атласный кафтан и боярскую шапку. Этот боярин, встречая случайно попадавшихся ему стрельцов и наезжая на стрелецкие караулы при Мясницких и Покровских воротах, бил их нещадно обухами, чеканами и кистенями, забивая почти до смерти, причем приговаривал:
– Вот вам за братьев моих! Да погодите… еще будет хуже!
Во время таких истязаний сопровождавшие боярина усовещевали его, говоря:
– Да полно тебе бить их, Лев Кириллыч, и так умрут!
А когда изувеченные и искалеченные стрельцы приходили в Стрелецкий приказ с жалобами, Шакловитый осматривал эти раны, переломленные члены, отрубленные пальцы, показывая их посторонним людям и выдавая лекарства из царской аптеки, с глубоким соболезнованием повторял:
– Жаль мне вас… будут и вас таскать за ноги, как вы прежде таскали! Всех вас переведут! Меня высадят из приказа, стрельцов разошлют по разным городам из Москвы. Кого им теперь бояться? Называют же Лев Нарышкин и Борис Голицын нашу милостивую государыню девкой и хотят ее выгнать. Если же не будет нашей матушки, пропадем мы все… А всем царством мутит царица Наталья Кирилловна…
Глава III
Преображенский дворец в настоящее время не существует, и место, занимаемое им, ныне застроено городскими зданиями[14], но в XVII столетии он считался любимым загородным потешным дворцом. В нем-то, по известиям разрядных записок, в 1677 году представлялись комедии отсечения головы Олоферна и подвиги царя Артаксеркса, играли немцы на органах, фиолах и других инструментах и танцевали. В нем-то покойный царь Алексей Михайлович любил проводить свободные часы в потехе соколиной охотой.
И действительно, красивое местоположение села Преображенского вполне оправдывало царское предпочтение. Широкие хлебные поля, отделяя его от назойливой столичной суеты, невольно наводили мирное настроение на истомленную душу, а густая растительность и красивые пруды садов, окружавших самый дворец, целили нанесенные раны вечно свежим, вечно понятным голосом природы. По смерти Алексея Михайловича вдова его, Наталья Кирилловна, с сыном, ребенком Петром, во все время царствования Федора Алексеевича и потом правления Софьи Алексеевны почти постоянно жила в Преображенском дворце. Здесь на привольном воздухе свободно, без всякого гнета развивались богатырские силы Петра. Почти совершенно не стесняемый книжным учением, иссушающим силы ребенка в затхлой атмосфере, молодой царь рос вне всяких хитросплетенных этикетных пут, как растет всякое произведение природы при благоприятных условиях.
Не было недостатка в ребяческих играх, так сильно влияющих на организм человека. Юный государь окружил себя сверстниками из окрестных мальчиков, играл с ними в войну и сделал из них для себя потешное войско. И это войско, эта ребяческая игра, мало-помалу постепенно увеличиваясь и устрояясь, стала принимать вид постоянного правильного военного строя. Из этих ребятишек образовалась сначала рота, обученная иноземцами по артикулу с более быстрыми приемами, потом из роты образовался полк, впоследствии разделившийся на два по имени двух сел: Преображенского и Семеновского. В рядах потешных простым солдатом служил и сам царь Петр, одинаково с прочими рядовыми спал в палатке, учился барабанному бою, бил зорю, отправлял по очереди караульную службу, копал и возил землю для сооружения различного рода укреплений, служил в полном и действительном значении этого слова и выслужился, к крайнему его удовольствию, до чина сержанта.